Неточные совпадения
В бесконечных мазурках барышни обыкновенно говорили с кавалерами о чувствах и
до того увлекались, что даже не замечали, как мазурка кончалась и что
все давно уж сидели за ужином.
Калинович подал ему
всю руку и вежливо проводил
до самых дверей.
Все тут дело заключалось в том, что им действительно ужасно нравились в Петербурге модные магазины, торцовая мостовая, прекрасные тротуары и газовое освещение, чего, как известно, нет в Москве; но, кроме того, живя в ней две зимы, генеральша с известною целью давала несколько балов, ездила почти каждый раз с дочерью в Собрание, причем рядила ее
до невозможности; но ни туалет, ни таланты мамзель Полины не произвели ожидаемого впечатления: к ней даже никто не присватался.
Она вынула лучшее столовое белье, вымытое, конечно, белее снега и выкатанное так, хоть сейчас вези на выставку; вынула, наконец, граненый хрусталь, принесенный еще в приданое покойною женою Петра Михайлыча, но хрусталь еще очень хороший, который употребляется только раза два в год: в именины Петра Михайлыча и Настенькины, который во
все остальное время экономка хранила в своей собственной комнате, в особом шкапу, и пальцем никому не позволила
до него дотронуться.
Кроме того, по
всему этому склону росли в наклоненном положении огромные кедры, в тени которых стояла не то часовня, не то хижина, где, по словам старожилов, спасался будто бы некогда какой-то старец, но другие объясняли проще, говоря, что прежний владелец — большой между прочим шутник и забавник — нарочно старался придать этой хижине дикий вид и посадил деревянную куклу, изображающую пустынножителя, которая, когда кто входил в хижину, имела свойство вставать и кланяться, чем пугала некоторых дам
до обморока, доставляя тем хозяину неимоверное удовольствие.
Дальновидная экономка рассчитала поставить к ней Калиновича, во-первых, затем, чтоб у приятельницы квартира не стояла пустая, во-вторых, она знала, что та разузнает и донесет ей о молодом человеке
все,
до малейших подробностей.
— Мать ты моя, Палагея Евграфовна! — начала она рапортовать. — Не узнаю я моей квартиры, не мой дом, не мои комнаты, хоть вон выходи. Что-что у меня
до этого дворянин-помещик стоял — насорил, начернил во
всех углах; а у этого, у моего красавчика, красота, чистота… прелесть, прелесть мужчина!
Между тем по улице, обратив на себя всеобщее внимание, проносится в беговых дрожках, на вороном рысаке, молодой сын головы, страстный охотник
до лошадей и, как говорится, батькины слезы, потому что сильно любит кутнуть, и
все с дворянами.
Румянцев
до невероятности подделывался к новому начальнику. Он бегал каждое воскресенье поздравлять его с праздником, кланялся ему всегда в пояс, когда тот приходил в класс, и, наконец, будто бы даже, как заметили некоторые школьники, проходил мимо смотрительской квартиры без шапки. Но
все эти искания не достигали желаемой цели: Калинович оставался с ним сух и неприветлив.
— Это говорят
все женщины, покуда дело не дойдет
до первой жертвы, — проговорил он.
— Царица небесная! Владычица моя! На тебя только моя надежда,
всеми оставлена: и родными и прислугою… Что это? Помилуйте,
до чего безнравственность доходит: по ночам бегают… трубку курят… этта одна пьяная пришла… Содом и Гоморр! Содом и Гоморр!
—
Вся ваша воля, сударыня; мы никогда вам ни в чем не противны. Полноте-ка, извольте лучше лечь в постельку, я вам ножки поглажу, — сказала изворотливая горничная и, уложив старуху,
до тех пор гладила ноги, что та заснула, а она опять куда-то отправилась.
— Господи боже мой! Во
всю жизнь не имел никаких дел, и
до чего я дожил! — воскликнул Петр Михайлыч.
