Неточные совпадения
Больших нет, да нет и таких, что «на
Горах» водятся: весной корабли пускай,
в межень курица не напьется.
Вечер крещенского сочельника ясный был и морозный. За околицей Осиповки молодые бабы и девки сбирали
в кринки чистый «крещенский снежок» холсты белить да от сорока недугов лечить. Поглядывая на ярко блиставшие звезды, молодицы заключали, что новый год белых ярок породит, а девушки меж себя толковали: «Звезды к гороху
горят да к ягодам; вдоволь уродится, то-то загуляем
в лесах да
в горохах!»
Девки молодые, сильные, здоровенные: на жнитве, на сенокосе,
в токарне, на овине, аль
в избе за гребнем, либо за тканьем, дело у них так и
горит: одна за двух работа́ет.
И Фекла покорно пошла
в заднюю, где была у них небольшая моленна. Взявши
в руку лестовку, стала за налой. Читая канон Богородице, хотелось ей забыть новое, самое тяжкое изо всех постигших ее,
горе.
Думал он, что-то ждет его
в чужом дому, ласковы ль будут хозяева, каковы-то будут до него товарищи, не было б от кого обиды какой, не нажить бы ему чьей злобы своей простотой; чужбина ведь неподатлива — ума прибавит, да и
горя набавит.
Матушка Досифея, ихня игуменья, с
горя да с забот
в рассудке инда стала мешаться…
— Не успели, — молвила Манефа. —
В чем спали,
в том и выскочили. С той поры и началось Рассохиным житье горе-горькое. Больше половины обители врозь разбрелось. Остались одни старые старухи и до того дошли, сердечные, что лампадки на большой праздник нечем затеплить, масла нет. Намедни,
в рождественский сочельник, Спасову звезду без сочива встречали. Вот до чего дошли!
— Говорил, что
в таких делах говорится, — отвечала Фленушка. — Что ему без тебя весь свет постыл, что иссушила ты его, что с
горя да тоски деваться не знает куда и что очень боится он самарского жениха. Как я ни уверяла, что опричь его ни за кого не пойдешь, — не верит. Тебе бы самой сказать ему.
— Не на счастье, не на радость уродилась я, — причитала Настя, — счастливых дней на роду мне не писано. Изною я, горемычная, загинуть мне
в горе-тоске.
Прежде ночь переночевать места не было, а теперь, что называется, не грело, не
горело, а вдруг осветило: все
в родню лезут, на житье к себе манят.
Хоть родину добром поминать ей было нечего, — кроме бед да
горя, Никитишна там ничего не ведала, — а все же тянуло ее на родную сторону: не осталась
в городе жить, приехала
в свою деревню Ключовку.
— Так и сказала. «Уходом», говорит, уйду, — продолжал Патап Максимыч. — Да посмотрела бы ты на нее
в ту пору, кумушка. Диву дался, сначала не знал, как и говорить с ней. Гордая передо мной такая стоит, голову кверху, слез и
в заводе нет, говорит как режет, а глаза как уголья, так и
горят.
С тоски да с
горя Микешка, сам не зная зачем, забрел
в нижнее жилье дома и там
в сенях, перед красильным подклетом, завалился
в уголок за короба с посудой.
Алексей оставался несколько времени
в подклете. Его лицо сияло, глаза
горели. Не скоро мог он успокоиться от волнения. Оправившись, пошел
в сени короба считать.
В горницах и
в сенях огни
горят,
в передней, где гостям сидеть, на каждом окошке по две семитки лежит, и на каждой курится монашенка [Курильная свечка.].
А тут и по хозяйству не по-прежнему все пошло:
в дому все по-старому, и затворы и запоры крепки, а добро рекой вон плывет, домовая утварь как на огне
горит. Известно дело: без хозяйки дом, как без крыши, без огорожи; чужая рука не на то, чтобы
в дом нести, а чтоб из дому вынесть. Скорбно и тяжко Ивану Григорьичу. Как делу помочь?.. Жениться?
Уткой переваливаясь с боку на бок, толстая Матрена втащила
в горницу и поставила на стол самовар; ради торжественного случая был он вычищен кислотой и как жар
горел.
Золото — ввек другого такого не нажить: дело у него
в руках так и
горит…
В пучине Божественного Писания и святоотеческих книг чрез малое время потопил я былое
горе и прежние печали…
Тамо множество пещер тайных,
в них странники привитают, а немного подале стоят снеговые
горы, верст за триста, коли не больше, их видно.
Перешли мы те снеговые
горы и нашли там келью да часовню,
в ней двое старцев пребывало, только не нашего были согласу, священства они не приемлют.
