Неточные совпадения
Господа актеры особенно должны обратить внимание на последнюю сцену. Последнее произнесенное слово должно произвесть электрическое потрясение на всех разом, вдруг. Вся группа должна переменить положение
в один миг
ока. Звук изумления должен вырваться у всех женщин разом, как будто из одной груди. От несоблюдения сих замечаний может исчезнуть весь эффект.
Даже спал только одним глазом, что приводило
в немалое смущение его жену, которая, несмотря на двадцатипятилетнее сожительство, не могла без содрогания видеть его другое, недремлющее, совершенно круглое и любопытно на нее устремленное
око.
"И не осталось от той бригадировой сладкой утехи даже ни единого лоскута.
В одно мгновение
ока разнесли ее приблудные голодные псы".
В таком положении были дела, когда мужественных страдальцев повели к раскату. На улице их встретила предводимая Клемантинкою толпа, посреди которой недреманным
оком [«Недреманное
око», или «недремлющее
око» —
в дан — ном случае подразумевается жандармское отделение.] бодрствовал неустрашимый штаб-офицер. Пленников немедленно освободили.
Но что весьма достойно примечания: как ни ужасны пытки и мучения,
в изобилии по всей картине рассеянные, и как ни удручают душу кривлянья и судороги злодеев, для коих те муки приуготовлены, но каждому зрителю непременно сдается, что даже и сии страдания менее мучительны, нежели страдания сего подлинного изверга, который до того всякое естество
в себе победил, что и на сии неслыханные истязания хладным и непонятливым
оком взирать может".
Щепки, навоз, солома, мусор — все уносилось быстриной
в неведомую даль, и Угрюм-Бурчеев с удивлением, доходящим до испуга, следил"непонятливым"
оком за этим почти волшебным исчезновением его надежд и намерений.
Но дышит свежо
в самые
очи холодное ночное дыхание и убаюкивает тебя, и вот уже дремлешь, и забываешься, и храпишь, и ворочается сердито, почувствовав на себе тяжесть, бедный, притиснутый
в углу сосед.
Бывшие ученики его, умники и остряки,
в которых ему мерещилась беспрестанно непокорность и заносчивое поведение, узнавши об жалком его положении, собрали тут же для него деньги, продав даже многое нужное; один только Павлуша Чичиков отговорился неимением и дал какой-то пятак серебра, который тут же товарищи ему бросили, сказавши: «Эх ты, жила!» Закрыл лицо руками бедный учитель, когда услышал о таком поступке бывших учеников своих; слезы градом полились из погасавших
очей, как у бессильного дитяти.
Здесь Ноздрев захохотал тем звонким смехом, каким заливается только свежий, здоровый человек, у которого все до последнего выказываются белые, как сахар, зубы, дрожат и прыгают щеки, и сосед за двумя дверями,
в третьей комнате, вскидывается со сна, вытаращив
очи и произнося: «Эк его разобрало!»
Чуткий нос его слышал за несколько десятков верст, где была ярмарка со всякими съездами и балами; он уж
в одно мгновенье
ока был там, спорил и заводил сумятицу за зеленым столом, ибо имел, подобно всем таковым, страстишку к картишкам.
Долго бы стоял он бесчувственно на одном месте, вперивши бессмысленно
очи в даль, позабыв и дорогу, и все ожидающие впереди выговоры, и распеканья за промедление, позабыв и себя, и службу, и мир, и все, что ни есть
в мире.
Он окурил упоительным куревом людские
очи; он чудно польстил им, сокрыв печальное
в жизни, показав им прекрасного человека.
Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть
в тебе, обратило на меня полные ожидания
очи?..
Мой бедный Ленский! изнывая,
Не долго плакала она.
Увы! невеста молодая
Своей печали неверна.
Другой увлек ее вниманье,
Другой успел ее страданье
Любовной лестью усыпить,
Улан умел ее пленить,
Улан любим ее душою…
И вот уж с ним пред алтарем
Она стыдливо под венцом
Стоит с поникшей головою,
С огнем
в потупленных
очах,
С улыбкой легкой на устах.
