Неточные совпадения
И вперяя жадные взоры
в открывавшиеся
горы, впивая
в себя свет и воздух, внимал я откровению природы.
Но то, о чем говорили мне
в торжественном сиянии
горы, вскоре снова узнал я
в робком и тихом девичьем взоре, у иных берегов, под иными
горами.
Когда несли мы тебя на крутую
гору, и затем по знойной и пыльной дороге, вдруг свернули
в тенистый парк, словно вошли
в райский сад; за неожиданным поворотом сразу глянула на нас своими цветными стеклами ждавшая тебя, как ты прекрасная, церковь.
Доказательства бытия Божия вообще уже самым появлением своим свидетельствуют о наступлении кризиса
в религиозном сознании, когда по тем либо иным причинам иссякают или затягиваются песком источники религиозного вдохновения, непосредственно сознающего себя и откровением, но та вера, которая призывается сказать
горе: «двинься
в море» [«Иисус же сказал им
в ответ:…если будете иметь веру и не усомнитесь… то… если и
горе сей скажете: поднимись и ввергнись
в море, — будет» (Мф. 21:21).], не имеет, кажется, ровно никакого отношения к доказательствам.
В известном смысле можно считать (гносеологически) трансцендентным сознанию всякую транссубъективную действительность: внешний мир, чужое «я»,
гору Эльбрус, Каспийское море, всякую неосуществленную возможность нового опыта.
Поводом послужила книга схимонаха Илариона «На
горах Кавказа» (3‑е изд., Киев, 1912),
в которой,
в частности, утверждалось: «
В имени Божием присутствует Сам Бог — всем своим существом и всеми своими бесконечными свойствами» (с. 16).
И этот незримо совершающийся
в душе жертвенный акт, непрерывная жертва веры, которая говорит неподвижной каменной
горе: ввергнись
в море, и говорит не для эксперимента, а лишь потому, что не существует для нее эта каменность и неподвижность мира, — такая вера есть первичный, ничем не заменимый акт, и лишь он придает религии ореол трагической, жертвенной, вольной отдачи себя Богу.
Сила веры, ее, так сказать, гениальность измеряется именно той степенью объективности, какую
в ней получает религиозно открываемая истина: такая вера призывается двигать
горами, от нее требуется свою объективность религиозной истины ставить выше объективности эмпирического знания, которое говорит, что
гора неподвижна: crede ad absurdum [Верь до абсурда (лат.)], таков постулат веры.
Любовь не есть «терпимость». Разве это не Учитель любви говорил:
горе вам, книжники, фарисеи, лицемеры, порождения ехидны, гробы повапленные [Мф. 23:13–16, 25–27, 33.], — все эти гневные и беспощадные, именно
в своей правде беспощадные, слова? Разве это терпимость
в нашем кисло-сладком, плюралистическом смысле? Ведь это же «буйство», «фанатизм», на взгляд проповедников терпимости… Боже, пошли же нам ревнивую нетерпимость
в служении святой правде Твоей!
Григорий Богослов
в «слове о богословии» 2‑м говорит: «Я шел с тем, чтобы постигнуть Бога; с этой мыслью, отрешившись от вещества и вещественного, собравшись, сколько мог, сам
в себя, восходил я на
гору.
Горе тому, кто осмелится приписать Божеству какое-либо качество; ибо качественность есть свойство конечности и потому должна вести к уконечению Бесконечного [Исходя из такого понимания, и «сефиры» (числом 10), или божественные лучи, которые являются личными носителями качеств бескачественного
в себе эн-софа и посредниками всех отношений Божества к миру, по мнению проф.
Свобода как ничто… возрождение
в ничто (нем.).], и плоть мира должна некогда
сгореть, совлечься, уступить место небесной, ангельской плоти.
Но этой гениальности он не может, не умеет
в себе открыть, разрыть Кастальский ключ вдохновения [Кастальский ключ — родник на
горе Парнас, обладавший способностью давать пророческую силу; символ поэзии.], хотя порой и изнемогает от жажды.
Православная Церковь чтит зачатие Богоматери, предвозвещенное ангелом «богоотцам» Иоакиму и Анне (подобно тому, как она чтит и зачатие св. пророка Иоанна Предтечи), но
в то же время не изъемлет этого зачатия из общего порядка природы, не провозглашает его «непорочным»
в католическом смысле [
В службе Зачатию Богородицы (Минея месячная, декабрь),
в стихирах на «Господи воззвах» читаем: «Пророческая речения ныне исполняются:
гора бо святая
в ложеснах водружается; лествица божественная насаждается: престол великий царев приуготовляется: место украшается боговходимое; купина неопалимая начинает прозябати, мироположница святыни уже истекает…
Не о нем ли говорится и
в Апокалипсисе: «И услышал я, и вот Агнец стоит на
горе Сионе, и с ним 144 000, у которых имя Отца Его написано на челах» (указуется на их особое отношение к ипостаси Отца).
