Неточные совпадения
Татьяна с ключницей простилась
За воротами. Через
деньУж утром рано вновь явилась
Она в оставленную сень,
И в молчаливом кабинете,
Забыв на время всё на свете,
Осталась наконец одна,
И долго плакала она.
Потом
за книги принялася.
Сперва ей было не
до них,
Но показался выбор их
Ей странен. Чтенью предалася
Татьяна жадною душой;
И ей открылся мир иной.
И сколько раз уже наведенные нисходившим с небес смыслом, они и тут умели отшатнуться и сбиться в сторону, умели среди бела
дня попасть вновь в непроходимые захолустья, умели напустить вновь слепой туман друг другу в очи и, влачась вслед
за болотными огнями, умели-таки добраться
до пропасти, чтобы потом с ужасом спросить друг друга: где выход, где дорога?
На другой
день до того объелись гости, что Платонов уже не мог ехать верхом; жеребец был отправлен с конюхом Петуха. Они сели в коляску. Мордатый пес лениво пошел
за коляской: он тоже объелся.
Когда услышал Чичиков, от слова
до слова, все
дело и увидел, что из-за одного слова ты произошла такая история, он оторопел. Несколько минут смотрел пристально в глаза Тентетникова и заключил: «Да он просто круглый дурак!»
Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза не знает, да ведет себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни
за пояс!» Так говорил учитель, не любивший насмерть Крылова
за то, что он сказал: «По мне, уж лучше пей, да
дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах, как в том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один из учеников в течение круглого года не кашлянул и не высморкался в классе и что
до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет.
— Семерка дана! — закричал он, увидав его наконец в цепи застрельщиков, которые начинали вытеснять из лесу неприятеля, и, подойдя ближе, он вынул свой кошелек и бумажник и отдал их счастливцу, несмотря на возражения о неуместности платежа. Исполнив этот неприятный долг, он бросился вперед, увлек
за собою солдат и
до самого конца
дела прехладнокровно перестреливался с чеченцами.
Утро было свежее, но прекрасное. Золотые облака громоздились на горах, как новый ряд воздушных гор; перед воротами расстилалась широкая площадь;
за нею базар кипел народом, потому что было воскресенье; босые мальчики-осетины, неся
за плечами котомки с сотовым медом, вертелись вокруг меня; я их прогнал: мне было не
до них, я начинал
разделять беспокойство доброго штабс-капитана.
«Если действительно все это
дело сделано было сознательно, а не по-дурацки, если у тебя действительно была определенная и твердая цель, то каким же образом ты
до сих пор даже и не заглянул в кошелек и не знаешь, что тебе досталось, из-за чего все муки принял и на такое подлое, гадкое, низкое
дело сознательно шел? Да ведь ты в воду его хотел сейчас бросить, кошелек-то, вместе со всеми вещами, которых ты тоже еще не видал… Это как же?»
— Но с Авдотьей Романовной однажды повидаться весьма желаю. Серьезно прошу. Ну,
до свидания… ах да! Ведь вот что забыл! Передайте, Родион Романович, вашей сестрице, что в завещании Марфы Петровны она упомянута в трех тысячах. Это положительно верно. Марфа Петровна распорядилась
за неделю
до смерти, и при мне
дело было. Недели через две-три Авдотья Романовна может и деньги получить.
Впоследствии, когда он припоминал это время и все, что случилось с ним в эти
дни, минуту
за минутой, пункт
за пунктом, черту
за чертой, его
до суеверия поражало всегда одно обстоятельство, хотя, в сущности, и не очень необычайное, но которое постоянно казалось ему потом как бы каким-то предопределением судьбы его.
Она тоже весь этот
день была в волнении, а в ночь даже опять захворала. Но она была
до того счастлива, что почти испугалась своего счастия. Семь лет, толькосемь лет! В начале своего счастия, в иные мгновения, они оба готовы были смотреть на эти семь лет, как на семь
дней. Он даже и не знал того, что новая жизнь не даром же ему достается, что ее надо еще дорого купить, заплатить
за нее великим, будущим подвигом…
— А вам разве не жалко? Не жалко? — вскинулась опять Соня, — ведь вы, я знаю, вы последнее сами отдали, еще ничего не видя. А если бы вы все-то видели, о господи! А сколько, сколько раз я ее в слезы вводила! Да на прошлой еще неделе! Ох, я! Всего
за неделю
до его смерти. Я жестоко поступила! И сколько, сколько раз я это делала. Ах, как теперь, целый
день вспоминать было больно!