— Молебен! — сказал он стоявшим на клиросе монахам, и
все пошли в небольшой церковный придел, где покоились мощи угодника. Началась служба. В то время как монахи, после довольно тихого пения, запели вдруг громко: «Тебе, бога, хвалим; тебе, господи, исповедуем!» — Настенька поклонилась в землю и вдруг разрыдалась почти
до истерики, так что Палагея Евграфовна принуждена была подойти и поднять ее. После молебна начали подходить к кресту и благословению настоятеля. Петр Михайлыч подошел первый.
К этой наружности князь присоединял самое обаятельное, самое светское обращение: знакомый почти со
всей губернией, он обыкновенно с помещиками богатыми и чиновниками значительными был
до утонченности вежлив и даже несколько почтителен; к дворянам же небогатым и чиновникам неважным относился необыкновенно ласково и обязательно и вообще, кажется, во
всю свою жизнь, кроме приятного и лестного, никому ничего не говорил.
Прочие власти тоже, начиная с председателей палат
до последнего писца в ратуше, готовы были служить для него по службе
всем, что только от них зависело.
Но любезность того сразу, так сказать, искупила для старика
все его неудачи по этому предмету и умилила его
до глубины души.
Надобно сказать, что при
всей деликатности, доходившей
до того, что из
всей семьи никто никогда не видал князя в халате, он умел в то же время поставить себя в такое положение, что каждое его слово, каждый взгляд был законом.
После молитвы старик принялся неторопливо стаскивать с себя фуфайки, которых оказалось несколько и которые он аккуратно складывал и клал на ближайший стул; потом принялся перевязывать фонтанели, с которыми возился около четверти часа, и, наконец, уже вытребовав себе вместо одеяла простыню, покрылся ею, как саваном,
до самого подбородка, и, вытянувшись во
весь свой длинный рост, закрыл глаза.
Всей моей родительской властью не допущу
до этого.
Я был, наконец, любимец вельможи, имел в перспективе попасть в флигель-адъютанты, в тридцать лет пристегнул бы, наверняк, генеральские эполеты, и потому можете судить,
до чего бы я дошел в настоящем моем возрасте; но женился по страсти на девушке бедной, хоть и прелестной, в которой, кажется, соединены
все достоинства женские, и сразу же должен был оставить Петербург, бросить всякого рода служебную карьеру и на
всю жизнь закабалиться в деревне.
Он прилег на диване, заснул и проспал таким образом часов
до четырех, и когда проснулся, то чувствовал уже положительную боль в голове и по
всему телу легонькой озноб — это было первое приветствие, которое оказывала ему петербургская тундра.
— Господствует учение энциклопедистов… подкопаны
все основания общественные, государственные, религиозные… затем кровь… безурядица. Что можно было из этого предвидеть?.. Одно, что народ дожил
до нравственного и материального разложения; значит, баста!.. Делу конец!.. Ничуть не бывало, возрождается, как феникс, и выскакивает в Наполеоне Первом. Это черт знает что такое!
— Прогресс?.. — повторил он. — Прогресс теперь дело спорное. Мы знаем только то, что каждая эпоха служит развитием
до крайних пределов известных идей, которые вначале пробиваются болезненно, а потом заражают
весь воздух.
Зыков начал жадно глотать, между тем как сынишка тянулся к нему и старался своими ручонками достать
до его
все еще курчавых волос.
Все они от йоты
до йоты запоминаются и потом, старательно подчеркнутые известными телодвижениями, являются на сцену.
Еще бывши ребенком, когда меня отправляли в школу и когда
все, начиная с умирающей матери
до последней поломойки, плакало около меня, один я не проронил слезинки — и
все это казалось мне только глупо и досадно.
Всю почти первую молодость он путешествовал: Рим знал
до последней его картины,
до самого глухого переулка; прошел пешком
всю Швейцарию; жил и учился в Париже, в Лондоне… но и только!
— Да как же не сказавшись! Я
все ждала, даже не обедала
до сих пор, — проговорила Настенька.