Заперли рабу Божию
в тесную келийку. Окроме матери Платониды да кривой старой ее послушницы Фотиньи, никого не видит, никого не слышит заточенница…
Горе горемычное, сиденье темничное!.. Где-то вы, дубравушки зеленые, где-то вы, ракитовые кустики, где ты, рожь-матушка зрелая — высокая, овсы, ячмени усатые, что крыли добра молодца с красной девицей?.. Келья высокая, окна-то узкие с железными перекладами: ни выпрыгнуть, ни вылезти… Нельзя подать весточку другу милому…
Хоть и сулишь ты
горы золота, однако же я скажу тебе, Яким Прохорыч, что домашний теленок не
в пример дороже заморской коровы.
Но
горе тому, кто соблазнится на нечистую красоту, кто поверит льстивым словам болотницы: один шаг ступит по чарусе, и она уже возле него: обвив беднягу белоснежными прозрачными руками, тихо опустится с ним
в бездонную пропасть болотной пучины…
Перед местными
в золоченых ризах иконами
горели ослопные свечи, все паникадила были зажжены, и синеватый клуб ладана носился между ними.
— Ах ты, любезненькой мой, ах ты, касатик мой! — подхватил отец Михаил. — Оно точно что говорится. И
в уставах
в иных написано… Много ведь уставов-то иноческого жития: соловецкий, студийский, Афонския
горы, синайский — да мало ли их, — мы больше всего по соловецкому.
Такой обед закатил отец Михаил… А приготовлено все было хоть бы Никитишне впору. А наливки одна другой лучше: и вишневка, и ананасная, и поляниковка, и морошка, и царица всех наливок, благовонная сибирская облепиха [Поляника, или княженика, — rubus arcticus; облепиха — hippophаё rhamnoides, растет только за Уральскими
горами.]. А какое пиво монастырское, какие меда ставленные — чудо. Таково было «учреждение» гостям
в Красноярском скиту.
— И теперь знаю, что оно безо всякого сумнения, ты ведь только Фома неверный, — сказал Стуколов. — Нет, не поеду… не смогу ехать, головушки не поднять… Ох!.. Так и
горит на сердце, а
в голову ровно молотом бьет.
На склоне ли Уральских
гор,
в пустынях ли Невьянских и Тагильских, иль между Осинскими сходцами [Так на востоке Европейской России и
в Сибири зовут выходцев из разных губерний, поселившихся
в обширных, не изведанных еще лесах.
Когда старый Улангерский скит
в последних годах прошлого столетия
сгорел от молнии, ударившей
в пору необычайную,
в самый крещенский сочельник, галицкая помещица Акулина Степановна Свечина со своею племянницей Феодосьей Федоровной Сухониной собрала разбежавшихся от ужаса матушек, привела их на речку Козленец и поставила тут доныне существующий Улангерский скит.
В самом деле место тут каменистое. Белоснежным кварцевым песком и разноцветными гальками усыпаны отлогие берега речек, а на полях и по болотам там и сям торчат из земли огромные валуны гранита. То осколки Скандинавских
гор, на плававших льдинах занесенные сюда
в давние времена образования земной коры. За Волгой иное толкуют про эти каменные громады: последние-де русские богатыри, побив силу татарскую, похвалялись здесь бой держать с силой небесною и за гордыню оборочены
в камни.
—
В два часа за полночь велела я
в било ударить, — отвечала мать Аркадия. — Когда собрались, когда что —
в половине третьего пение зачали. А пели, матушка, утреню по минеи. У местных образов новы налепы
горели, что к Рождеству были ставлены, паникадила через свечу зажигали.
— Хворает, матушка, другой день с места не встает, — подхватила София, — горло перехватило, и сама вся ровно
в огне
горит. Мать Виринея и бузиной ее, и малиной, и шалфеем, и кочанной капусты к голове ей прикладывала, мало облегчило.
Свадьбу сыграли. Перед тем Макар Тихоныч послал сына
в Урюпинскую на ярмарку, Маша так и не свиделась с ним. Старый приказчик, приставленный Масляниковым к сыну, с Урюпинской повез его
в Тифлис, оттоль на Крещенскую
в Харьков, из Харькова
в Ирбит, из Ирбита
в Симбирск на Сборную. Так дело и протянулось до Пасхи. На возвратном пути Евграф Макарыч где-то захворал и помер. Болтали, будто руки на себя наложил, болтали, что опился с
горя. Бог его знает, как на самом деле было.
Горе, что хотелось ей схоронить от людей
в тиши полумонашеской жизни, переполнило ее душу, истерзанную долгими годами страданий и еще не совсем исцеленную.
