Неточные совпадения
У нас, мои любезные читатели,
не во гнев будь сказано (вы, может быть, и рассердитесь,
что пасичник говорит вам запросто, как будто какому-нибудь свату своему или куму), — у нас, на хуторах, водится издавна: как
только окончатся работы в поле, мужик залезет отдыхать на всю зиму на печь и наш брат припрячет своих пчел в темный погреб, когда ни журавлей на небе, ни груш на дереве
не увидите более, — тогда,
только вечер, уже наверно где-нибудь в конце улицы брезжит огонек, смех и песни слышатся издалеча, бренчит балалайка, а подчас и скрипка, говор, шум…
На балы если вы едете, то именно для того, чтобы повертеть ногами и позевать в руку; а у нас соберется в одну хату толпа девушек совсем
не для балу, с веретеном, с гребнями; и сначала будто и делом займутся: веретена шумят, льются песни, и каждая
не подымет и глаз в сторону; но
только нагрянут в хату парубки с скрыпачом — подымется крик, затеется шаль, пойдут танцы и заведутся такие штуки,
что и рассказать нельзя.
Чего только не расскажут!
«Может быть, это и правда,
что ты ничего
не скажешь худого, — подумала про себя красавица, —
только мне чудно… верно, это лукавый! Сама, кажется, знаешь,
что не годится так… а силы недостает взять от него руку».
— Все, однако же, я
не вижу в нем ничего худого; парень хоть куда!
Только разве
что заклеил на миг образину твою навозом.
Но приснись им…
не хочется
только выговорить,
что такое, нечего и толковать об них.
Тетка покойного деда рассказывала, — а женщине, сами знаете, легче поцеловаться с чертом,
не во гнев будь сказано, нежели назвать кого красавицею, —
что полненькие щеки козачки были свежи и ярки, как мак самого тонкого розового цвета, когда, умывшись божьею росою, горит он, распрямляет листики и охорашивается перед
только что поднявшимся солнышком;
что брови словно черные шнурочки, какие покупают теперь для крестов и дукатов девушки наши у проходящих по селам с коробками москалей, ровно нагнувшись, как будто гляделись в ясные очи;
что ротик, на который глядя облизывалась тогдашняя молодежь, кажись, на то и создан был, чтобы выводить соловьиные песни;
что волосы ее, черные, как крылья ворона, и мягкие, как молодой лен (тогда еще девушки наши
не заплетали их в дрибушки, перевивая красивыми, ярких цветов синдячками), падали курчавыми кудрями на шитый золотом кунтуш.
Очнувшись, снял он со стены дедовскую нагайку и уже хотел было покропить ею спину бедного Петра, как откуда ни возьмись шестилетний брат Пидоркин, Ивась, прибежал и в испуге схватил ручонками его за ноги, закричав: «Тятя, тятя!
не бей Петруся!»
Что прикажешь делать? у отца сердце
не каменное: повесивши нагайку на стену, вывел он его потихоньку из хаты: «Если ты мне когда-нибудь покажешься в хате или хоть
только под окнами, то слушай, Петро: ей-богу, пропадут черные усы, да и оселедец твой, вот уже он два раза обматывается около уха,
не будь я Терентий Корж, если
не распрощается с твоею макушей!» Сказавши это, дал он ему легонькою рукою стусана в затылок, так
что Петрусь, невзвидя земли, полетел стремглав.
Скажи ему,
что и свадьбу готовят,
только не будет музыки на нашей свадьбе: будут дьяки петь вместо кобз и сопилок.
— Видишь ли ты, стоят перед тобою три пригорка? Много будет на них цветов разных; но сохрани тебя нездешняя сила вырвать хоть один.
Только же зацветет папоротник, хватай его и
не оглядывайся,
что бы тебе позади ни чудилось.