В возок боярский их впрягают,
Готовят завтрак повара,
Горой кибитки нагружают,
Бранятся бабы, кучера.
На кляче тощей и косматой
Сидит форейтор бородатый,
Сбежалась челядь у ворот
Прощаться с барами. И вот
Уселись, и возок почтенный,
Скользя, ползет за ворота.
«Простите, мирные места!
Прости, приют уединенный!
Увижу ль вас?..» И слез ручей
У Тани льется из
очей.
Она его не подымает
И, не сводя с него
очей,
От жадных уст не отымает
Бесчувственной руки своей…
О чем теперь ее мечтанье?
Проходит долгое молчанье,
И тихо наконец она:
«Довольно; встаньте. Я должна
Вам объясниться откровенно.
Онегин, помните ль тот час,
Когда
в саду,
в аллее нас
Судьба свела, и так смиренно
Урок ваш выслушала я?
Сегодня очередь моя.
Мое! — сказал Евгений грозно,
И шайка вся сокрылась вдруг;
Осталася во тьме морозной
Младая дева с ним сам-друг;
Онегин тихо увлекает
Татьяну
в угол и слагает
Ее на шаткую скамью
И клонит голову свою
К ней на плечо; вдруг Ольга входит,
За нею Ленский; свет блеснул,
Онегин руку замахнул,
И дико он
очами бродит,
И незваных гостей бранит;
Татьяна чуть жива лежит.
Итак, она звалась Татьяной.
Ни красотой сестры своей,
Ни свежестью ее румяной
Не привлекла б она
очей.
Дика, печальна, молчалива,
Как лань лесная, боязлива,
Она
в семье своей родной
Казалась девочкой чужой.
Она ласкаться не умела
К отцу, ни к матери своей;
Дитя сама,
в толпе детей
Играть и прыгать не хотела
И часто целый день одна
Сидела молча у окна.
Пошли приветы, поздравленья:
Татьяна всех благодарит.
Когда же дело до Евгенья
Дошло, то девы томный вид,
Ее смущение, усталость
В его душе родили жалость:
Он молча поклонился ей;
Но как-то взор его
очейБыл чудно нежен. Оттого ли,
Что он и вправду тронут был,
Иль он, кокетствуя, шалил,
Невольно ль, иль из доброй воли,
Но взор сей нежность изъявил:
Он сердце Тани оживил.
Как изменилася Татьяна!
Как твердо
в роль свою вошла!
Как утеснительного сана
Приемы скоро приняла!
Кто б смел искать девчонки нежной
В сей величавой,
в сей небрежной
Законодательнице зал?
И он ей сердце волновал!
Об нем она во мраке ночи,
Пока Морфей не прилетит,
Бывало, девственно грустит,
К луне подъемлет томны
очи,
Мечтая с ним когда-нибудь
Свершить смиренный жизни путь!
Сажают прямо против Тани,
И, утренней луны бледней
И трепетней гонимой лани,
Она темнеющих
очейНе подымает: пышет бурно
В ней страстный жар; ей душно, дурно;
Она приветствий двух друзей
Не слышит, слезы из
очейХотят уж капать; уж готова
Бедняжка
в обморок упасть;
Но воля и рассудка власть
Превозмогли. Она два слова
Сквозь зубы молвила тишком
И усидела за столом.
К ней дамы подвигались ближе;
Старушки улыбались ей;
Мужчины кланялися ниже,
Ловили взор ее
очей;
Девицы проходили тише
Пред ней по зале; и всех выше
И нос и плечи подымал
Вошедший с нею генерал.
Никто б не мог ее прекрасной
Назвать; но с головы до ног
Никто бы
в ней найти не мог
Того, что модой самовластной
В высоком лондонском кругу
Зовется vulgar. (Не могу…
Вставая с первыми лучами,
Теперь она
в поля спешит
И, умиленными
очамиИх озирая, говорит:
«Простите, мирные долины,
И вы, знакомых гор вершины,
И вы, знакомые леса;
Прости, небесная краса,
Прости, веселая природа;
Меняю милый, тихий свет
На шум блистательных сует…
Прости ж и ты, моя свобода!