Ему вдруг почему-то вспомнилось, как давеча,
за час
до исполнения замысла над Дунечкой, он рекомендовал Раскольникову поручить ее охранению Разумихина. «В самом
деле, я, пожалуй, пуще для своего собственного задора тогда это говорил, как и угадал Раскольников. А шельма, однако ж, этот Раскольников! Много на себе перетащил. Большою шельмой может быть со временем, когда вздор повыскочит, а теперь слишком уж жить ему хочется! Насчет этого пункта этот народ — подлецы. Ну да черт с ним, как хочет, мне что».
— Ну да! — сказал, усмехаясь, Раскольников, — я
за твоими крестами, Соня. Сама же ты меня на перекресток посылала; что ж теперь, как дошло
до дела, и струсила?
— Когда?.. — приостановился Раскольников, припоминая, — да
дня за три
до ее смерти я был у ней, кажется. Впрочем, я ведь не выкупить теперь вещи иду, — подхватил он с какою-то торопливою и особенною заботой о вещах, — ведь у меня опять всего только рубль серебром… из-за этого вчерашнего проклятого бреду!
Некто крестьянин Душкин, содержатель распивочной, напротив того самого дома, является в контору и приносит ювелирский футляр с золотыми серьгами и рассказывает целую повесть: «Прибежал-де ко мне повечеру, третьего
дня, примерно в начале девятого, —
день и час! вникаешь? — работник красильщик, который и
до этого ко мне на
дню забегал, Миколай, и принес мне ефту коробку, с золотыми сережками и с камушками, и просил
за них под заклад два рубля, а на мой спрос: где взял? — объявил, что на панели поднял.
— «Каким таким манером?» — «А таким самым манером, что мазали мы этта с Митреем весь
день,
до восьми часов, и уходить собирались, а Митрей взял кисть да мне по роже краской и мазнул, мазнул, этта, он меня в рожу краской, да и побег, а я
за ним.
— Ведь этакой! Я нарочно о вашем
деле с вами не заговаривал, хоть меня, разумеется, мучит любопытство.
Дело фантастическое. Отложил было
до другого раза, да, право, вы способны и мертвого раздразнить… Ну, пойдемте, только заранее скажу: я теперь только на минутку домой, чтобы денег захватить; потом запираю квартиру, беру извозчика и на целый вечер на острова. Ну куда же вам
за мной?
Если Захар заставал иногда там хозяйку с какими-нибудь планами улучшений и очищений, он твердо объявлял, что это не женское
дело разбирать, где и как должны лежать щетки, вакса и сапоги, что никому
дела нет
до того, зачем у него платье лежит в куче на полу, а постель в углу
за печкой, в пыли, что он носит платье и спит на этой постели, а не она.
А если
до сих пор эти законы исследованы мало, так это потому, что человеку, пораженному любовью, не
до того, чтоб ученым оком следить, как вкрадывается в душу впечатление, как оковывает будто сном чувства, как сначала ослепнут глаза, с какого момента пульс, а
за ним сердце начинает биться сильнее, как является со вчерашнего
дня вдруг преданность
до могилы, стремление жертвовать собою, как мало-помалу исчезает свое я и переходит в него или в нее, как ум необыкновенно тупеет или необыкновенно изощряется, как воля отдается в волю другого, как клонится голова, дрожат колени, являются слезы, горячка…
Казалось бы, заснуть в этом заслуженном покое и блаженствовать, как блаженствуют обитатели затишьев, сходясь трижды в
день, зевая
за обычным разговором, впадая в тупую дремоту, томясь с утра
до вечера, что все передумано, переговорено и переделано, что нечего больше говорить и делать и что «такова уж жизнь на свете».
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что
за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит,
до всего ему
дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
— Как можно говорить, чего нет? — договаривала Анисья, уходя. — А что Никита сказал, так для дураков закон не писан. Мне самой и в голову-то не придет; день-деньской маешься, маешься —
до того ли? Бог знает, что это! Вот образ-то на стене… — И вслед
за этим говорящий нос исчез
за дверь, но говор еще слышался с минуту
за дверью.
Он понял, что ему досталось в удел семейное счастье и заботы об имении.
До тех пор он и не знал порядочно своих
дел:
за него заботился иногда Штольц. Не ведал он хорошенько ни дохода, ни расхода своего, не составлял никогда бюджета — ничего.
