Неточные совпадения
Петра Михайлыча знали не только в городе и уезде, но, я думаю, и в половине губернии: каждый
день, часов в семь утра, он выходил из дома за припасами
на рынок и имел, при
этом случае, привычку поговорить со встречным и поперечным. Проходя, например, мимо полуразвалившегося домишка соседки-мещанки, в котором из волокового окна [Волоковое окно — маленькое задвижное оконце, прорубавшееся в избах старинной постройки в боковых стенах.] выглядывала голова хозяйки, повязанная платком, он говорил...
В продолжение всего месяца он был очень тих, задумчив, старателен, очень молчалив и предмет свой знал прекрасно; но только что получал жалованье,
на другой же
день являлся в класс развеселый; с учениками шутит, пойдет потом гулять по улице — шляпа набоку, в зубах сигара, попевает, насвистывает, пожалуй, где случай выпадет, готов и драку сочинить; к женскому полу получает сильное стремление и для
этого придет к реке, станет
на берегу около плотов,
на которых прачки моют белье, и любуется…
Все
эти капризы и странности Петр Михайлыч, все еще видевший в дочери полуребенка, объяснял расстройством нервов и твердо был уверен, что
на следующее же лето все пройдет от купанья, а вместе с тем неимоверно восхищался, замечая, что Настенька с каждым
днем обогащается сведениями, или, как он выражался, расширяет свой умственный кругозор.
Он ходил для
этой цели по улицам, рассматривал в соборе церковные древности, выходил иногда в соседние поля и луга, глядел по нескольку часов
на реку и, бродивши в базарный
день по рынку, нарочно толкался между бабами и мужиками, чтоб прислушаться к их наречью и всмотреться в их перемешанные типы лиц.
Те думали, что новый смотритель подарочка хочет, сложились и общими силами купили две головки сахару и фунтика два чаю и принесли все
это ему
на поклон, но были, конечно, выгнаны позорным образом, и потом, когда в следующий четверг снова некоторые мальчики не явились, Калинович
на другой же
день всех их выключил — и ни просьбы, ни поклоны отцов не заставили его изменить своего решения.
Как нарочно все случилось:
этот благодетель мой, здоровый как бык, вдруг ни с того ни с сего помирает, и пока еще он был жив, хоть скудно, но все-таки совесть заставляла его оплачивать мой стол и квартиру, а тут и того не стало: за какой-нибудь полтинник должен был я бегать
на уроки с одного конца Москвы
на другой, и то слава богу, когда еще было под руками; но проходили месяцы, когда сидел я без обеда, в холодной комнате, брался переписывать по гривеннику с листа, чтоб иметь возможность купить две — три булки в
день.
Прошло два
дня. Калинович не являлся к Годневым. Настенька все сидела в своей комнате и плакала. Палагея Евграфовна обратила, наконец,
на это внимание.
Взяв рукопись, Петр Михайлыч первоначально перекрестился и, проговорив: «С богом, любезная, иди к невским берегам», — начал запаковывать ее с таким старанием, как бы отправлял какое-нибудь собственное сочинение, за которое ему предстояло получить по крайней мере миллион или бессмертие. В то время, как он занят был
этим делом, капитан заметил, что Калинович наклонился к Настеньке и сказал ей что-то
на ухо.
Тень замахнулась было
на него палкой, но Флегонт Михайлыч вырвал ее очень легко. Оказалось; что
это была малярная кисть, перемаранная в дегте. Капитан понял, в чем
дело.
Сначала она нацарапала
на лоскутке бумажки страшными каракульками: «путыку шимпанзскова», а потом принялась будить спавшего
на полатях Терку, которого Петр Михайлыч, по выключке его из службы, взял к себе почти Христа ради, потому что инвалид ничего не делал, лежал упорно или
на печи, или
на полатях и воды даже не хотел подсобить принести кухарке, как та ни бранила его. В
этот раз Палагее Евграфовне тоже немалого стоило труда растолкать Терку, а потом втолковать ему, в чем
дело.
— Теперь критики только и
дело, что расхваливают его нарасхват, — продолжал между тем Годнев гораздо уже более ободренным тоном. — И мне тем приятнее, — прибавил он, склоняя по обыкновению голову набок, — что вы, человек образованный и знакомый со многими иностранными литературами, так отзываетесь, а здешние некоторые господа не хотят и внимания обратить
на это сочинение и еще смеются!
