Неточные совпадения
— Вы, Николай Иваныч, опять вашей несчастной страсти начинаете предаваться! Сами, я
думаю, знаете греческую фразу: «Пьянство
есть небольшое бешенство!» И что за желание
быть в полусумасшедшем состоянии! С вашим умом, с вашим образованием… нехорошо, право, нехорошо!
Но бога ради, не
подумай, читатель, чтоб она
была уездная барышня настоящего времени.
С первого же шагу оказалось, что Медиокритский и не
думал никого приглашать
быть своим визави; это, впрочем, сейчас заметила и поправила m-lle Полина: она сейчас же перешла и стала этим визави с своим кавалером, отпускным гусаром, сказав ему что-то вполголоса.
— Почему же вы
думаете, что он может
быть моим женихом? — спросила гордо и вся вспыхнув Настенька.
— Ах, боже мой! — воскликнула исправница. — Я ничего не
думала, а исполнила только безотступную просьбу молодого человека. Стало
быть, он имел какое-нибудь право, и ему
была подана какая-нибудь надежда — я этого не знаю!
— Нет, это не мое личное мнение, — возразила спокойным голосом генеральша, — покойный муж мой
был в столицах всей Европы и всегда говорил, — ты, я
думаю, Полина, помнишь, — что лучше Петербурга он не видал.
— Да, — продолжал Калинович,
подумав, — он
был очень умный человек и с неподдельно страстной натурой, но только в известной колее. В том, что он писал, он
был очень силен, зато уж дальше этого ничего не видел.
— Это, сударыня, авторская тайна, — заметил Петр Михайлыч, — которую мы не смеем вскрывать, покуда не захочет того сам сочинитель; а бог даст, может
быть, настанет и та пора, когда Яков Васильич придет и сам прочтет нам: тогда мы узнаем, потолкуем и посудим… Однако, — продолжал он, позевнув и обращаясь к брату, — как вы, капитан,
думаете: отправиться на свои зимние квартиры или нет?
Такова
была почти вся с улицы видимая жизнь маленького городка, куда попал герой мой; но что касается простосердечия, добродушия и дружелюбия, о которых объяснял Петр Михайлыч, то все это, может
быть, когда-нибудь бывало в старину, а нынче всем и каждому, я
думаю,
было известно, что окружный начальник каждогодно делает на исправника донос на стеснительные наезды того на казенные имения.
Те
думали, что новый смотритель подарочка хочет, сложились и общими силами купили две головки сахару и фунтика два чаю и принесли все это ему на поклон, но
были, конечно, выгнаны позорным образом, и потом, когда в следующий четверг снова некоторые мальчики не явились, Калинович на другой же день всех их выключил — и ни просьбы, ни поклоны отцов не заставили его изменить своего решения.
— Я посылала к нему, папаша; придет, я
думаю, — отвечала Настенька и села у окна, из которого видно
было здание училища.
— То, что я не говорил вам, но,
думая хоть каким-нибудь путем выбиться, — написал повесть и послал ее в Петербург, в одну редакцию, где она провалялась около года, и теперь получил назад при этом письме. Не хотите ли полюбопытствовать и прочесть? — проговорил Калинович и бросил из кармана на стол письмо, которое Петр Михайлыч взял и стал
было читать про себя.
— Так неужели еще мало вас любят? Не грех ли вам, Калинович, это говорить, когда нет минуты, чтоб не
думали о вас; когда все радости, все счастье в том, чтоб видеть вас, когда хотели бы
быть первой красавицей в мире, чтоб нравиться вам, — а все еще вас мало любят! Неблагодарный вы человек после этого!
Вышед на улицу, Флегонт Михайлыч приостановился,
подумал немного и потом не пошел по обыкновению домой, а поворотил в совершенно другую сторону. Ночь
была осенняя, темная, хоть глаз, как говорится, выколи; порывистый ветер опахивал холодными волнами и воймя завывал где-то в соседней трубе. В целом городе хотя бы в одном доме промелькнул огонек: все уже мирно спали, и только в гостином дворе протявкивали изредка собаки.
— А я так
думал и ожидал, — подхватил Петр Михайлыч. — Стало
быть, у меня, у старого словесника,
есть тоже кой-какое пониманье. Я как прослушал, так и вижу, что хорошо!
