Неточные совпадения
Привычка усладила
горе,
Не отразимое ничем;
Открытие большое вскоре
Ее утешило совсем:
Она меж делом и досугом
Открыла тайну, как супругом
Самодержавно управлять,
И всё тогда пошло на стать.
Она езжала по работам,
Солила на зиму грибы,
Вела расходы, брила лбы,
Ходила
в баню по субботам,
Служанок била осердясь —
Всё это мужа не спросясь.
И вот ввели
в семью чужую…
Да ты не слушаешь меня…» —
«Ах, няня, няня, я тоскую,
Мне тошно, милая моя:
Я плакать, я рыдать готова!..» —
«Дитя мое, ты нездорова;
Господь помилуй и спаси!
Чего ты хочешь, попроси…
Дай окроплю святой водою,
Ты вся
горишь…» — «Я не больна:
Я… знаешь, няня… влюблена».
«Дитя мое, Господь с тобою!» —
И няня девушку с мольбой
Крестила дряхлою рукой.
А что ж Онегин? Кстати, братья!
Терпенья вашего прошу:
Его вседневные занятья
Я вам подробно опишу.
Онегин жил анахоретом;
В седьмом часу вставал он летом
И отправлялся налегке
К бегущей под
горой реке;
Певцу Гюльнары подражая,
Сей Геллеспонт переплывал,
Потом свой кофе выпивал,
Плохой журнал перебирая,
И одевался…
В тот год осенняя погода
Стояла долго на дворе,
Зимы ждала, ждала природа.
Снег выпал только
в январе
На третье
в ночь. Проснувшись рано,
В окно увидела Татьяна
Поутру побелевший двор,
Куртины, кровли и забор,
На стеклах легкие узоры,
Деревья
в зимнем серебре,
Сорок веселых на дворе
И мягко устланные
горыЗимы блистательным ковром.
Всё ярко, всё бело кругом.
Но вот уж близко. Перед ними
Уж белокаменной Москвы,
Как жар, крестами золотыми
Горят старинные главы.
Ах, братцы! как я был доволен,
Когда церквей и колоколен,
Садов, чертогов полукруг
Открылся предо мною вдруг!
Как часто
в горестной разлуке,
В моей блуждающей судьбе,
Москва, я думал о тебе!
Москва… как много
в этом звуке
Для сердца русского слилось!
Как много
в нем отозвалось!
Прекрасны вы, брега Тавриды,
Когда вас видишь с корабля
При свете утренней Киприды,
Как вас впервой увидел я;
Вы мне предстали
в блеске брачном:
На небе синем и прозрачном
Сияли груды ваших
гор,
Долин, деревьев, сёл узор
Разостлан был передо мною.
А там, меж хижинок татар…
Какой во мне проснулся жар!
Какой волшебною тоскою
Стеснялась пламенная грудь!
Но, муза! прошлое забудь.
Татьяна слушала с досадой
Такие сплетни; но тайком
С неизъяснимою отрадой
Невольно думала о том;
И
в сердце дума заронилась;
Пора пришла, она влюбилась.
Так
в землю падшее зерно
Весны огнем оживлено.
Давно ее воображенье,
Сгорая негой и тоской,
Алкало пищи роковой;
Давно сердечное томленье
Теснило ей младую грудь;
Душа ждала… кого-нибудь...
Они поют, и, с небреженьем
Внимая звонкий голос их,
Ждала Татьяна с нетерпеньем,
Чтоб трепет сердца
в ней затих,
Чтобы прошло ланит пыланье.
Но
в персях то же трепетанье,
И не проходит жар ланит,
Но ярче, ярче лишь
горит…
Так бедный мотылек и блещет,
И бьется радужным крылом,
Плененный школьным шалуном;
Так зайчик
в озими трепещет,
Увидя вдруг издалека
В кусты припадшего стрелка.
Вставая с первыми лучами,
Теперь она
в поля спешит
И, умиленными очами
Их озирая, говорит:
«Простите, мирные долины,
И вы, знакомых
гор вершины,
И вы, знакомые леса;
Прости, небесная краса,
Прости, веселая природа;
Меняю милый, тихий свет
На шум блистательных сует…
Прости ж и ты, моя свобода!
Куда, зачем стремлюся я?
Что мне сулит судьба моя...
Как он, она была одета
Всегда по моде и к лицу;
Но, не спросясь ее совета,
Девицу повезли к венцу.
И, чтоб ее рассеять
горе,
Разумный муж уехал вскоре
В свою деревню, где она,
Бог знает кем окружена,
Рвалась и плакала сначала,
С супругом чуть не развелась;
Потом хозяйством занялась,
Привыкла и довольна стала.
