Неточные совпадения
Сказать правду, Петр Михайлыч даже и
не знал, в
чем были дела у соседки, и действительно ли хорошо,
что они по начальству пошли, а говорил это
только так, для утешения ее.
— Фу ты, господи, твоя воля! — восклицал купец, пожимая плечами. —
Что только мне с этим парнем делать — ума
не приложу; спуску, кажись,
не даю ему ни в
чем, а хошь ты брось!
Чай пила как-то урывками, за стол (хоть и накрывался для нее всегда прибор) садилась на минуточку;
только что подавалось горячее, она вдруг вскакивала и уходила за чем-то в кухню, и потом, когда снова появлялась и когда Петр Михайлыч ей говорил: «
Что же ты сама, командирша, никогда ничего
не кушаешь?», Палагея Евграфовна
только усмехалась и, ответив: «Кабы
не ела, так и жива бы
не была», снова отправлялась на кухню.
Со школьниками он еще кое-как справлялся и, в крайней необходимости, даже посекал их, возлагая это, без личного присутствия, на Гаврилыча и давая ему каждый раз приказание наказывать
не столько для боли, сколько для стыда; однако Гаврилыч, питавший к школьникам какую-то глубокую ненависть, если наказуемый был
только ему по силе, распоряжался так,
что тот, выскочив из смотрительской, часа два отхлипывался.
—
Что это, Петр Михайлыч, никогда заблаговременно
не скажете, и
что у вас все гости да гости!
Не напасешься ничего, да и
только.
Скупость ее, говорят, простиралась до того,
что не только дворовой прислуге, но даже самой себе с дочерью она отказывала в пище, и к столу у них, когда никого
не было, готовилось в такой пропорции, чтоб
только заморить голод; но зато для внешнего блеска генеральша ничего
не жалела.
В маленьком городишке все пало ниц перед ее величием, тем более
что генеральша оказалась в обращении очень горда, и хотя познакомилась со всеми городскими чиновниками, но ни с кем почти
не сошлась и открыто говорила,
что она
только и отдыхает душой, когда видится с князем Иваном и его милым семейством (князь Иван был подгородный богатый помещик и дальний ее родственник).
Настеньку никто
не ангажировал; и это еще ничего — ей угрожала большая неприятность: в числе гостей был некто столоначальник Медиокритский, пользовавшийся особенным расположением исправницы, которая отрекомендовала его генеральше писать бумаги и хлопотать по ее процессу, и потому хозяйка скрепив сердце пускала его на свои вечера, и он обыкновенно занимался
только тем,
что натягивал замшевые перчатки и обдергивал жилет.
— Ну, вот мы и в параде.
Что ж? Народ хоть куда! — говорил он, осматривая себя и других. — Напрасно
только вы, Владимир Антипыч,
не постриглись: больно у вас волосы торчат! — отнесся он к учителю математики.
Экзархатов первый пошел, а за ним и прочие, Румянцев, впрочем, приостановился в дверях и отдал самый низкий поклон. Петр Михайлыч нахмурился: ему было очень неприятно,
что его преемник
не только не обласкал, но даже
не посадил учителей. Он и сам было хотел уйти, но Калинович повторил свою просьбу садиться и сам даже пододвинул ему стул.
— А семейство тоже большое, — продолжал Петр Михайлыч, ничего этого
не заметивший. — Вон двое мальчишек ко мне в училище бегают, так и смотреть жалко: ощипано, оборвано, и на дворянских-то детей
не похожи. Супруга, по несчастию, родивши последнего ребенка,
не побереглась, видно, и там молоко,
что ли, в голову кинулось — теперь
не в полном рассудке: говорят,
не умывается,
не чешется и
только, как привидение, ходит по дому и на всех ворчит… ужасно жалкое положение! — заключил Петр Михайлыч печальным голосом.
— Как угодно-с! А мы с капитаном выпьем. Ваше высокоблагородие, адмиральский час давно пробил —
не прикажете ли?.. Приимите! — говорил старик, наливая свою серебряную рюмку и подавая ее капитану; но
только что тот хотел взять, он
не дал ему и сам выпил. Капитан улыбнулся… Петр Михайлыч каждодневно делал с ним эту штуку.