Куда, зачем стремлюся я?
Что мне сулит судьба моя...
И дождалась… Открылись
очи;
Она сказала: это он!
Увы! теперь и дни, и ночи,
И жаркий одинокий сон,
Всё полно им; всё деве милой
Без умолку волшебной силой
Твердит о нем. Докучны ей
И звуки ласковых речей,
И взор заботливой прислуги.
В уныние погружена,
Гостей не слушает она
И проклинает их досуги,
Их неожиданный приезд
И продолжительный присест.
В мгновение
ока, грациозно скользя по паркету, пролетел я все разделяющее меня от нее пространство и, шаркнув ногой, твердым голосом пригласил ее на контрданс.
Когда же поворотился он, чтобы взглянуть на татарку, она стояла пред ним, подобно темной гранитной статуе, вся закутанная
в покрывало, и отблеск отдаленного зарева, вспыхнув, озарил только одни ее
очи, помутившиеся, как у мертвеца.
Бросила прочь она от себя платок, отдернула налезавшие на
очи длинные волосы косы своей и вся разлилася
в жалостных речах, выговаривая их тихим-тихим голосом, подобно когда ветер, поднявшись прекрасным вечером, пробежит вдруг по густой чаще приводного тростника: зашелестят, зазвучат и понесутся вдруг унывно-тонкие звуки, и ловит их с непонятной грустью остановившийся путник, не чуя ни погасающего вечера, ни несущихся веселых песен народа, бредущего от полевых работ и жнив, ни отдаленного тарахтенья где-то проезжающей телеги.
И когда затихла она, безнадежное, безнадежное чувство отразилось
в лице ее; ноющею грустью заговорила всякая черта его, и все, от печально поникшего лба и опустившихся
очей до слез, застывших и засохнувших по тихо пламеневшим щекам ее, — все, казалось, говорило: «Нет счастья на лице сем!»
Но когда подвели его к последним смертным мукам, — казалось, как будто стала подаваться его сила. И повел он
очами вокруг себя: боже, всё неведомые, всё чужие лица! Хоть бы кто-нибудь из близких присутствовал при его смерти! Он не хотел бы слышать рыданий и сокрушения слабой матери или безумных воплей супруги, исторгающей волосы и биющей себя
в белые груди; хотел бы он теперь увидеть твердого мужа, который бы разумным словом освежил его и утешил при кончине. И упал он силою и воскликнул
в душевной немощи...
Никогда не вмешивался он
в их речи, а все только слушал да прижимал пальцем золу
в своей коротенькой трубке, которой не выпускал изо рта, и долго сидел он потом, прижмурив слегка
очи; и не знали козаки, спал ли он или все еще слушал.
Но ничего не знал на то сказать Андрий и стоял, утупивши
в землю
очи.
В глазах их можно было читать отчаянное сопротивление; женщины тоже решились участвовать, — и на головы запорожцам полетели камни, бочки, горшки, горячий вар и, наконец, мешки песку, слепившего им
очи.
— Хоть неживого, да довезу тебя! Не попущу, чтобы ляхи поглумились над твоей козацкою породою, на куски рвали бы твое тело да бросали его
в воду. Пусть же хоть и будет орел высмыкать из твоего лоба
очи, да пусть же степовой наш орел, а не ляшский, не тот, что прилетает из польской земли. Хоть неживого, а довезу тебя до Украйны!
Он представлял смешную фигуру, раскрывши рот и глядя неподвижно
в ее ослепительные
очи.
Одна чубатая голова, точно, приподнялась
в ближнем курене и, поведя
очами, скоро опустилась опять на землю.