Привычка свыше нам дана:
Замена счастию она.
В возок боярский их впрягают,
Готовят завтрак повара,
Горой кибитки нагружают,
Бранятся бабы, кучера.
На кляче тощей и косматой
Сидит форейтор бородатый,
Сбежалась челядь у ворот
Прощаться с барами. И вот
Уселись, и возок почтенный,
Скользя, ползет за ворота.
«Простите, мирные места!
Прости, приют уединенный!
Увижу ль вас?..» И слез ручей
У Тани льется из очей.
Но уж темнеет вечер синий,
Пора нам
в оперу скорей:
Там упоительный Россини,
Европы баловень — Орфей.
Не внемля критике суровой,
Он вечно тот же, вечно новый,
Он звуки льет — они кипят,
Они текут, они
горят,
Как поцелуи молодые,
Все
в неге,
в пламени любви,
Как зашипевшего аи
Струя и брызги золотые…
Но, господа, позволено ль
С вином равнять do-re-mi-sol?
Но уж дробит каменья молот,
И скоро звонкой мостовой
Покроется спасенный город,
Как будто кованой броней.
Однако
в сей Одессе влажной
Еще есть недостаток важный;
Чего б вы думали? — воды.
Потребны тяжкие труды…
Что ж? это небольшое
горе,
Особенно, когда вино
Без пошлины привезено.
Но солнце южное, но море…
Чего ж вам более, друзья?
Благословенные края!
Татьяна долго
в келье модной
Как очарована стоит.
Но поздно. Ветер встал холодный.
Темно
в долине. Роща спит
Над отуманенной рекою;
Луна сокрылась за
горою,
И пилигримке молодой
Пора, давно пора домой.
И Таня, скрыв свое волненье,
Не без того, чтоб не вздохнуть,
Пускается
в обратный путь.
Но прежде просит позволенья
Пустынный замок навещать,
Чтоб книжки здесь одной читать.
И
в одиночестве жестоком
Сильнее страсть ее
горит,
И об Онегине далеком
Ей сердце громче говорит.
Она его не будет видеть;
Она должна
в нем ненавидеть
Убийцу брата своего;
Поэт погиб… но уж его
Никто не помнит, уж другому
Его невеста отдалась.
Поэта память пронеслась,
Как дым по небу голубому,
О нем два сердца, может быть,
Еще грустят… На что грустить?..
А что? Да так. Я усыпляю
Пустые, черные мечты;
Я только
в скобках замечаю,
Что нет презренной клеветы,
На чердаке вралем рожденной
И светской чернью ободренной,
Что нет нелепицы такой,
Ни эпиграммы площадной,
Которой бы ваш друг с улыбкой,
В кругу порядочных людей,
Без всякой злобы и затей,
Не повторил стократ ошибкой;
А впрочем, он за вас
горой:
Он вас так любит… как родной!
Меж
гор, лежащих полукругом,
Пойдем туда, где ручеек,
Виясь, бежит зеленым лугом
К реке сквозь липовый лесок.
Там соловей, весны любовник,
Всю ночь поет; цветет шиповник,
И слышен говор ключевой, —
Там виден камень гробовой
В тени двух сосен устарелых.
Пришельцу надпись говорит:
«Владимир Ленской здесь лежит,
Погибший рано смертью смелых,
В такой-то год, таких-то лет.
Покойся, юноша-поэт...
Гонимы вешними лучами,
С окрестных
гор уже снега
Сбежали мутными ручьями
На потопленные луга.
Улыбкой ясною природа
Сквозь сон встречает утро года;
Синея блещут небеса.
Еще прозрачные леса
Как будто пухом зеленеют.
Пчела за данью полевой
Летит из кельи восковой.
Долины сохнут и пестреют;
Стада шумят, и соловей
Уж пел
в безмолвии ночей.
Замечу кстати: все поэты —
Любви мечтательной друзья.
Бывало, милые предметы
Мне снились, и душа моя
Их образ тайный сохранила;
Их после муза оживила:
Так я, беспечен, воспевал
И деву
гор, мой идеал,
И пленниц берегов Салгира.
Теперь от вас, мои друзья,
Вопрос нередко слышу я:
«О ком твоя вздыхает лира?
Кому,
в толпе ревнивых дев,
Ты посвятил ее напев?
Когда дорога понеслась узким оврагом
в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам
в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз,
в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами
в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на
гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались
в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Теперь можно бы заключить, что после таких бурь, испытаний, превратностей судьбы и жизненного
горя он удалится с оставшимися кровными десятью тысячонками
в какое-нибудь мирное захолустье уездного городишка и там заклекнет [Заклекнуть — завянуть.] навеки
в ситцевом халате у окна низенького домика, разбирая по воскресным дням драку мужиков, возникшую пред окнами, или для освежения пройдясь
в курятник пощупать лично курицу, назначенную
в суп, и проведет таким образом нешумный, но
в своем роде тоже небесполезный век.