— Ты спроси, князь, — отвечала она полушепотом, — как я еще жива. Столько перенести, столько страдать, сколько я страдала
это время, — я и не знаю!.. Пять лет прожить в
этом городишке, где я человеческого лица не вижу; и теперь еще
эта болезнь… ни
дня, ни ночи нет покоя… вечные капризы… вечные жалобы… и, наконец,
эта отвратительная скупость — ей-богу, невыносимо, так что приходят иногда такие минуты, что я готова бог знает
на что решиться.
— Не езди, душечка, ангел мой, не езди! Я решительно от тебя
этого требую. Пробудь у нас целый
день. Я тебя не отпущу. Я хочу глядеть
на тебя. Смотри, какой ты сегодня хорошенький!
Несмотря
на это, Терка, сердитый оттого, что его тормошат целый
день, — как ни кричал и ни бранился Петр Михайлыч, — уперся
на своем и доставил их шагом.
— Пожалуй,
эта сумасбродная девчонка наделает скандалу! — проговорил Калинович, бросая письмо, и
на другой же
день, часов в семь, не пив даже чаю, пошел к Годневым.
На другой
день, как обыкновенно
это бывает
на церемонных деревенских праздниках, гостям сделалось неимоверно скучно и желалось только одного: как бы поскорее уехать.
Результатом предыдущего разговора было то, что князь, несмотря
на все свое старание, никак не мог сохранить с Калиновичем по-прежнему ласковое и любезное обращение; какая-то холодность и полувнимательная важность начала проглядывать в каждом его слове. Тот сейчас же
это заметил и
на другой
день за чаем просил проводить его.
В тот самый
день, как пришел к нему капитан, он целое утро занимался приготовлением себе для стола картофельной муки, которой намолов собственной рукой около четверика, пообедал плотно щами с забелкой и, съев при
этом фунтов пять черного хлеба, заснул
на своем худеньком диванишке, облаченный в узенький ситцевый халат, из-под которого выставлялись его громадные выростковые сапоги и виднелась волосатая грудь, покрытая, как у Исава, густым волосом.
— Нет, в Петербург я еду месяца
на три. Что делать?.. Как
это ни грустно, но, по моим литературным
делам, необходимо.
— Я знаю еще больше, — продолжал Калинович, — знаю, что вам тяжело и очень тяжело жить
на свете, хотя, может быть, вы целые
дни смеетесь и улыбаетесь.
На днях еще видел я девушку, которую бросил любимый человек и которую укоряют за
это родные, презрели в обществе, но все-таки она счастливее вас, потому что ей не за что себя нравственно презирать.
Зная щепетильность Петербурга в
этом отношении, он решился лучше просидеть дома, пока не будет готово заказанное платье у Шармера, которое, наконец,
на четвертый
день было принесено благороднейшей наружности подмастерьем.
— Под
этими фактами, — начал он, — кроется весьма серьезное основание, а видимая неустойчивость — общая участь всякого народа, который социальные идеи не оставляет, как немцы, в кабинете, не перегоняет их сквозь реторту парламентских прений, как делают
это англичане, а сразу берет и, прикладывает их к
делу.
Это общая участь! И за то уж им спасибо, что они с таким самоотвержением представляют из себя какой-то оселок,
на котором пробуется мысль человеческая. Как
это можно? Помилуйте!
Во время студенчества они жили
на одной квартире, и если
этот человек в самом
деле полный распорядитель при журнале, то все для него сделает.
— Ошибки такого рода, — отвечал, не изменяя тона, Забоков, — я теперь удален от должности, предан суду.
Дело мое, по обсуждении в уголовной палате, поступило
на решение правительствующего сената, и вдруг теперь министерство делает распоряжение о производстве нового обо мне исследования и подвергает меня казематному заключению…
На каком
это основании сделано? — позвольте вас спросить.
Начальника теперь присылают: миллион людей у него во власти и хотя бы мало-мальски
дело понимать мог, так и за то бы бога благодарили, а то приедет,
на первых-то порах тоже, словно степной конь, начнет лягаться да брыкаться: «Я-ста, говорит, справедливости ищу»; а смотришь, много через полгода,
эту справедливость такой же наш брат, суконное рыло, правитель канцелярии, оседлает, да и ездит…
— Да, — произнес протяжно директор, — но
дело в том, что я буду вам говорить то, что говорил уже десятку молодых людей, которые с такой же точно просьбой и не далее, как
на этой неделе, являлись ко мне.