— Лермонтов тоже умер, — отвечал Калинович, — но если б был и жив, я
не знаю,
что бы было. В том,
что он написал, видно
только,
что он, безусловно, подражал Пушкину, проводил байронизм несколько на военный лад и, наконец, целиком заимствовал у Шиллера в одухотворениях стихий.
— Да, — продолжал Калинович, подумав, — он был очень умный человек и с неподдельно страстной натурой, но
только в известной колее. В том,
что он писал, он был очень силен, зато уж дальше этого ничего
не видел.
—
Только не для Индианы. По ее натуре она должна была или умереть, или сделать выход. Она ошиблась в своей любви —
что ж из этого? Для нее все-таки существовали минуты, когда она была любима, верила и была счастлива.
—
Только вот
что, — продолжал Петр Михайлыч, — если он тут наймет, так ему мебели надобно дать, а то здесь вдруг
не найдет.
— Я, сударь, говорит,
не ищу; вот те царица небесная,
не ищу; тем,
что он человек добрый и дал
только тебе за извет, а ничего
не ищу.
Частые посещения молодого смотрителя к Годневым, конечно, были замечены в городе и, как водится, перетолкованы. Первая об этом пустила ноту приказничиха, которая совершенно переменила мнение о своем постояльце — и произошло это вследствие того,
что она принялась было делать к нему каждодневные набеги, с целью получить приличное угощение; но, к удивлению ее, Калинович
не только не угощал ее, но даже
не сажал и очень холодно спрашивал: «
Что вам угодно?»
Видимо,
что это был для моего героя один из тех жизненных щелчков, которые сразу рушат и ломают у молодости дорогие надежды, отнимают силу воли, силу к деятельности, веру в самого себя и делают потом человека тряпкою, дрянью, который видит впереди
только необходимость жить, а зачем и для
чего, сам того
не знает.
—
Что ж тут такого неприличного? Я пишу к нему
не бог знает
что такое, а звала
только, чтоб пришел к нам. Дяденька во всем хочет видеть неприличие!
Калинович
только улыбался, слушая, как петушились два старика, из которых про Петра Михайлыча мы знаем, какого он был строгого характера;
что же касается городничего, то все его полицейские меры ограничивались криком и клюкой, которою зато он действовал отлично, так
что этой клюки боялись вряд ли
не больше,
чем его самого, как будто бы вся сила была в ней.
— Напишем-с, — отвечал исправник, — как бы
только и нам
чего не было!
Церковь была довольно большая; но величина ее казалась решительно громадною от слабого освещения: горели
только лампадки да тонкие восковые свечи перед местными иконами, которые, вследствие этого, как бы выступали из иконостаса, и тем поразительнее было впечатление,
что они ничего
не говорили об искусстве, а напоминали мощи.
Говоря это, князь от первого до последнего слова лгал, потому
что он
не только романа Калиновича, но никакой, я думаю, книги, кроме газет, лет двадцать уж
не читывал.
— Теперь критики
только и дело,
что расхваливают его нарасхват, — продолжал между тем Годнев гораздо уже более ободренным тоном. — И мне тем приятнее, — прибавил он, склоняя по обыкновению голову набок, —
что вы, человек образованный и знакомый со многими иностранными литературами, так отзываетесь, а здешние некоторые господа
не хотят и внимания обратить на это сочинение и еще смеются!
Петр Михайлыч желал поразить казначея, как и Палагею Евграфовну, деньгами; но тот и на это ничего
не сказал, а
только опять икнул. Годнев, наконец, понял,
что этот разговор нисколько
не интересовал казнохранителя, а потому поднялся.
Услышав звон к поздней обедне, он пошел в собор поблагодарить бога,
что уж и в провинции начинает распространяться образование, особенно в дворянском быту, где прежде были
только кутилы, собачники, картежники, никогда
не читавшие никаких книг.
Кто посолидней и получше,
не хотят жениться, а остальная молодежь такая,
что не только выйти замуж за кого-нибудь из них, и в дом принять неловко.
Возвратившись домой из училища, Калинович сейчас заметил билет князя, который приняла у него приказничиха и заткнула его, как, видала она, это делается у богатых господ, за зеркало, а сама и говорить ничего
не хотела постояльцу, потому
что более полугода
не кланялась даже с ним и
не отказывала ему от квартиры
только для Палагеи Евграфовны,
не желая сделать ей неприятность.
— Какая любезность!