— Направо, — сказал мужик. — Это будет тебе дорога
в Маниловку; а Заманиловки никакой нет. Она зовется так, то есть ее прозвание Маниловка, а Заманиловки тут вовсе нет. Там прямо на
горе увидишь дом, каменный,
в два этажа, господский дом,
в котором, то есть, живет сам господин. Вот это тебе и есть Маниловка, а Заманиловки совсем нет никакой здесь и не было.
— Правда, с такой дороги и очень нужно отдохнуть. Вот здесь и расположитесь, батюшка, на этом диване. Эй, Фетинья, принеси перину, подушки и простыню. Какое-то время послал Бог: гром такой — у меня всю ночь
горела свеча перед образом. Эх, отец мой, да у тебя-то, как у борова, вся спина и бок
в грязи! где так изволил засалиться?
За песками лежали гребнем на отдаленном небосклоне меловые
горы, блиставшие ослепительной белизной даже и
в ненастное время, как бы освещало их вечное солнце.
Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу: бедно, разбросанно и неприютно
в тебе; не развеселят, не испугают взоров дерзкие дива природы, венчанные дерзкими дивами искусства, города с многооконными высокими дворцами, вросшими
в утесы, картинные дерева и плющи, вросшие
в домы,
в шуме и
в вечной пыли водопадов; не опрокинется назад голова посмотреть на громоздящиеся без конца над нею и
в вышине каменные глыбы; не блеснут сквозь наброшенные одна на другую темные арки, опутанные виноградными сучьями, плющами и несметными миллионами диких роз, не блеснут сквозь них вдали вечные линии сияющих
гор, несущихся
в серебряные ясные небеса.
— Стар я, батюшка, чтобы лгать: седьмой десяток живу! — сказал Плюшкин. Он, казалось, обиделся таким почти радостным восклицанием. Чичиков заметил, что
в самом деле неприлично подобное безучастие к чужому
горю, и потому вздохнул тут же и сказал, что соболезнует.
— Ну, что ж ты расходилась так? Экая занозистая! Ей скажи только одно слово, а она уж
в ответ десяток! Поди-ка принеси огоньку запечатать письмо. Да стой, ты схватишь сальную свечу, сало дело топкое:
сгорит — да и нет, только убыток, а ты принеси-ка мне лучинку!
Собакевич слушал все по-прежнему, нагнувши голову, и хоть бы что-нибудь похожее на выражение показалось на лице его. Казалось,
в этом теле совсем не было души, или она у него была, но вовсе не там, где следует, а, как у бессмертного кощея, где-то за
горами и закрыта такою толстою скорлупою, что все, что ни ворочалось на дне ее, не производило решительно никакого потрясения на поверхности.
Учитель с
горя принялся пить; наконец и пить уже было ему не на что; больной, без куска хлеба и помощи, пропадал он где-то
в нетопленной забытой конурке.
Но
в это время, точно как будто затем, чтобы помочь
горю, вошла
в комнату молодая курносенькая хозяйка, супруга Леницына, и бледная, и худенькая, и низенькая, и одетая со вкусом, как все петербургские дамы.
Но не
сгорит платье и не изотрется само собою; бережлива старушка, и салопу суждено пролежать долго
в распоротом виде, а потом достаться по духовному завещанию племяннице внучатной сестры вместе со всяким другим хламом.
Заглянул бы кто-нибудь к нему на рабочий двор, где наготовлено было на запас всякого дерева и посуды, никогда не употреблявшейся, — ему бы показалось, уж не попал ли он как-нибудь
в Москву на щепной двор, куда ежедневно отправляются расторопные тещи и свекрухи, с кухарками позади, делать свои хозяйственные запасы и где
горами белеет всякое дерево — шитое, точеное, лаженое и плетеное: бочки, пересеки, ушаты, лагуны́, [Лагун — «форма ведра с закрышкой».
Нельзя сказать наверно, точно ли пробудилось
в нашем герое чувство любви, — даже сомнительно, чтобы господа такого рода, то есть не так чтобы толстые, однако ж и не то чтобы тонкие, способны были к любви; но при всем том здесь было что-то такое странное, что-то
в таком роде, чего он сам не мог себе объяснить: ему показалось, как сам он потом сознавался, что весь бал, со всем своим говором и шумом, стал на несколько минут как будто где-то вдали; скрыпки и трубы нарезывали где-то за
горами, и все подернулось туманом, похожим на небрежно замалеванное поле на картине.