Кроме того, у немца было несколько родственных и семейных домов, куда он ходил
на вечера, и
на другой
день всегда оставался очень
этим доволен.
«Вот с
этим человеком, кажется, можно было бы потолковать и отвести хоть немного душу», — подумал он и, не будучи еще уверен, чтоб тот пришел, решился послать к нему записку, в которой, ссылаясь
на болезнь, извинялся, что не был у него лично, и вместе с тем покорнейше просил его сделать истинно христианское
дело — посетить его, больного, одинокого и скучающего.
— Да, почти, — отвечал Белавин, — но
дело в том, — продолжал он, — что эмансипация прав женских потому выдвинула
этот вопрос
на такой видный план, что по большей части мы обыкновенно, как Пилаты, умываем руки, уж бывши много виноватыми.
Самые искренние его приятели в отношении собственного его сердца знали только то, что когда-то он был влюблен в девушку, которой за него не выдали, потом был в самых интимных отношениях с очень милой и умной дамой, которая умерла;
на все
это, однако, для самого Белавина прошло, по-видимому, легко; как будто ни одного
дня в жизни его не существовало, когда бы он был грустен, да и повода как будто к тому не было, — тогда как героя моего, при всех свойственных ему практических стремлениях, мы уже около трех лет находим в истинно романтическом положении.
И так мне вот досадно
на Якова Васильича: третьего
дня, вообразите, приходил к нему какой-то молодой человек, Иволгин, который, как сам он говорит, страстно любит театр и непременно хочет быть актером; но Яков Васильич именно за
это не хочет быть с ним знаком!
— Я не буду смеяться, а посмотрю
на вас, что вы, миротворцы, будете делать, потому что
эта ваша задача — наслаждаться каким-нибудь зернышком добра в куче хлама — у вас чисто придуманная, и
на деле вы никогда ее не исполняете, — отвечал Калинович и отправил записку.
— Все
это прекрасно, что вы бывали, и, значит, я не дурно сделал, что возобновил ваше знакомство; но
дело теперь в том, мой любезнейший… если уж начинать говорить об
этом серьезно, то прежде всего мы должны быть совершенно откровенны друг с другом, и я прямо начну с того, что и я, и mademoiselle Полина очень хорошо знаем, что у вас теперь
на руках женщина… каким же
это образом?.. Сами согласитесь…
Условливается
это, конечно, отчасти старым знакомством, родственными отношениями, участием моим во всех ихних
делах, наконец, установившеюся дружбой в такой мере, что ни один человек не приглянулся Полине без того, что б я не знал
этого, и уж, конечно, она никогда не сделает такой партии, которую бы я не опробовал; скажу даже больше: если б она, в отношении какого-нибудь человека, была ни то ни се, то и тут в моей власти подлить масла
на огонь — так?
У меня своих четверо ребят, и если б не зарабатывал копейки, где только можно, я бы давным-давно был банкрот; а перед подобной логикой спасует всякая мораль, и как вы хотите, так меня и понимайте, но
это дело иначе ни для вас, ни для кого в мире не сделается! — заключил князь и, утомленный, опустился
на задок кресла.
— Послушайте, Яков Васильич,
это в самом
деле ужасно! — проговорил, наконец, все молчавший Белавин. — За что вы мучите
эту женщину? Чем и какими проступками дала она вам
на это право?
— Оковы существуют и теперь, — возразил князь, — поселиться вам опять в нашей деревенской глуши
на скуку,
на сплетни, —
это безбожно… Мне же переехать в Петербург нельзя по моим
делам, — значит, все равно мы не можем жить друг возле друга.
— Совершенно другое
дело этот господин, — продолжал князь, — мы его берем, как полунагого и голодного нищего
на дороге: он будет всем нам обязан. Не дав вам ничего, он поневоле должен будет взглянуть
на многое с закрытыми глазами; и если б даже захотел ограничить вас в чем-нибудь, так
на вашей стороне отнять у него все.
Конечно, ей, как всякой девушке, хотелось выйти замуж, и, конечно, привязанность к князю, о которой она упоминала, была так в ней слаба, что она, особенно в последнее время, заметив его корыстные виды, начала даже опасаться его; наконец, Калинович в самом
деле ей нравился, как человек умный и даже наружностью несколько похожий
на нее: такой же худой, бледный и белокурый; но в
этом только и заключались, по крайней мере
на первых порах, все причины, заставившие ее сделать столь важный шаг в жизни.