Только жалко,
что не вовремя, — проговорила она.
Словом, разница была
только в том,
что Терка в этот раз
не подличал Калиновичу, которого он, за выключку из сторожей, глубоко ненавидел, и если когда его посылали за чем-нибудь для молодого смотрителя, то он ходил вдвое долее обыкновенного, тогда как и обыкновенно ходил к соседке калачнице за кренделями по два часа.
— Стало быть, вы
только не торопитесь печатать, — подхватил князь, — и это прекрасно:
чем строже к самому себе, тем лучше. В литературе, как и в жизни, нужно помнить одно правило,
что человек будет тысячу раз раскаиваться в том,
что говорил много, но никогда,
что мало. Прекрасно, прекрасно! — повторял он и потом, помолчав, продолжал: — Но уж теперь, когда вы выступили так блистательно на это поприще, у вас, вероятно, много и написано и предположено.
Он хвалил направление нынешних писателей, направление умное, практическое, в котором, благодаря бога,
не стало капли приторной чувствительности двадцатых годов; радовался вечному истреблению од, ходульных драм, которые своей высокопарной ложью в каждом здравомыслящем человеке могли
только развивать желчь; радовался, наконец, совершенному изгнанию стихов к ней, к луне, к звездам; похвалил внешнюю блестящую сторону французской литературы и отозвался с уважением об английской — словом, явился в полном смысле литературным дилетантом и, как можно подозревать, весь рассказ о Сольфини изобрел, желая тем показать молодому литератору свою симпатию к художникам и любовь к искусствам, а вместе с тем намекнуть и на свое знакомство с Пушкиным, великим поэтом и человеком хорошего круга, — Пушкиным, которому, как известно, в дружбу напрашивались после его смерти
не только люди совершенно ему незнакомые, но даже печатные враги его, в силу той невинной слабости,
что всякому маленькому смертному приятно стать поближе к великому человеку и хоть одним лучом его славы осветить себя.
—
Не у
чего мне, ваше сиятельство, таланту быть, в кухарки нынче поступил,
только и умею овсяную кашицу варить, — отвечал он, и князь при этом обыкновенно отвертывался,
не желая слышать от старика еще более, может быть, резкого отзыва о господах.
«Maman тоже поручила мне просить вас об этом, и нам очень грустно,
что вы так давно нас совсем забыли», — прибавила она, по совету князя, в постскриптум. Получив такое деликатное письмо, Петр Михайлыч удивился и, главное, обрадовался за Калиновича. «О-о, как наш Яков Васильич пошел в гору!» — подумал он и, боясь
только одного,
что Настенька
не поедет к генеральше, робко вошел в гостиную и
не совсем твердым голосом объявил дочери о приглашении. Настенька в первые минуты вспыхнула.
Калинович,
чего прежде никогда
не бывало, прошел прямо к ней; и
что они говорили между собою — неизвестно, но
только Настенька вышла в гостиную разливать чай с довольно спокойным выражением в лице, хоть и с заплаканными глазами.
Кадников пристал к этому разговору, начал оправдывать Медиокритского и, разгорячась, так кричал,
что все было слышно в гостиной. Князь
только морщился.
Не оставалось никакого сомнения,
что молодой человек, обыкновенно очень скромный и очень
не глупый, был пьян.
Что делать! Робея и конфузясь ехать к князю в такой богатый и модный дом, он для смелости хватил два стаканчика неподслащенной наливки, которая теперь и сказывала себя.
Из числа их обратил
только на себя некоторое внимание священников работник — шершавый, плечистый малый, с совершенно плоским лицом, в поняве и лаптях, парень работящий, но
не из умных, так
что счету даже
не знал.
«Генерал, говорит, прислал сейчас найденный через полицию шубный рукав и приказал мне посмотреть, от той ли ихней самой шубы, али от другой…» Камердинер слышит приказание господское — ослушаться, значит,
не смел: подал и преспокойным манером отправился стулья там,
что ли, передвигать али тарелки перетирать;
только глядь: ни квартального, ни шубы нет.
Сначала они вышли в ржаное поле, миновав которое, прошли луга, прошли потом и перелесок, так
что от усадьбы очутились верстах в трех. Сверх обыкновения князь был молчалив и
только по временам показывал на какой-нибудь открывавшийся вид и хвалил его. Калинович соглашался с ним, думая, впрочем, совершенно о другом и почти
не видя никакого вида. Перейдя через один овражек, князь вдруг остановился, подумал немного и обратился к Калиновичу...