— Ох, батюшка, осьмнадцать человек! — сказала старуха, вздохнувши. — И умер такой всё славный народ, всё работники. После того, правда, народилось, да что
в них: всё такая мелюзга; а заседатель подъехал — подать, говорит, уплачивать с души. Народ мертвый, а плати, как за живого. На прошлой неделе
сгорел у меня кузнец, такой искусный кузнец и слесарное мастерство знал.
Перед ним стояла не одна губернаторша: она держала под руку молоденькую шестнадцатилетнюю девушку, свеженькую блондинку с тоненькими и стройными чертами лица, с остреньким подбородком, с очаровательно круглившимся овалом лица, какое художник взял бы
в образец для Мадонны и какое только редким случаем попадается на Руси, где любит все оказаться
в широком размере, всё что ни есть: и
горы и леса и степи, и лица и губы и ноги; ту самую блондинку, которую он встретил на дороге, ехавши от Ноздрева, когда, по глупости кучеров или лошадей, их экипажи так странно столкнулись, перепутавшись упряжью, и дядя Митяй с дядею Миняем взялись распутывать дело.
Мадера, точно, даже
горела во рту, ибо купцы, зная уже вкус помещиков, любивших добрую мадеру, заправляли ее беспощадно ромом, а иной раз вливали туда и царской водки,
в надежде, что всё вынесут русские желудки.
В таком случае, когда нет возможности произвести дело гражданским образом, когда
горят шкафы с <бумагами> и, наконец, излишеством лживых посторонних показаний и ложными доносами стараются затемнить и без того довольно темное дело, — я полагаю военный суд единственным средством и желаю знать мнение ваше.
Ах, да! я ведь тебе должен сказать, что
в городе все против тебя; они думают, что ты делаешь фальшивые бумажки, пристали ко мне, да я за тебя
горой, наговорил им, что с тобой учился и отца знал; ну и, уж нечего говорить, слил им пулю порядочную.
Дорога идет, извиваясь между кустарниками, опускаясь
в небольшие овраги, где протекают шумные ручьи под сенью высоких трав; кругом амфитеатром возвышаются синие громады Бешту, Змеиной, Железной и Лысой
горы.
Я ее крепко обнял, и так мы оставались долго. Наконец губы наши сблизились и слились
в жаркий, упоительный поцелуй; ее руки были холодны как лед, голова
горела. Тут между нами начался один из тех разговоров, которые на бумаге не имеют смысла, которых повторить нельзя и нельзя даже запомнить: значение звуков заменяет и дополняет значение слов, как
в итальянской опере.
Мы тронулись
в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала
в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала
в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая
в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни
гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же
горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега
горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей
горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
Вот уже полтора месяца, как я
в крепости N; Максим Максимыч ушел на охоту… я один; сижу у окна; серые тучи закрыли
горы до подошвы; солнце сквозь туман кажется желтым пятном. Холодно; ветер свищет и колеблет ставни… Скучно! Стану продолжать свой журнал, прерванный столькими странными событиями.
И
в самом деле, Гуд-гора курилась; по бокам ее ползали легкие струйки облаков, а на вершине лежала черная туча, такая черная, что на темном небе она казалась пятном.
Солнце уже спряталось
в черной туче, отдыхавшей на гребне западных
гор;
в ущелье стало темно и сыро.
— Нам придется здесь ночевать, — сказал он с досадою, —
в такую метель через
горы не переедешь. Что? были ль обвалы на Крестовой? — спросил он извозчика.
Становилось жарко; белые мохнатые тучки быстро бежали от снеговых
гор, обещая грозу; голова Машука дымилась, как загашенный факел; кругом него вились и ползали, как змеи, серые клочки облаков, задержанные
в своем стремлении и будто зацепившиеся за колючий его кустарник.
По мнению здешних ученых, этот провал не что иное, как угасший кратер; он находится на отлогости Машука,
в версте от города. К нему ведет узкая тропинка между кустарников и скал; взбираясь на
гору, я подал руку княжне, и она ее не покидала
в продолжение целой прогулки.
Наконец я ей сказал: «Хочешь, пойдем прогуляться на вал? погода славная!» Это было
в сентябре; и точно, день был чудесный, светлый и не жаркий; все
горы видны были как на блюдечке. Мы пошли, походили по крепостному валу взад и вперед, молча; наконец она села на дерн, и я сел возле нее. Ну, право, вспомнить смешно: я бегал за нею, точно какая-нибудь нянька.
Душно стало
в сакле, и я вышел на воздух освежиться. Ночь уж ложилась на
горы, и туман начинал бродить по ущельям.