— Да что ж ты полагаешь? —
сгорая любопытством, спрашивала Таифа. — Скажи, Пантелеюшка… Сколько лет меня знаешь?.. Без пути лишних слов болтать не охотница, всякая тайна у меня
в груди, как огонь
в кремне, скрыта. Опять же и сама я Патапа Максимыча, как родного, люблю, а уж дочек его, так и сказать не умею, как люблю, ровно бы мои дети были.
Будет ли она женой Алексея, иль на роду ей написано изныть
в одиночестве, сокрушаясь по милом и кляня судьбу свою горе-горькую?..
—
В воде глубоко,
в огне горячо, — с усмешкой сказала Настасья Патаповна. — Берегись, молодец: потонешь, не то
сгоришь.
— Ох, Пантелей Прохорыч! — вздохнул Лохматый. — Всех моих дум не передумать. Мало ль заботы мне. Люди мы разоренные, семья большая, родитель-батюшка совсем хизнул с тех пор, как Господь нас
горем посетил… Поневоле крылья опустишь, поневоле
в лице помутишься и сохнуть зачнешь: забота людей не красит, печаль не цветит.
В часовне иконы и лампады как жар
горят, все выметено, прибрано, вычищено, скамьи коврами накрыты, на длинном столе, крытом камчатною скатертью, стоят фарфоровые блюда с красными яйцами, с белоснежною пасхой и пышными куличами; весь пол моленной густо усыпан можжевельником…
А какая тут могила! По деревне стоном стоят голоса… После праздника весенние хлопоты подоспели: кто борону вяжет, кто соху чинит, кто
в кузнице сошник либо полицу перековывает — пахота не за
горами… Не налюбуются пахари на изумрудную зелень, пробившуюся на озимых полях. «Поднимайся, рожь зеленая, охрани тебя, матушку, Небесный Царь!.. Уроди, Господи, крещеным людям вдоволь хлебушка!..» — молят мужики.
Споткнулась канонница. Такие видит речи, что девице на людях зазорно сказать. А пропустить нельзя, сохрани Бог от такого греха!..
В краску бросило бедную,
сгорела вся…
Юность моя, юность во мне ощутилась,
В разум приходила, слезно говорила:
«Кто добра не хочет, кто худа желает?
Разве змей соперник, добру ненавистник!
Сама бы я рада — силы моей мало,
Сижу на коне я, а конь не обуздан,
Смирить коня нечем — вожжей
в руках нету.
По
горам по хóлмам прямо конь стрекает,
Меня разрывает, ум мой потребляет,
Вне ума бываю, творю что, не знаю.
Вижу я погибель, страхом вся объята,
Не знаю, как быти, как коня смирити...
Глядит Алексей на стоящий отдельно от обительских строений домик… Вовсе не похож он на другие… Крыт железом, обшит тесом, выкрашен, бемские стекла, медные оконные приборы так и
горят на заре… «Так вот
в каких хоромах поживает Марья Гавриловна», — думает Алексей, не сводя глаз с красивого свеженького домика…
Та песня, сперва шумная, порывистая, полная отчаяния и безнадежного
горя, постепенно стихала и под конец замерла
в чуть слышных звуках тихой грусти и любви.
— Что это с вами, сударыня? — сказала она. — Больно, видно, неможется — личико-то так и
горит… Легли бы
в самом деле.
И надобно же было так случиться, что
в те самые часы, когда двойник Евграфа свиделся с Марьей Гавриловной, исстрадавшаяся Настя поведала матери про свое неизбывное
горе, про свой позор, которого нельзя спрятать от глаз людских.
В одном углу сидела убитая
горем, потерявшая сознанье Аксинья Захаровна, возле нее Настина крестная, знаменитая повариха Никитишна.
Патап Максимыч подолгу
в светелке не оставался. Войдет, взглянет на дочь любимую, задрожат у него губы, заморгают слезами глаза, и пойдет за дверь, подавляя подступавшие рыданья. Сумрачней осенней ночи бродит он из горницы
в горницу, не ест, не пьет, никто слова от него добиться не может… Куда делись горячие вспышки кипучего нрава, куда делась величавая строгость? Косой подкосило его
горе, перемогла крепкую волю лютая скорбь сердца отцовского.
Стояло ясное, теплое весеннее утро. Солнце весело
горело в небесной выси́,
в воздухе царила тишина невозмутимая: листочек на деревце не шелохнется… Тихо
в Настиной светлице, тихо во всем доме, тихо и кругом его. Только и слышны щебетанье птичек, прыгавших по кустикам огорода, да лившаяся с поднебесья вольная песня жаворонка.