Житие одной бабы
1863
IV
Рожь поспела, и началось жниво. Рожь была неровная: которую жали, а которая шла под косу. Прокудины жали свою, а Степан косил свою. Не потому он косил, чтобы его рожь была хуже прокудинской: рожь была такая же, потому что и обработка была одинакая, да и загоны их были в одном клину; но Степан один был в дворе. Ему и скосить-то впору было поспеть за людьми, а уж о жнитве и думать нечего.
На Степане на одном весь дом лежал. Он и в поле работал, как прочие, и в дворе управлялся. Всюду нужно было поспеть; переменить его было некому. Все прочие наработаются да тут же под крестцами в поле и опять ложатся, чтоб не томиться ходьбой ко дворам. Только разве баба очередная в семье пойдет вечером домой, на завтра обед готовить. А Степан через день, а через два уж непременно, должен был ходить на ночь домой, чтоб утром там поделать все, что по домашнему быту требуется и чего бабы не осилеют. А утром опять с людьми зауряд косою махал, пока плечи разломит. Жаркий день был.
Высоко стоит солнце на небе.
Горячо печет землю-матушку, —
Мочи нет жать колосистой ржи.
Жницы обливались потом и, распрямляясь по временам, держались руками за наболевшие от долгого гнутья поясницы. Настя гнала свою постать и ставила сноп за снопом. Рожь на ее постати лощинкою вышла густая, а серп притулился. Перед сумерками, как уж солнцу садиться, Настя стала, повесила серп на руку, задумалась и глядит вдаль; а через два загона Степан оперся о косье и смотрит на Настю. Заметила Настя, что Степан на нее смотрит, покраснела и, присев в рожь, начала спешно жать.
На другой день Настя раз пять замечала, что, как она ни встанет отдохнуть, все Степан на нее смотрит. Ей показалось, что он стережет ее нарочно. Вечером Степан пришел на Прокудинский загон попросить кваску напиться и побалакать. Но в страду и бабы не разговорчивы: плечи у них болят, поясницы ломит, а тут жар пеклый, духота несусветная, — не до веселостей уж.
— Отбей завтра, Настя, свежего кваску-то, — говорила Домна.
— Хорошо.
— Да, а то уж Москву увидишь с вашего квасу, — заметил Степан.
— Вот невестка завтра нового сделает — приходи пить.
— Беспременно приду. Приходить, молодайка?
— Да мне что ж? Коли хочешь, приходи.
— Да ты небось квасу-то не горазда делать.
— Как умею.
— Шла бы ты, Домна, сделала.
— Завтра ее день стряпаться.
— Да, да, да! Стало, ее черед.
— А то как же?
— Часто вам доводится?
— Да на трений день всё. Трое ведь нас, опричь свекрухи.
Степан простился и ушел на свой загон. Он прокосил еще два раза, закинул на плечо косу и пошел по дороге домой.
— Что рано шабашишь? — крикнул Степану косивший сосед.
— Коса затупилась, отбить надо дома, — отвечал Степан и скрылся за пригорком.
Дожали прокудинокие бабы, поужинали и стали ложиться спать под крестцами, а Настя пошла домой, чтобы готовить завтра обед. Ночь была темная, звездная, но безлунная. Такие ночи особенно хороши в нашей местности, и народ любит их больше светлых, лунных ночей. Настя шла тихая и спокойная. Она перешла живой мостик в ярочке и пошла рубежом по яровому клину. Из овсов кто-то поднялся. Настя испугалась и стала.
— Ты, знать, испугалась, Настасья Борисовна? — сказал поднявшийся. Настя узнала по голосу Степана.
— Я отдохнул тут маленько, — продолжал он и, вскинув на плечо свою косу, пошел рядом с Настею.
Насте показалось, что Степан нарочно поджидал ее. Ей было как-то неловко.
— Чего ты всегда такая суровая, Настасья Борисовна? Давно я хотел тебя об этом спросить, — проговорил Степан, глядя в лицо Насте.
— Такая родилась, — отвечала Настя.
— Нет, не такая ты родилась.
— А ты почему знаешь? — проговорила Настя после долгой паузы.
— Нет, знаю. Я про тебя все разузнал.
— На что ж тебе было разузнавать про меня?
— Да так.
— Делать тебе, видно, нечего.
— Угадала!
— Да право.
— Нет, так… Погуторить мне с тобой хотелось.
— Не о чем тебе со мной гуторить, — отвечала Настя, потупив голову и прибавляя шагу.
Ей все становилось неловче; Степан ей казался страшным, и она от него бежала.
