— Боже мой, если б я знал, что дело идет об Обломове, мучился ли бы я так! — сказал он, глядя на нее так ласково, с такою доверчивостью, как будто у ней не было этого ужасного прошедшего. На сердце у ней так повеселело, стало празднично. Ей было легко. Ей стало ясно, что она стыдилась его одного, а он не казнит ее, не бежит! Что ей
за дело до суда целого света!
Неточные совпадения
— Случается, забегают с островов, да тебе что
до этого
за дело?
— Да что ж мне
до всего
до этого
за дело? — сказал с нетерпением Обломов. — Я туда не перееду.
Он понял, что ему досталось в удел семейное счастье и заботы об имении.
До тех пор он и не знал порядочно своих
дел:
за него заботился иногда Штольц. Не ведал он хорошенько ни дохода, ни расхода своего, не составлял никогда бюджета — ничего.
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что
за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит,
до всего ему
дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
Индейки и цыплята, назначаемые к именинам и другим торжественным
дням, откармливались орехами; гусей лишали моциона, заставляли висеть в мешке неподвижно
за несколько
дней до праздника, чтоб они заплыли жиром.
— Как можно говорить, чего нет? — договаривала Анисья, уходя. — А что Никита сказал, так для дураков закон не писан. Мне самой и в голову-то не придет; день-деньской маешься, маешься —
до того ли? Бог знает, что это! Вот образ-то на стене… — И вслед
за этим говорящий нос исчез
за дверь, но говор еще слышался с минуту
за дверью.
А если
до сих пор эти законы исследованы мало, так это потому, что человеку, пораженному любовью, не
до того, чтоб ученым оком следить, как вкрадывается в душу впечатление, как оковывает будто сном чувства, как сначала ослепнут глаза, с какого момента пульс, а
за ним сердце начинает биться сильнее, как является со вчерашнего
дня вдруг преданность
до могилы, стремление жертвовать собою, как мало-помалу исчезает свое я и переходит в него или в нее, как ум необыкновенно тупеет или необыкновенно изощряется, как воля отдается в волю другого, как клонится голова, дрожат колени, являются слезы, горячка…
Казалось бы, заснуть в этом заслуженном покое и блаженствовать, как блаженствуют обитатели затишьев, сходясь трижды в
день, зевая
за обычным разговором, впадая в тупую дремоту, томясь с утра
до вечера, что все передумано, переговорено и переделано, что нечего больше говорить и делать и что «такова уж жизнь на свете».
Если Захар заставал иногда там хозяйку с какими-нибудь планами улучшений и очищений, он твердо объявлял, что это не женское
дело разбирать, где и как должны лежать щетки, вакса и сапоги, что никому
дела нет
до того, зачем у него платье лежит в куче на полу, а постель в углу
за печкой, в пыли, что он носит платье и спит на этой постели, а не она.
— А вы эгоист, Борис Павлович! У вас вдруг родилась какая-то фантазия — и я должна делить ее, лечить, облегчать: да что мне
за дело до вас, как вам до меня? Я требую у вас одного — покоя: я имею на него право, я свободна, как ветер, никому не принадлежу, никого не боюсь…
В декабре 1850 г.,
за день до праздника Рождества Христова, кафры первые начали войну, заманив англичан в засаду, и после стычки, по обыкновению, ушли в горы. Тогда началась не война, а наказание кафров, которых губернатор объявил уже не врагами Англии, а бунтовщиками, так как они были великобританские подданные.
А
за день до того, как убил отца, и написал мне это письмо, написал пьяный, я сейчас тогда увидела, написал из злобы и зная, наверно зная, что я никому не покажу этого письма, даже если б он и убил.
Неточные совпадения
По левую сторону городничего: Земляника, наклонивший голову несколько набок, как будто к чему-то прислушивающийся;
за ним судья с растопыренными руками, присевший почти
до земли и сделавший движенье губами, как бы хотел посвистать или произнесть: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев
день!»
За ним Коробкин, обратившийся к зрителям с прищуренным глазом и едким намеком на городничего;
за ним, у самого края сцены, Бобчинский и Добчинский с устремившимися движеньями рук друг к другу, разинутыми ртами и выпученными друг на друга глазами.
Глеб — он жаден был — соблазняется: // Завещание сожигается! // На десятки лет,
до недавних
дней // Восемь тысяч душ закрепил злодей, // С родом, с племенем; что народу-то! // Что народу-то! с камнем в воду-то! // Все прощает Бог, а Иудин грех // Не прощается. // Ой мужик! мужик! ты грешнее всех, // И
за то тебе вечно маяться!
За Климом — наши странники // (Им
дело до всего):
У батюшки, у матушки // С Филиппом побывала я, //
За дело принялась. // Три года, так считаю я, // Неделя
за неделею, // Одним порядком шли, // Что год, то дети: некогда // Ни думать, ни печалиться, // Дай Бог с работой справиться // Да лоб перекрестить. // Поешь — когда останется // От старших да от деточек, // Уснешь — когда больна… // А на четвертый новое // Подкралось горе лютое — // К кому оно привяжется, //
До смерти не избыть!
Скотинин. Кого?
За что? В
день моего сговора! Я прошу тебя, сестрица, для такого праздника отложить наказание
до завтрева; а завтра, коль изволишь, я и сам охотно помогу. Не будь я Тарас Скотинин, если у меня не всякая вина виновата. У меня в этом, сестрица, один обычай с тобою. Да
за что ж ты так прогневалась?