— Боже ты мой, царь милостивый! Верх ребячества невообразимого! — воскликнул он. — Ну, не видайтесь, пожалуй! Действительно, что тут накупаться
на эти бабьи аханья и стоны; оставайтесь у меня, ночуйте, а завтра напишите записку: так и так, мой друг, я жив и здоров, но уезжаю по очень экстренному
делу, которое устроит наше благополучие. А потом, когда женитесь, пошлите деньги — и
делу конец: ларчик, кажется, просто открывался! Я, признаюсь, Яков Васильич, гораздо больше думал о вашем уме и характере…
— Князь!.. — воскликнул старик со слезами
на глазах. — Так я его понимаю: зеленеет теперь поле рожью, стеблями она, матушка, высокая, колосом тучная, васильки цветут, ветерок ими играет, запах от них разносит, сердце мужичка радуется; но пробежал конь степной, все
это стоптал да смял, волок волоком сделал: то и князь в нашем
деле, — так я его понимаю.
Надобно решительно иметь детское простодушие одного моего знакомого прапорщика, который даже в пище вкусу не знает; надобно именно владеть его головой, чтоб поверить баронессе, когда она мило уверяет вас, что дает
этот бал для удовольствия общества, а не для того, чтоб позатянуть поступившее
на нее маленькое взыскание, тысяч в тридцать серебром, о чем она и будет тут же, под волшебные звуки оркестра Лядова, говорить с особами, от которых зависит
дело.
А вон
этот господин, застегнутый, как Домби [Домби — герой романа Ч.Диккенса (1812—1870) «Домби и сын».],
на все пуговицы, у которого, по мнению врачей, от разливающейся каждый
день желчи окончательно сгнила печенка, — неужели
этот аспид человечества приехал веселиться?
Надобно было иметь нечеловеческое терпенье, чтоб снести подобный щелчок. Первое намерение героя моего было пригласить тут же кого-нибудь из молодых людей в секунданты и послать своему врагу вызов; но
дело в том, что, не будучи вовсе трусом, он в то же время дуэли считал решительно за сумасшествие. Кроме того, что бы ни говорили, а направленное
на вас дуло пистолета не безделица — и все
это из-за того, что не питает уважение к вашей особе какой-то господин…
Теперь вот рекрутское присутствие открыло уже свои действия, и не угодно ли будет полюбопытствовать: целые вороха вот тут,
на столе, вы увидите просьб от казенных мужиков
на разного рода злоупотребления ихнего начальства, и в то же время ничего невозможно сделать, а самому себе повредить можно; теперь вот с неделю, как приехал флигель-адъютант, непосредственный всего
этого наблюдатель, и, как я уже слышал, третий
день совершенно поселился в доме господина управляющего и изволит там с его супругой, что ли, заниматься музыкой.
Мое правило такое: ревизуя, я не смотрю
на эти их бумаги:
это вздор,
дело второстепенное — я изучаю край, смотрю
на его потребности.
Не ограничиваясь
этим, губернаторша, забыв
на этот раз свою гордость, отплатила
на другой же
день визит Полине, пила у ней также кофе и просидела часа три, а потом везде начала говорить, что новая вице-губернаторша хоть и нехороша собой, но чрезвычайно милая женщина.
Почти вся губерния знала, что губернатор, по разного рода отношениям к претендентам-родственникам, принимал в
этом деле живое участие и, конечно, приехал сам
на свидетельство.
Но, так как из слов его видно, что у него обобран весь скот и, наконец, в
деле есть просьбы крестьян
на стеснительные и разорительные действия наследников, то обстоятельство
это подлежит особому исследованию — и виновных подвергнуть строжайшей ответственности, потому что усилие их представить недальнего человека за сумасшедшего, с тем чтоб засадить его в дом умалишенных и самим между тем расхищать и разорять его достояние, по-моему, поступок, совершенно равносильный воровству, посягательству
на жизнь и даже грабежу.
Видимо, что в
этой фразе он ввернул штучку, поясненную потом еще более в самый обед,
на который он не приехал, а прислал
на имя старшины-хозяина записку, изъявляя в ней искреннее соболезнование, что по случившейся маленькой болезни не может с обществом
разделить приятного удовольствия кушать мерных стерлядей и грецкими орехами откормленных индеек; значит, он сожалел только об обеде, а не о том, что не присутствовал
на почетном прощальном митинге начальнику губернии.