— Что ты бежишь? — спросил Степан.
— Ко двору спешу.
— Чего спешить, ночь еще велика.
Настя промолчала.
— Посидим, — оказал Степан.
Настя не отвечала.
— Посидим, — повторил Степан и взял Настю за руку.
Настя оттолкнула нетерпеливо его руку и гневно оказала:
— Это что затеял!
— Бог с тобой! Чего ты! Неш я худое думал? Я только так, побалакать с тобой, — отвечал Степан, нимало не сконфузясь. — Я вот что, Настасья…
Настя шла молча.
— Слышь, что ль? Я… по тебе просто умираю.
Настя не поднимала глаз и все шла.
— Скажи словцо-то! — приставал Степан.
— Что тебе сказать?
— Полюби меня.
— Поди ты с любовью!
— Ведь мы с тобой оба горькие.
— Так что ж.
— То-ись, господи, как бы я тебя уважал-то!
Настя не отвечала.
— Так ведь жизнь-то наша пропадает, — продолжал Степан.
— Мало, видно, тебе еще твоего горя-то, любви захотел.
— Да неш любовь-то горе?
— А то радость небось из нее будет?
— Да хоть бы пропасть за тебя, так бога б благодарил.
Настя опять не отвечала.
— Горький я, — произнес Степан.
— Полно плакаться, у тебя неш мало.
— Да что они мне? тьфу! Больше ничего. Меня твоя душа кроткая да доля кручинная совсем с ума свели. Рученьки мои опускаются, как о тебе згадаю.
— Что болтать! Когда ты меня зазнал-то? Когда полюбить-то было?
— Тянет меня к тебе, вот словно сила какая, на свет бы не глядел; помер бы здали тебя.
— Прощай! — сказала Настя, повернув к своему задворку.
— Касатка моя! голубочка! постой на минутку.
— Прощай, не надо, — повторила Настя и ушла в двор.
Всю ночь снился Насте красивый Степан, и тоска на нее неведомая нападала. Не прежняя ее тоска, а другая, совсем новая, в которой было и грустно, и радостно, и жутко, и сладко.
Прошло три дня; Настя не видала Степана и была этому словно рада. Он косил где-то на дальнем загоне. Настя пошла вечером опять стряпаться, а Степан опять сидел на рубеже. Хотела Настя, завидя его, свернуть, да некуда. А он ей уж навстречу идет.
— Здравствуй! — говорит.
— Здравствуй! — отвечает Настя, а сама загорелась.
— Я ждал тебя, — говорил Степан.
— Зачем ждал?
— Помолиться тебе за мою любовь за горькую.
— Ничего из этого не будет, — отвечала Настя.
— Да за что ж так! Аль ты мне не веришь?
— У тебя есть жена, ребята. Их смотри лучше.
— Я все равно пропаду без тебя.
— Я этому не причинна.
— Противен я тебе, что ли? так ты так и скажи.
Настя промолчала.
— Дай хоть рученьку подержать.
Настя ничего не отвечала и не отняла руки, за которую ее взял Степан. Так они дошли до Настиного задворка.
— Скажи: будешь ты меня любить? — спросил Степан.
— Прощай, — отвечала Настя и скользнула в ворота.
Ей было жаль Степана. Его она подвела под свою теорию, что всем бы людям было счастье любовное, если б люди тому не мешали. Настя чуяла, что она любит Степана и что ей его любить не следует.
Отстряпалась Настя; старик запряг ей телегу, и она повезла сама в поле пищу.
— Нехай лошадь там останется до вечера, — сказал свекор. — Мне не по себе, пусть кто из ребят вечером приведет али Домка приедет.
Повезла Настя обед. Под яручком, слышит она, дитя плачет. Смотрит, бабочка идет в одной рубахе, два кувшина тащит со щами да с квасом, на другой руке у нее ребенок сидит, а другое дитя бежит издали, отстало и плачет.
— Мама! мама! ножки устали, ой, мама! — кричит ребенок, а мать идет, будто не слыша его плача. Не то это с сердцов, не то с усталости, а может, с того и с другого.
Нагнала Настя мальчика, остановила лошадь — и посадила ребенка в телегу. Дитя ей показалось будто знакомым. Мать, услышав, что ребенок перестал плакать, оглянулась. Настя узнала в ней Степанову жену.
— Уморилась ты, бабочка? — сказала Настя Степановой жене.
— Смерть устала, — отвечала та.
— Садись, я тебя довезу.
Баба поблагодарила, отдала Насте грудного ребенка, поставила кувшины и села.