На оборотной стороне билетика рукою князя
было написано: «Заезжал поблагодарить автора за доставленное мне удовольствие!» Прочитав фамилию и надпись, Калинович улыбнулся, и потом,
подумав немного, сбросив с себя свой поношенный вицмундир, тщательно выбрился, напомадился, причесался и, надев черную фрачную пару, отправился сначала к Годневым.
— Я
думаю, совершенно, — отвечал Калинович. — Отец мой поражен
был точно такою же болезнью и потом пятнадцать лет жил и
был совершенно здоров.
— У Пушкина, я
думаю,
была и другая мерка своему таланту, — заметил Калинович.
Весь этот длинный рассказ князя Полина выслушала с большим интересом, Калинович тоже с полным вниманием, и одна только генеральша
думала о другом: голос ее старческого желудка
был для нее могущественнее всего.
Она, впрочем,
думала, что князь только шутит, но вышло напротив: в две недели кабинетик
был готов. Полине
было ужасно совестно. Старуха тоже недоумевала.
— А я и не знал! — воскликнул Петр Михайлыч. — Каков же обед
был? — скажите вы нам… Я
думаю, генеральский: у них, говорят, все больше на серебре подается.
«Как этот гордый и великий человек (в последнем она тоже не сомневалась), этот гордый человек так мелочен, что в восторге от приглашения какого-нибудь глупого, напыщенного генеральского дома?» —
думала она и дала себе слово показывать ему невниманье и презренье, что, может
быть, и исполнила бы, если б Калинович показал хотя маленькое раскаяние и сознание своей вины; но он, напротив, сам еще больше надулся и в продолжение целого дня не отнесся к Настеньке ни словом, ни взглядом, понятным для нее, и принял тот холодно-вежливый тон, которого она больше всего боялась и не любила в нем.
— Полно, душа моя… — начал
было старик, но у Настеньки вдруг переменилось выражение лица. Она
подумала...
Впрочем, Калинович, отзываясь таким образом о Полине у Годневых,
был в то же время с нею чрезвычайно вежлив и внимателен, так что она почти могла
подумать, что он интересуется ею.
Сначала они вышли в ржаное поле, миновав которое, прошли луга, прошли потом и перелесок, так что от усадьбы очутились верстах в трех. Сверх обыкновения князь
был молчалив и только по временам показывал на какой-нибудь открывавшийся вид и хвалил его. Калинович соглашался с ним,
думая, впрочем, совершенно о другом и почти не видя никакого вида. Перейдя через один овражек, князь вдруг остановился,
подумал немного и обратился к Калиновичу...
«Боже мой! Как эти люди любят меня, и между тем какой черной неблагодарностью я должен
буду заплатить им!» — мучительно
думал он и решительно не имел духа, как прежде предполагал, сказать о своем намерении ехать в Петербург и только, оставшись после обеда вдвоем с Настенькой, обнял ее и долго, долго целовал.
«Ну, не ожидал я, чтоб так легко это устроилось», —
подумал он и, желая представить свой отъезд как очень обыкновенный случай, принялся
было быть веселым, но не мог: сидевшие перед ним жертвы его эгоизма мучили и обличали его.
«Куда пошел этот медвежонок?» —
думал он, машинально идя за Настенькой, которая
была тоже в ажитации. Быстро шла она; глаза и щеки у ней горели. Скоро миновали главную улицу, прошли потом переулок и очутились, наконец, в поле.
— Что говорить, батюшка, — повторил и извозчик, — и в молитве господней, сударь, сказано, — продолжал он, — избави мя от лукавого, и священники нас, дураков, учат: «Ты, говорит, только еще о грехе
подумал, а уж ангел твой хранитель на сто тысяч верст от тебя отлетел — и вселилась в тя нечистая сила:
будет она твоими ногами ходить и твоими руками делать; в сердце твоем, аки птица злобная, совьет гнездо свое…» Учат нас, батюшка!
«Может
быть, и я поеду когда-нибудь с таким же крестом», —
подумал Калинович, и потом, когда въехали в Москву, то показалось ему, что попадающиеся народ и извозчики с седоками, все они смотрят на него с некоторым уважением, как на русского литератора.
Между тем начинало становиться темно. «Погибшее, но милое создание!» —
думал Калинович, глядя на соседку, и в душу его запало не совсем, конечно, бескорыстное, но все-таки доброе желание: тронуть в ней, может
быть давно уже замолкнувшие, но все еще чуткие струны, которые, он верил, живут в сердце женщины, где бы она ни
была и чем бы ни
была.