Индейки и цыплята, назначаемые к именинам и другим торжественным
дням, откармливались орехами; гусей лишали моциона, заставляли висеть в мешке неподвижно
за несколько
дней до праздника, чтоб они заплыли жиром.
— Случается, забегают с островов, да тебе что
до этого
за дело?
— Да что ж мне
до всего
до этого
за дело? — сказал с нетерпением Обломов. — Я туда не перееду.
У батюшки, у матушки
С Филиппом побывала я,
За дело принялась.
Три года, так считаю я,
Неделя
за неделею,
Одним порядком шли,
Что год, то дети: некогда
Ни думать, ни печалиться,
Дай Бог с работой справиться
Да лоб перекрестить.
Поешь — когда останется
От старших да от деточек,
Уснешь — когда больна…
А на четвертый новое
Подкралось горе лютое —
К кому оно привяжется,
До смерти не избыть!
За Климом — наши странники
(Им
дело до всего...
Глеб — он жаден был — соблазняется:
Завещание сожигается!
На десятки лет,
до недавних
днейВосемь тысяч душ закрепил злодей,
С родом, с племенем; что народу-то!
Что народу-то! с камнем в воду-то!
Все прощает Бог, а Иудин грех
Не прощается.
Ой мужик! мужик! ты грешнее всех,
И
за то тебе вечно маяться!
Все сие было отринуто, продажа дому уничтожена, меня осудили
за ложной мой поступок лишить чинов, — и требуют теперь, — говорил повествователь, — хозяина здешнего в суд, дабы посадить под стражу
до окончания
дела.
Никакой книгопечатник да не потребуется к суду
за то, что издал в свет примечания, цененея, наблюдения о поступках общего собрания, о разных частях правления, о
делах общих или о поведении служащих, поколику оное касается
до исполнения их должностей».
По левую сторону городничего: Земляника, наклонивший голову несколько набок, как будто к чему-то прислушивающийся;
за ним судья с растопыренными руками, присевший почти
до земли и сделавший движенье губами, как бы хотел посвистать или произнесть: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев
день!»
За ним Коробкин, обратившийся к зрителям с прищуренным глазом и едким намеком на городничего;
за ним, у самого края сцены, Бобчинский и Добчинский с устремившимися движеньями рук друг к другу, разинутыми ртами и выпученными друг на друга глазами.
a тут-то, как назло, так и хочется болтать по-русски; или
за обедом — только что войдешь во вкус какого-нибудь кушанья и желаешь, чтобы никто не мешал, уж она непременно: «Mangez donc avec du pain» или «Comment ce que vous tenez votre fourchette?» [«Ешьте же с хлебом», «Как вы держите вилку?» (фр.)] «И какое ей
до нас
дело! — подумаешь.
После наряда, то есть распоряжений по работам завтрашнего
дня, и приема всех мужиков, имевших
до него
дела, Левин пошел в кабинет и сел
за работу. Ласка легла под стол; Агафья Михайловна с чулком уселась на своем месте.
— Ужаснее всего то, что ты — какая ты всегда, и теперь, когда ты такая святыня для меня, мы так счастливы, так особенно счастливы, и вдруг такая дрянь… Не дрянь, зачем я его браню? Мне
до него
дела нет. Но
за что мое, твое счастие?..
Всё шло хорошо и дома; но
за завтраком Гриша стал свистать и, что было хуже всего, не послушался Англичанки, и был оставлен без сладкого пирога. Дарья Александровна не допустила бы в такой
день до наказания, если б она была тут; но надо было поддержать распоряжение Англичанки, и она подтвердила ее решение, что Грише не будет сладкого пирога. Это испортило немного общую радость.
«Я совсем здорова и весела. Если ты
за меня боишься, то можешь быть еще более спокоен, чем прежде. У меня новый телохранитель, Марья Власьевна (это была акушерка, новое, важное лицо в семейной жизни Левина). Она приехала меня проведать. Нашла меня совершенно здоровою, и мы оставили ее
до твоего приезда. Все веселы, здоровы, и ты, пожалуйста, не торопись, а если охота хороша, останься еще
день».