— Что ты малого-то заморила? — спросила Настя, гладя по голове мальчика, который жевал данную ему Настей пышку.
— А пусто ему будь! Измучил он меня. Тут тяжела, а он орет. Чего увязался? — крикнула она на мальчика.
Мальчик ничего не отвечал и, дернув носом, опять укусил конец пышки.
— Любит, знать, тебя, — заметила Настя.
— Как же! Баловаться ему хочется: «К бате пойду!» — передразнила она ребенка. — Далеко ушел?
— Видно, отца любит?
— Да как же! Все баловство одно.
Настя рассматривала Степанову жену. Теперь она показалась ей совсем хорошенькой, но в глазах у нее она заметила какое-то злое выражение.
У Прокудинского загона Степанова жена сошла и понесла свои кувшины; а за нею по колкому жнивью, подхватывая ножонки, побежал мальчик, догладывая свою пышку.
Весь этот день Настя жала не разгинаясь и все думала о себе, о Степане, о его жене, о своем муже, о Степановых детях, о людях, наконец опять о себе и о Степане. Выходило, по Настиному, что Степан этот — жалкий человек, и жена его — тоже жалкий человек, и сама она, Настя, — жалкий человек; а любить ей Степана не приходится. Да и не то что Степана, а и никого уж, решила она, не приходится. «Другие так правда, дарма что замужние, да любят, ну а мне, — думала Настя, — как?.. Каков он ни есть свой закон, надо его соблюдать. А жизнь-то, жизнь! так она и канула и гинула. Хоть бы лихой был у меня муж, хоть бы тиранил меня, мучил бы, да только б человек он был, как люди. Хоть бы намучил, да было б мне с ним хоть узнать, уведать, что такая есть за любовь на свете! А то, что я такое? Ни девушка, ни вдова, ни замужняя жена…»
Настя заплакала и, смаргивая слезы, жала с каким-то азартом, чтобы не видали ее заплаканных глаз.
Как свечерело, Домна уехала; наработавшаяся девка-батрачка упала под крестец и заснула мертвым сном. В поле стало тихо. Спал народушко, и ни голоса нигде не было слышно человеческого. Грусть, тоска одолела Настю. Не спалось ей: то ей казалось, что около нее что-то ползает, то ноги у нее немели, то по телу ходили мурашки, и становилось страшно. Настя встала, прошлась по загону, облокотилась на один крестец и стала смотреть на луг, по которому бежит Гостомля. «Ведь вот поди ж, какая я зародилась! — думала Настя. — Теперь небось на всем клину души живой нет, все спит, а я… и устали на меня нет». Насте припомнился Крылушкин, как он ее утешал, как ее Пелагея жалела. Из-за горы показался красный, кровяной месяц. Настя вспомнила, как хорошо пел Крылушкин, как он хвалил простые песни и хотел приехать, чтоб она ему песню спела. «У Степана славные песни», — оказала она и, летая от думы к думе, незаметно как завела:
Ах ты, горе великое,
Тоска-печаль несносная!
Куда бежать, тоску девать?
В леса бежать — листья шумят,
Листья шумят, часты кусты,
Часты кусты ракитовы.
Пойду с горя в чисто поле,
В чистом поле трава растет,
Цветы цветут лазоревы.
Сорву цветок, совью венок,
Совью венок милу дружку,
Милу дружку на головушку:
«Носи венок — не скидывай,
Терпи горе — не сказывай».
Не заметила Настя, как завела песню и как ее кончила. Но только что умолк ее голос, на лугу с самого берега Гостомли заслышалась другая песня. Настя сначала думала, что ей это показалось, но она узнала знакомый голос и, обернувшись ухом к лугу, слушала. А Степан пел:
Как изгаснет зорька ясная,
Как задремлет свекровь лютая,
А моя жена сварливая, —
Выходи, моя лебедушка,
Во зеленую дубровушку,
Во густой куст во калиновой.
Соловьем я свистну, молодец,
На мой посвист ты откликнешься
Перепелочкою-пташечкой,
Свое горе позабудем мы,
Простим грусть-тоску сердечную.
Выходи, моя зазнобушка,
На совет, любовь, на радощи, —
На зеленую кроватушку.
Приголубь меня, касаточка!
Расчеши мне кудри русые;
Посмотреть дай в очи черные,
Целовать дай плечи белые.
«Господи! чтой-то он меня словно манит своей песнею», — подумала Настя, сбросила с крестца два верхние снопа и, свернувшись на них, уснула.