Три ипостаси сливались еще
в единую общую ипостасность, подобно тому как при отдаленном расстоянии раздельные вершины сливаются
в одну
гору.
Тогда человеку приходится мучительно отделяться от самого себя, т. е. подвергаться «вечным мучениям», «огню вечному»,
в котором
сгорает самость и не-сущие ее дела.
Напр.,
в сказке «О Горе-горянине, Даниле-дворянине» (Афанасьев А. Н. Народные русские сказки.
Этот листок, что иссох и свалился,
Золотом вечным
горит в песнопеньи…
Здесь также совершается
в миги божественного озарения как бы некое пресуществление человеческого естества, его обожение: недаром же Моисей, сойдя с
горы Синая, сохранил на себе след сияния Божества [«Когда сходил Моисей с
горы Синая, и две скрижали откровения были
в руке у Моисея при сошествии его с
горы, то Моисей не знал, что лице его стало сиять лучами оттого, что Бог говорил с ним.
Ибо истинно говорю вам: если кто скажет
горе сей: поднимись и ввергнись
в море и не усумнится
в сердце своем, но поверит, что сбудется по словам его, будет ему, что ни скажет.
Молитвенное дерзновение веры связано с полнотой смирения, ибо не ради теургического эксперимента или «знамения» по воле Божией двигнется
в море
гора, и не всех умерших мальчиков, жалея скорбных родителей, воскрешал молитвой своей преп.
И когда тоска по жизни
в красоте с небывалой силой пробуждается
в душе служителя искусства,
в нем начинается трагический разлад: художнику становится мало его искусства, — он так много начинает от него требовать, что оно
сгорает в этой огненности его духа.
Неточные совпадения
Привычка усладила
горе, // Не отразимое ничем; // Открытие большое вскоре // Ее утешило совсем: // Она меж делом и досугом // Открыла тайну, как супругом // Самодержавно управлять, // И всё тогда пошло на стать. // Она езжала по работам, // Солила на зиму грибы, // Вела расходы, брила лбы, // Ходила
в баню по субботам, // Служанок била осердясь — // Всё это мужа не спросясь.
И вот ввели
в семью чужую… // Да ты не слушаешь меня…» — // «Ах, няня, няня, я тоскую, // Мне тошно, милая моя: // Я плакать, я рыдать готова!..» — // «Дитя мое, ты нездорова; // Господь помилуй и спаси! // Чего ты хочешь, попроси… // Дай окроплю святой водою, // Ты вся
горишь…» — «Я не больна: // Я… знаешь, няня… влюблена». // «Дитя мое, Господь с тобою!» — // И няня девушку с мольбой // Крестила дряхлою рукой.
А что ж Онегин? Кстати, братья! // Терпенья вашего прошу: // Его вседневные занятья // Я вам подробно опишу. // Онегин жил анахоретом; //
В седьмом часу вставал он летом // И отправлялся налегке // К бегущей под
горой реке; // Певцу Гюльнары подражая, // Сей Геллеспонт переплывал, // Потом свой кофе выпивал, // Плохой журнал перебирая, // И одевался…
В тот год осенняя погода // Стояла долго на дворе, // Зимы ждала, ждала природа. // Снег выпал только
в январе // На третье
в ночь. Проснувшись рано, //
В окно увидела Татьяна // Поутру побелевший двор, // Куртины, кровли и забор, // На стеклах легкие узоры, // Деревья
в зимнем серебре, // Сорок веселых на дворе // И мягко устланные
горы // Зимы блистательным ковром. // Всё ярко, всё бело кругом.
Но вот уж близко. Перед ними // Уж белокаменной Москвы, // Как жар, крестами золотыми //
Горят старинные главы. // Ах, братцы! как я был доволен, // Когда церквей и колоколен, // Садов, чертогов полукруг // Открылся предо мною вдруг! // Как часто
в горестной разлуке, //
В моей блуждающей судьбе, // Москва, я думал о тебе! // Москва… как много
в этом звуке // Для сердца русского слилось! // Как много
в нем отозвалось!