«Что ж это такое? —
думал он. — Неужели я так обабился, что только около этой девчонки могу
быть спокоен и весел? Нет! Это что-то больше, чем любовь и раскаянье: это скорей какой-то страх за самого себя, страх от этих сплошной почти массой идущих домов, широких улиц, чугунных решеток и холодом веющей Невы!»
Вообще во всей его фигуре
было что-то джентльменское, как бы говорившее вам, что он всю жизнь честно
думал и хорошо
ел.
— Не
думаю, чтоб много, — произнес он, — первое что, вероятно,
будут в Москве дрова еще дороже, а в Петербурге, может
быть, ягоды дешевле.
Калинович сначала не хотел
было отвечать ему, но потом
подумал: «Этот господин шатается по литераторам: расспрошу его, как и что там у них происходит».
— Как же ты говоришь так решительно? Яков Васильич написал одну вещь — и ты уж произносишь свой суд, а он напишет еще — и ты станешь
думать другое, и это наверное
будет! — сказала она мужу.
Он
думал обмануть публику, но вот один из передовых ее людей понял это, а может
быть, понимают также и сотни еще других, а за ними поймет, наконец, толпа!
В своем мучительном уединении бедный герой мой, как нарочно, припоминал блаженное время своей болезни в уездном городке; еще с раннего утра обыкновенно являлся к нему Петр Михайлыч и придумывал всевозможные рассказы, чтоб только развлечь его; потом, уходя домой, говорил, как бы сквозь зубы: «После обеда, я
думаю, Настя зайдет», — и она действительно приходила; а теперь сотни прелестнейших женщин, может
быть, проносятся в красивых экипажах мимо его квартиры, и хоть бы одна даже взглянула на его темные и грязные окна!
«Нужно очень
было хлопотать!» —
подумал про себя Калинович.
«
Есть же на свете такие дураки, которые страдают от того, что богаты и дети генералов», —
подумал про себя Калинович.
— А вы
думаете быть актером? — спросил он.
«Вот с этим человеком, кажется, можно
было бы потолковать и отвести хоть немного душу», —
подумал он и, не
будучи еще уверен, чтоб тот пришел, решился послать к нему записку, в которой, ссылаясь на болезнь, извинялся, что не
был у него лично, и вместе с тем покорнейше просил его сделать истинно христианское дело — посетить его, больного, одинокого и скучающего.
— И убивать, я
думаю,
было нечего. Впрочем, он еще лучше других;
есть почище.
— Тогда, как ты уехал, я
думала, что вот
буду жить и существовать письмами; но вдруг человек не пишет месяц, два, три… полгода, наконец!
«Господи,
думаю, что ж мне делать?» А на сердце между тем так накипело, что не жить — не
быть, а ехать к тебе.
— Да, — отвечал тот, не без досады
думая, что все это ему очень нравилось, особенно сравнительно с тем мутным супом и засушенной говядиной, которые им готовила трехрублевая кухарка. То же почувствовал он,
выпивая стакан мягкого и душистого рейнвейна, с злобой воображая, что дома, по предписанию врача, для здоровья, ему следовало бы
пить такое именно хорошее вино, а между тем он должен
был довольствоваться шестигривенной мадерой.
— Вместо пирожного дай нам фруктов. Я
думаю, это
будет хорошо, — сказал князь, и когда таким образом обед кончился, он, прихлебывая из крошечной рюмочки мараскин, закурил сигару и развалился на диване.
«Этот человек три рубля серебром отдает на водку, как гривенник, а я беспокоюсь, что должен
буду заплатить взад и вперед на пароходе рубль серебром, и очень
был бы непрочь, если б он свозил меня на свой счет. О бедность! Какими ты гнусными и подлыми мыслями наполняешь сердце человека!» —
думал герой мой и, чтоб не осуществилось его желание, поспешил первый подойти к кассе и взял себе билет.
— Меня, собственно, Михайло Сергеич, не то убивает, — возразила она, — я знаю, что отец уж пожил… Я
буду за него молиться,
буду поминать его; но, главное, мне хотелось хоть бы еще раз видеться с ним в этой жизни… точно предчувствие какое
было: так я рвалась последнее время ехать к нему; но Якову Васильичу нельзя
было… так ничего и не случилось, что
думала и чего желала.
— Безумна, конечно, я
была тогда как девочка, — продолжала Полина, — но немного лучше и теперь; всегда
думала и мечтала об одном только, что когда-нибудь ты
будешь свободен.