А вы, наш друг и Аристид [Аристид (ок. 540—467
до н. э.) — древнегреческий политический деятель и полководец, получивший прозвание «Справедливый».], превосходные обеды которого мы поглощаем, утопая в наслаждении, вы, как
всем известно, по случаю одного наследства десять лет (а это немножко труднее, чем один раз шагнуть против совести), десять лет вели такого рода тактику, что мы теперь совершенно обеспечены касательно ваших обедов на
все будущее время.
Рыдания Настеньки между тем раздавались громче и громче по комнатам. Белавин, возмущенный и оскорбленный
до глубины души
всей этой сценой, сидел некоторое время задумавшись.
— Слушаю-с, — проговорил Калинович и ушел. Приятная улыбка, которая оживляла лицо его в продолжение
всего визита, мгновенно исчезла, когда он сел в экипаж; ему хотелось хоть бы пьяным напиться
до бесчувствия, чтоб только не видеть и не понимать, что вокруг него происходило. Дома, как нарочно, вышла ему навстречу Полина в новом ваточном платье для гулянья и спрашивала: «Хороша ли она?»
Часу в двенадцатом, наконец, приехали молодые. Они замедлили единственно по случаю туалета молодой, которая принялась убирать голову еще часов с шести, но
все, казалось ей, выходило не к лицу. Заставляя несколько раз перечесывать себя, она бранилась, потом сама начала завиваться, обожглась щипцами, бросила их парикмахеру в лицо, переменила
до пяти платьев, разорвала башмаки и, наконец, расплакалась. Калинович, еще в первый раз видевший такой припадок женина характера, вышел из себя.
— Я здесь
все проулочки знаю, — продолжал самодовольно поручик, действительно знавший расположение
всех знакомых ему великосветских домов
до мельчайших подробностей.
Дело
все заключалось в лесном сплаве:
до трех тысяч гусянок всякую весну сплавлялось вниз по реке, и теперь судохозяину дать исправнику, при выправке билета, с каждого судна, какой-нибудь золотой, заведено было еще исстари, а между тем в итоге это выходило пятнадцать тысяч серебром.
Подобной болтовней она довела себя
до того, что, по секретному приказанию начальника губернии, была выслана полицеймейстером из города, тем более что губернатор, видимо, еще не хотел оглашать своих неудовольствий с вице-губернатором и
все еще говорил, что он именно такого помощника себе желал, чтоб тот помотал ему открывать злоупотребления, которые от него, как от человека, были скрыты.
Вслед за ними пришел прокурор, молодой еще человек,
до упаду всегда танцевавший на
всех губернаторских балах польку-мазурку; но из председателей не явился никто; предводитель тоже; по уважению своему к начальнику губернии,
все они раз навсегда сказали, что, где только губернатор подпишет, там и их рука будет.
—
До свиданья, — сказал он, кивая
всем приветливо головой. —
До свиданья, Яков Васильич. Очень жаль, что так часто приходится нам спорить с вами, — прибавил он полушутливым, полуукоризненным тоном Калиновичу и гордо вышел из присутствия.
Прежде
всего, впрочем, должно объяснить, что рядом с губернатором по правую руку сидел один старикашка, генерал фон Вейден, ничтожное, мизерное существо: он обыкновенно стращал уездных чиновников своей дружбой с губернатором, перед которым, в свою очередь, унижался
до подлости, и теперь с сокрушенным сердцем приехал проводить своего друга и благодетеля.
Первый изменил мнение в его пользу председатель казенной палаты, некогда военный генерал, только два года назад снявший эполеты и
до сих пор еще сохранивший чрезвычайно благородную наружность; но, несмотря на
все это, он
до того унизился, что приехал к статскому советнику и стал просить у него извинения за участие в обеде губернатору, ссылаясь на дворянство, которое будто бы принудило ею к тому как старшину-хозяина.