Два дни и две ночи спал Петро без просыпу. Очнувшись на третий день, долго осматривал он углы своей хаты; но напрасно старался что-нибудь припомнить: память его была как карман старого скряги, из которого полушки
не выманишь. Потянувшись немного, услышал он,
что в ногах брякнуло. Смотрит: два мешка с золотом. Тут
только, будто сквозь сон, вспомнил он,
что искал какого-то клада,
что было ему одному страшно в лесу… Но за какую цену, как достался он, этого никаким образом
не мог понять.
— Бог с ним, моя красавица! Мало ли
чего не расскажут бабы и народ глупый. Ты себя
только потревожишь, станешь бояться, и
не заснется тебе покойно.
Но мы почти все уже рассказали,
что нужно, о голове; а пьяный Каленик
не добрался еще и до половины дороги и долго еще угощал голову всеми отборными словами, какие могли
только вспасть на лениво и несвязно поворачивавшийся язык его.
При сем слове Левко
не мог уже более удержать своего гнева. Подошедши на три шага к нему, замахнулся он со всей силы, чтобы дать треуха, от которого незнакомец, несмотря на свою видимую крепость,
не устоял бы, может быть, на месте; но в это время свет пал на лицо его, и Левко остолбенел, увидевши,
что перед ним стоял отец его. Невольное покачивание головою и легкий сквозь зубы свист одни
только выразили его изумление. В стороне послышался шорох; Ганна поспешно влетела в хату, захлопнув за собою дверь.
Скверно
только,
что голову поминают
не совсем благопристойными словами…
—
Не поможет!
не поможет, брат! Визжи себе хоть чертом,
не только бабою, меня
не проведешь! — и толкнул его в темную комору так,
что бедный пленник застонал, упавши на пол, а сам в сопровождении десятского отправился в хату писаря, и вслед за ними, как пароход, задымился винокур.
—
Что вы, братцы! — говорил винокур. — Слава богу, волосы у вас чуть
не в снегу, а до сих пор ума
не нажили: от простого огня ведьма
не загорится!
Только огонь из люльки может зажечь оборотня. Постойте, я сейчас все улажу!
— Вот
что! — сказал голова, разинувши рот. — Слышите ли вы, слышите ли: за все с головы спросят, и потому слушаться! беспрекословно слушаться!
не то, прошу извинить… А тебя, — продолжал он, оборотясь к Левку, — вследствие приказания комиссара, — хотя чудно мне, как это дошло до него, — я женю;
только наперед попробуешь ты нагайки! Знаешь — ту,
что висит у меня на стене возле покута? Я поновлю ее завтра… Где ты взял эту записку?
Только заране прошу вас, господа,
не сбивайте с толку; а то такой кисель выйдет,
что совестно будет и в рот взять.
Вискряк
не Вискряк, Мотузочка
не Мотузочка, Голопуцек
не Голупуцек…знаю
только,
что как-то чудно начинается мудреное прозвище, — позвал к себе деда и сказал ему,
что, вот, наряжает его сам гетьман гонцом с грамотою к царице.
Только не успел он повернуться, как видит,
что его земляки спят уже мертвецким сном.
Теперь
только разглядел он,
что возле огня сидели люди, и такие смазливые рожи,
что в другое время бог знает
чего бы
не дал, лишь бы ускользнуть от этого знакомства.
И на эту речь хоть бы слово;
только одна рожа сунула горячую головню прямехонько деду в лоб так,
что если бы он немного
не посторонился, то, статься может, распрощался бы навеки с одним глазом.
— Ладно! — провизжала одна из ведьм, которую дед почел за старшую над всеми потому,
что личина у ней была чуть ли
не красивее всех. — Шапку отдадим тебе,
только не прежде, пока сыграешь с нами три раза в дурня!
Вот и карты розданы. Взял дед свои в руки — смотреть
не хочется, такая дрянь: хоть бы на смех один козырь. Из масти десятка самая старшая, пар даже нет; а ведьма все подваливает пятериками. Пришлось остаться дурнем!
Только что дед успел остаться дурнем, как со всех сторон заржали, залаяли, захрюкали морды: «Дурень! дурень! дурень!»