— Ну да, — положим,
что вы уж женаты, — перебил князь, — и тогда где вы будете жить? — продолжал он, конечно, здесь, по вашим средствам… но в таком случае, поздравляю вас, теперь вы
только еще,
что называется, соскочили с университетской сковородки: у вас прекрасное направление, много мыслей, много сведений, но, много через два — три года, вы все это растеряете, обленитесь, опошлеете в этой глуши, мой милый юноша — поверьте мне, и потом вздумалось бы вам съездить, например, в Петербург, в Москву, чтоб освежить себя — и того вам сделать будет
не на
что: все деньжонки уйдут на родины, крестины, на мамок, на нянек, на то, чтоб ваша жена явилась
не хуже другой одетою, чтоб квартирка была хоть сколько-нибудь прилично убрана.
Калинович смешался: ему стыдно было признаться,
что он
не получил еще ни копейки и
только еще надеялся получить.
— Все вертишься под ногами… покричи еще у меня; удавлю каналью! — проговорил, уходя, Флегонт Михайлыч, и по выражению глаз его можно было верить,
что он способен был в настоящую минуту удавить свою любимицу, которая, как бы поняв это, спустя
только несколько времени осмелилась выйти из-под стула и, отворив сама мордой двери, нагнала своего патрона, куда-то пошедшего
не домой, и стала следовать за ним, сохраняя почтительное отдаление.
—
Что ж? — продолжал капитан. — Суди меня бог и царь, а себя я
не пожалею: убить их сейчас могу,
только то,
что ни братец, ни Настенька
не перенесут того… До
чего он их обошел!.. Словно неспроста, с первого раза приняли, как родного сына… Отогрели змею за пазухой!
Калинович обрадовался. Немногого в жизни желал он так, как желал в эту минуту, чтоб Настенька вышла по обыкновению из себя и в порыве гнева сказала ему,
что после этого она
не хочет быть ни невестой его, ни женой; но та оскорбилась
только на минуту, потому
что просила сделать ей предложение очень просто и естественно, вовсе
не подозревая, чтоб это могло быть тяжело или неприятно для любившего ее человека.
Он чувствовал,
что если Настенька хоть раз перед ним расплачется и разгрустится, то вся решительность его пропадет; но она
не плакала: с инстинктом любви, понимая, как тяжело было милому человеку расстаться с ней, она
не хотела его мучить еще более и старалась быть спокойною; но
только заняться уж ничем
не могла и по целым часам сидела, сложив руки и уставя глаза на один предмет.
Палагея Евграфовна расставила завтрак по крайней мере на двух столах; но Калинович ничего почти
не ел, прочие тоже, и одна
только приказничиха, выпив рюмки три водки, съела два огромных куска пирога и, проговорив: «Как это бесподобно!», — так взглянула на маринованную рыбу,
что, кажется, если б
не совестно было, так она и ее бы всю съела.
Два дня уже тащился на сдаточных знакомый нам тарантас по тракту к Москве. Калинович почти
не подымал головы от подушки. Купец тоже больше молчал и с каким-то упорством смотрел вдаль; но
что его там занимало — богу известно. В Серповихе, станций за несколько от Москвы, у них ямщиком очутилась баба, в мужицких
только рукавицах и шапке, чтоб
не очень уж признавали и забижали на дороге. Купец заметил было ей...
Между тем старикашка-извозчик переменился на маленького мальчишку, которого в темноте совсем уж было
не видать, и
только слышалось,
что он всю станцию, как птичка, посвистывал.
Чисто с целью показаться в каком-нибудь обществе Калинович переоделся на скорую руку и пошел в трактир Печкина, куда он, бывши еще студентом, иногда хаживал и знал,
что там собираются актеры и некоторые литераторы, которые, может быть, оприветствуют его, как своего нового собрата; но — увы! — он там нашел все изменившимся: другая была мебель, другая прислуга, даже комнаты были иначе расположены, и
не только что актеров и литераторов
не было, но вообще публика отсутствовала: в первой комнате он
не нашел никого, а из другой виднелись какие-то двое мрачных господ, игравших на бильярде.