От управляющего губернией был послан между тем жандарм за начальником арестантской роты, и через какие-нибудь полчаса в приемной зале уж стоял навытяжке и в полной форме дослужившийся из сдаточных капитан Тимков, который, несмотря на то, что владел замечательно твердым характером и столь мало подвижным лицом, что как будто бы оно обтянуто было лубом, а не кожей человеческой, несмотря на
все это, в настоящие минуты, сам еще не зная, зачем его призвали, был бледен
до такой степени, что молодой чиновник, привезенный вице-губернатором из Петербурга и теперь зачисленный в штат губернского правления, подошел к нему и, насмешливо зевая, спросил...
Низко оселись под ним, на лежачих рессорах, покрытые лаком пролетки; блестит на солнце серебряная сбруя; блестят оплывшие бока жирнейшего в мире жеребца; блестят кафтан, кушак и шапка на кучере; блестит, наконец, он сам, Михайло Трофимов, своим тончайшего сукна сюртуком, сам, растолстевший пудов
до пятнадцати весу и только, как тюлень, лениво поворачивающий свою морду во
все стороны и слегка кивающий головой, когда ему, почти в пояс, кланялись шедшие по улице мастеровые и приказные.
— Одно, что остается, — начал он медленным тоном, — напиши ты баронессе письмо, расскажи ей
всю твою ужасную домашнюю жизнь и объясни, что господин этот заигрался теперь
до того, что из ненависти к тебе начинает мстить твоим родным и что я сделался первой его жертвой… Заступились бы там за меня… Не только что человека, собаки, я думаю, не следует оставлять в безответственной власти озлобленного и пристрастного тирана. Где ж тут справедливость и правосудие?..
Я
все дело, от первой строки
до последней, читал.
У театрального подъезда горели два фонаря. Как рыцарь, вооруженный с головы
до ног, сидел жандарм на лошади, употребляя
все свои умственные способности на то, чтоб лошадь под ним не шевелилась и стояла смирно. Другой жандарм, побрякивая саблей, ходил пеший. Хожалый, в кивере и с палочкой, тоже ходил, перебраниваясь с предводительским форейтором.
Помощник почтмейстера, по крайней мере с двух часов
до пяти, ходил по рядам и выбирал себе новую шляпу и шпагу:
все они казались ему не того достоинства, какого бы он желал иметь.
Двенадцатого числа, наконец, еще с десяти часов утра
вся почти улица перед подъездом начальника губернии переполнилась экипажами разнообразнейших фасонов, начиная с уродливых дрожек судьи Бобкова
до очень красивой кареты на лежачих рессорах советника питейного отделения.
Молоденькая жена чиновника особых поручений вместе с молоденькою прокуроршей, будто катаясь, несколько уж раз проезжали по набережной, чтоб хоть в окна заглянуть и посмотреть, что будет делаться в губернаторской квартире, где действительно в огромной зале собрались
все чиновники, начиная с девятого класса
до пятого, чиновники, по большей части полные, как черепахи, и выставлявшие свои несколько сутуловатые головы из нескладных, хоть и золотом шитых воротников.
Часто среди дня он прямо из присутственных мест проезжал на квартиру к Настеньке, где, как
все видели, экипаж его стоял у ворот
до поздней ночи; видели потом, как Настенька иногда проезжала к нему в его карете с неподнятыми даже окнами, и, наконец, он дошел
до того, что однажды во время многолюдного гулянья на бульваре проехал с ней мимо в открытом фаэтоне.
— А я не оскорблен? Они меня не оскорбили, когда я помыслом не считаю себя виновным в службе? — воскликнул губернатор, хватая себя за голову и потом, с заметным усилием приняв спокойный вид, снова заговорил: — На вопрос о вступительной речи моей пропишите ее
всю целиком,
все, что припомните, от слова
до слова, как и о какого рода взяточниках я говорил; а если что забыли, я сам дополню и добавлю: у меня
все на памяти. Я говорил тогда не зря. Ну, теперь, значит,
до свиданья… Ступайте, займитесь этим.