К счастью еще,
что у ведьмы была плохая масть; у деда, как нарочно, на ту пору пары. Стал набирать карты из колоды,
только мочи нет: дрянь такая лезет,
что дед и руки опустил. В колоде ни одной карты. Пошел уже так,
не глядя, простою шестеркою; ведьма приняла. «Вот тебе на! это
что? Э-э, верно, что-нибудь да
не так!» Вот дед карты потихоньку под стол — и перекрестил: глядь — у него на руках туз, король, валет козырей; а он вместо шестерки спустил кралю.
И, видно, уже в наказание,
что не спохватился тотчас после того освятить хату, бабе ровно через каждый год, и именно в то самое время, делалось такое диво,
что танцуется, бывало, да и
только.
Но зато сзади он был настоящий губернский стряпчий в мундире, потому
что у него висел хвост, такой острый и длинный, как теперешние мундирные фалды;
только разве по козлиной бороде под мордой, по небольшим рожкам, торчавшим на голове, и
что весь был
не белее трубочиста, можно было догадаться,
что он
не немец и
не губернский стряпчий, а просто черт, которому последняя ночь осталась шататься по белому свету и выучивать грехам добрых людей.
Таким-то образом, как
только черт спрятал в карман свой месяц, вдруг по всему миру сделалось так темно,
что не всякий бы нашел дорогу к шинку,
не только к дьяку.
— Так ты, кум, еще
не был у дьяка в новой хате? — говорил козак Чуб, выходя из дверей своей избы, сухощавому, высокому, в коротком тулупе, мужику с обросшею бородою, показывавшею,
что уже более двух недель
не прикасался к ней обломок косы, которым обыкновенно мужики бреют свою бороду за неимением бритвы. — Там теперь будет добрая попойка! — продолжал Чуб, осклабив при этом свое лицо. — Как бы
только нам
не опоздать.
Оксане
не минуло еще и семнадцати лет, как во всем почти свете, и по ту сторону Диканьки, и по эту сторону Диканьки,
только и речей было,
что про нее.
Один
только кузнец был упрям и
не оставлял своего волокитства, несмотря на то
что и с ним поступаемо было ничуть
не лучше, как с другими.
— Видишь, какой ты!
Только отец мой сам
не промах. Увидишь, когда он
не женится на твоей матери, — проговорила, лукаво усмехнувшись, Оксана. — Однако ж дивчата
не приходят…
Что б это значило? Давно уже пора колядовать. Мне становится скучно.
«
Чего мне больше ждать? — говорил сам с собою кузнец. — Она издевается надо мною. Ей я столько же дорог, как перержавевшая подкова. Но если ж так,
не достанется, по крайней мере, другому посмеяться надо мною. Пусть
только я наверное замечу, кто ей нравится более моего; я отучу…»
Путешественница отодвинула потихоньку заслонку, поглядеть,
не назвал ли сын ее Вакула в хату гостей, но, увидевши,
что никого
не было, выключая
только мешки, которые лежали посереди хаты, вылезла из печки, скинула теплый кожух, оправилась, и никто бы
не мог узнать,
что она за минуту назад ездила на метле.
— Смейся, смейся! — говорил кузнец, выходя вслед за ними. — Я сам смеюсь над собою! Думаю, и
не могу вздумать, куда девался ум мой. Она меня
не любит, — ну, бог с ней! будто
только на всем свете одна Оксана. Слава богу, дивчат много хороших и без нее на селе. Да
что Оксана? с нее никогда
не будет доброй хозяйки; она
только мастерица рядиться. Нет, полно, пора перестать дурачиться.
— Помилуй, Вакула! — жалобно простонал черт, — все
что для тебя нужно, все сделаю, отпусти
только душу на покаяние:
не клади на меня страшного креста!
— Оно бы и я так думал, чтобы в шинок; но ведь проклятая жидовка
не поверит, подумает еще,
что где-нибудь украли; к тому же я
только что из шинка. — Мы отнесем его в мою хату. Нам никто
не помешает: жинки нет дома.