— Успокой руки, Гриша, — сказала она и опять взялась
за свое одеяло, давнишнюю работу, зa которую она всегда бралась в тяжелые минуты, и теперь вязала нервно, закидывая пальцем и считая петли. Хотя она и велела вчера сказать мужу, что ей
дела нет
до того, приедет или не приедет его сестра, она всё приготовила к ее приезду и с волнением ждала золовку.
— По
делом за то, что всё это было притворство, потому что это всё выдуманное, а не от сердца. Какое мне
дело было
до чужого человека? И вот вышло, что я причиной ссоры и что я делала то, чего меня никто не просил. Оттого что всё притворство! притворство! притворство!…
До самого вечера и в течение всего следующего
дня Василий Иванович придирался ко всем возможным предлогам, чтобы входить в комнату сына, и хотя он не только не упоминал об его ране, но даже старался говорить о самых посторонних предметах, однако он так настойчиво заглядывал ему в глаза и так тревожно наблюдал
за ним, что Базаров потерял терпение и погрозился уехать.
Он промучился
до утра, но не прибег к искусству Базарова и, увидевшись с ним на следующий
день, на его вопрос: «Зачем он не послал
за ним?» — отвечал, весь еще бледный, но уже тщательно расчесанный и выбритый: «Ведь вы, помнится, сами говорили, что не верите в медицину?» Так проходили
дни.
— А я думаю: я вот лежу здесь под стогом… Узенькое местечко, которое я занимаю,
до того крохотно в сравнении с остальным пространством, где меня нет и где
дела до меня нет; и часть времени, которую мне удастся прожить, так ничтожна перед вечностию, где меня не было и не будет… А в этом атоме, в этой математической точке кровь обращается, мозг работает, чего-то хочет тоже… Что
за безобразие! Что
за пустяки!
— Великодушная! — шепнул он. — Ох, как близко, и какая молодая, свежая, чистая… в этой гадкой комнате!.. Ну, прощайте! Живите долго, это лучше всего, и пользуйтесь, пока время. Вы посмотрите, что
за безобразное зрелище: червяк полураздавленный, а еще топорщится. И ведь тоже думал: обломаю
дел много, не умру, куда! задача есть, ведь я гигант! А теперь вся задача гиганта — как бы умереть прилично, хотя никому
до этого
дела нет… Все равно: вилять хвостом не стану.
«Молодые люди
до этого не охотники», — твердил он ей (нечего говорить, каков был в тот
день обед: Тимофеич собственною персоной скакал на утренней заре
за какою-то особенною черкасскою говядиной; староста ездил в другую сторону
за налимами, ершами и раками;
за одни грибы бабы получили сорок две копейки медью); но глаза Арины Власьевны, неотступно обращенные на Базарова, выражали не одну преданность и нежность: в них виднелась и грусть, смешанная с любопытством и страхом, виднелся какой-то смиренный укор.
Несколько недель спустя я узнал, что Лукерья скончалась. Смерть пришла-таки
за ней… и «после Петровок». Рассказывали, что в самый
день кончины она все слышала колокольный звон, хотя от Алексеевки
до церкви считают пять верст с лишком и
день был будничный. Впрочем, Лукерья говорила, что звон шел не от церкви, а «сверху». Вероятно, она не посмела сказать: с неба.
Я добрался наконец
до угла леса, но там не было никакой дороги: какие-то некошеные, низкие кусты широко расстилались передо мною, а
за ними далёко-далёко виднелось пустынное поле. Я опять остановился. «Что
за притча?.. Да где же я?» Я стал припоминать, как и куда ходил в течение
дня… «Э! да это Парахинские кусты! — воскликнул я наконец, — точно! вон это, должно быть, Синдеевская роща… Да как же это я сюда зашел? Так далеко?.. Странно! Теперь опять нужно вправо взять».
Заметьте, что решительно никаких других любезностей
за ним не водится; правда, он выкуривает сто трубок Жукова в
день, а играя на биллиарде, поднимает правую ногу выше головы и, прицеливаясь, неистово ерзает кием по руке, — ну, да ведь
до таких достоинств не всякий охотник.
Он возвращается на свое место, так же неподвижно сидит
до конца экзамена, а уходя восклицает: «Ну баня! экая задача!» И ходит он целый тот
день по Москве, изредка хватаясь
за голову и горько проклиная свою бесталанную участь.
Черные массы домов приняли одинаковый облик и, поскрипывая кирпичами, казалось, двигаются вслед
за одиноким человеком, который стремительно идет по
дну каменного канала, идет, не сокращая расстояния
до цели.