— Слушайте ж теперь войскового приказа, дети! — сказал кошевой, выступил вперед и надел шапку, а все запорожцы, сколько их ни было, сняли свои шапки и остались с непокрытыми головами, утупив
очи в землю, как бывало всегда между козаками, когда собирался что говорить старший.
Он было возвел на них истомленные
очи, но татарка сказала ему одно слово, и он опустил их вновь
в открытые страницы своего молитвенника.
Коли время бурно, все превращается оно
в рев и гром, бугря и подымая валы, как не поднять их бессильным рекам; коли же безветренно и тихо, яснее всех рек расстилает оно свою неоглядную склянную поверхность, вечную негу
очей.
Вновь сверкнули
в его памяти прекрасные руки,
очи, смеющиеся уста, густые темно-ореховые волосы, курчаво распавшиеся по грудям, и все упругие,
в согласном сочетанье созданные члены девического стана.
Все лицо было смугло, изнурено недугом; широкие скулы выступали сильно над опавшими под ними щеками; узкие
очи подымались дугообразным разрезом кверху, и чем более он всматривался
в черты ее, тем более находил
в них что-то знакомое.
Тарас стоял
в толпе, потупив голову и
в то же время гордо приподняв
очи, и одобрительно только говорил: «Добре, сынку, добре!»
На миг смешанно сверкнули пред ним головы, копья, дым, блески огня, сучья с древесными листьями, мелькнувшие ему
в самые
очи.
Самые старейшие
в рядах стали неподвижны, потупив седые головы
в землю; слеза тихо накатывалася
в старых
очах; медленно отирали они ее рукавом.
Голодная кума Лиса залезла
в сад;
В нём винограду кисти рделись.
У кумушки глаза и зубы разгорелись;
А кисти сочные, как яхонты горят;
Лишь то беда, висят они высоко:
Отколь и как она к ним ни зайдёт,
Хоть видит
око,
Да зуб неймёт.
Пробившись попусту час целой,
Пошла и говорит с досадою: «Ну, что ж!
На взгляд-то он хорош,
Да зелен — ягодки нет зрелой:
Тотчас оскомину набьёшь».
Он сел
И
в думе скорбными
очамиНа злое бедствие глядел.
В это время из толпы народа, вижу, выступил мой Савельич, подходит к Пугачеву и подает ему лист бумаги. Я не мог придумать, что из того выйдет. «Это что?» — спросил важно Пугачев. «Прочитай, так изволишь увидеть», — отвечал Савельич. Пугачев принял бумагу и долго рассматривал с видом значительным. «Что ты так мудрено пишешь? — сказал он наконец. — Наши светлые
очи не могут тут ничего разобрать. Где мой обер-секретарь?»
— Потом — поедем по
Оке, по Волге.
В Крым — хорошо?
Живи он с одним Захаром, он мог бы телеграфировать рукой до утра и, наконец, умереть, о чем узнали бы на другой день, но глаз хозяйки светил над ним, как
око провидения: ей не нужно было ума, а только догадка сердца, что Илья Ильич что-то не
в себе.
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали
в ленивом покое, зная, что есть
в доме вечно ходящее около них и промышляющее
око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное
в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов
в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
И Анисья,
в свою очередь, поглядев однажды только, как Агафья Матвеевна царствует
в кухне, как соколиными
очами, без бровей, видит каждое неловкое движение неповоротливой Акулины; как гремит приказаниями вынуть, поставить, подогреть, посолить, как на рынке одним взглядом и много-много прикосновением пальца безошибочно решает, сколько курице месяцев от роду, давно ли уснула рыба, когда сорвана с гряд петрушка или салат, — она с удивлением и почтительною боязнью возвела на нее глаза и решила, что она, Анисья, миновала свое назначение, что поприще ее — не кухня Обломова, где торопливость ее, вечно бьющаяся, нервическая лихорадочность движений устремлена только на то, чтоб подхватить на лету уроненную Захаром тарелку или стакан, и где опытность ее и тонкость соображений подавляются мрачною завистью и грубым высокомерием мужа.