Так же как и ее муж, она почти никогда
не сидела дома и почти весь день пресмыкалась у кумушек и зажиточных старух, хвалила и ела с большим аппетитом и дралась
только по утрам с своим мужем, потому
что в это
только время и видела его иногда.
— Мы
не чернецы, — продолжал запорожец, — а люди грешные. Падки, как и все честное христианство, до скоромного. Есть у нас
не мало таких, которые имеют жен,
только не живут с ними на Сечи. Есть такие,
что имеют жен в Польше; есть такие,
что имеют жен в Украине; есть такие,
что имеют жен и в Турещине.
Это, однако ж,
не все: на стене сбоку, как войдешь в церковь, намалевал Вакула черта в аду, такого гадкого,
что все плевали, когда проходили мимо; а бабы, как
только расплакивалось у них на руках дитя, подносили его к картине и говорили: «Он бачь, яка кака намалевана!» — и дитя, удерживая слезенки, косилось на картину и жалось к груди своей матери.
—
Не пугайся, Катерина! Гляди: ничего нет! — говорил он, указывая по сторонам. — Это колдун хочет устрашить людей, чтобы никто
не добрался до нечистого гнезда его. Баб
только одних он напугает этим! Дай сюда на руки мне сына! — При сем слове поднял пан Данило своего сына вверх и поднес к губам. —
Что, Иван, ты
не боишься колдунов? «Нет, говори, тятя, я козак». Полно же, перестань плакать! домой приедем! Приедем домой — мать накормит кашей, положит тебя спать в люльку, запоет...
— Для тебя
только, моя дочь, прощаю! — отвечал он, поцеловав ее и блеснув странно очами. Катерина немного вздрогнула: чуден показался ей и поцелуй, и странный блеск очей. Она облокотилась на стол, на котором перевязывал раненую свою руку пан Данило, передумывая,
что худо и
не по-козацки сделал, просивши прощения,
не будучи ни в
чем виноват.
— Да, сны много говорят правды. Однако ж знаешь ли ты,
что за горою
не так спокойно? Чуть ли
не ляхи стали выглядывать снова. Мне Горобець прислал сказать, чтобы я
не спал. Напрасно
только он заботится; я и без того
не сплю. Хлопцы мои в эту ночь срубили двенадцать засеков. Посполитство [Посполитство — польские и литовские паны.] будем угощать свинцовыми сливами, а шляхтичи потанцуют и от батогов.
— Чудно, пани! — продолжал Данило, принимая глиняную кружку от козака, — поганые католики даже падки до водки; одни
только турки
не пьют.
Что, Стецько, много хлебнул меду в подвале?
Звуки стали сильнее и гуще, тонкий розовый свет становился ярче, и что-то белое, как будто облако, веяло посреди хаты; и чудится пану Даниле,
что облако то
не облако,
что то стоит женщина;
только из
чего она: из воздуха,
что ли, выткана?
— Помню, помню; но
чего бы
не дала я, чтобы
только забыть это! Бедная Катерина! она многого
не знает из того,
что знает душа ее.
— Выпустил, правда твоя; но выпустил черт. Погляди, вместо него бревно заковано в железо. Сделал же Бог так,
что черт
не боится козачьих лап! Если бы
только думу об этом держал в голове хоть один из моих козаков и я бы узнал… я бы и казни ему
не нашел!
Блеснет день, взойдет солнце, его
не видно; изредка
только замечали горцы,
что по горам мелькает чья-то длинная тень, а небо ясно, и тучи
не пройдет по нем.
Когда кому нужда была в ножике очинить перо, то он немедленно обращался к Ивану Федоровичу, зная,
что у него всегда водился ножик; и Иван Федорович, тогда еще просто Ванюша, вынимал его из небольшого кожаного чехольчика, привязанного к петле своего серенького сюртука, и просил
только не скоблить пера острием ножика, уверяя,
что для этого есть тупая сторона.