Неточные совпадения
— Тьфу мне на его любовь —
вот он, криворожий, чего стоит! — возражала Экзархатова. — Кабы знала,
так бы не ходила, потатчики этакие! — присовокупляла она, уходя.
— Эге,
вот как! Малый, должно быть, распорядительный! Это уж, капитан, хоть бы по-вашему, по-военному;
так ли, а? — произнес Петр Михайлыч, обращаясь к брату.
— Отчего ж не стоит? Здесь люди все почтенные…
Вот это в тебе, душенька, очень нехорошо, и мне весьма не нравится, — говорил Петр Михайлыч, колотя пальцем по столу. — Что это за нелюбовь
такая к людям! За что? Что они тебе сделали?
— Не знаю-с, — отвечал Петр Михайлыч, — я говорю, как понимаю.
Вот как перебранка мне их не нравится,
так не нравится! Помилуйте, что это
такое? Вместо того чтоб рассуждать о каком-нибудь вопросе, они ставят друг другу шпильки и стараются, как борцы какие-нибудь, подшибить друг друга под ногу.
— Только
вот что, — продолжал Петр Михайлыч, — если он тут наймет,
так ему мебели надобно дать, а то здесь вдруг не найдет.
—
Вот, — говорил он, потрясая своей могучей, совершенно нечесанной головой, — долби зады! Как бы взять тебя, молокососа, да из хорошей винтовки шаркнуть пулей,
так забыл бы важничать!
— Только тронь! Только тронь!
Так вот крюком оба глаза и выворочу!
— А
вот сейчас, — отвечал Петр Михайлыч и, развернув газету, начал читать: — «Фельетон; литературные новости». Ну, что
такое литературные новости? Посмотрим, — проговорил он, продолжая...
— Ничего, сударь, ничего; и не стыдитесь этого: это слезы приятные; а я
вот что теперь думаю: заплатят они вам или для первого раза и
так сойдет?
— Без сомнения, — подхватил князь, — но, что дороже всего было в нем, — продолжал он, ударив себя по коленке, —
так это его любовь к России: он, кажется, старался изучить всякую в ней мелочь: и когда я
вот бывал в последние годы его жизни в Петербурге, заезжал к нему, он почти каждый раз говорил мне: «Помилуй, князь, ты столько лет живешь и таскаешься по провинциям: расскажи что-нибудь, как у вас, и что там делается».
—
Вот тебе за это! — проговорил он я потом, не зная от удовольствия, что бы
такое еще сделать, прибавил, потирая руки и каким-то ребячески добродушным голосом...
— Нет, не
такая, как всякая, — возразил поручик, —
вот в Москве был обер-полицеймейстер Шульгин,
вот тот был настоящий полицеймейстер: у того была полиция.
— Это, значит, все-таки у Лукина сила в руках была, — подхватил Кадников. Не имея удачи рассказать что-нибудь о мошенниках или силачах, он решился по крайней мере похвастаться своей собственной силой и прибавил: — Я
вот тоже стул за переднюю ножку поднимаю.
Люди, мой милый, разделяются на два разряда: на человечество дюжинное, чернорабочее, которому самим богом назначено родиться, вырасти и запречься потом с тупым терпением в какую-нибудь узкую деятельность, —
вот этим юношам я даже советую жениться; они народят десятки
такого же дюжинного человечества и, посредством благодетелей, покровителей, взяток, вскормят и воспитают эти десятки, в чем состоит их главная польза, которую они приносят обществу, все-таки нуждающемуся, по своим экономическим целям, в чернорабочих по всем сословиям.
Так вот вам наша русская литература!
— Почему ж? Нет!.. — перебил князь и остановился на несколько времени. — Тут,
вот видите, — начал он, — я опять должен сделать оговорку, что могу ли я с вами говорить откровенно, в
такой степени, как говорил бы откровенно с своим собственным сыном?
— Во-вторых, ступайте к нему на квартиру и скажите ему прямо: «
Так, мол, и
так, в городе
вот что говорят…» Это уж я вам говорю… верно… своими ушами слышал: там беременна, говорят, была… ребенка там подкинула, что ли…
— «Не хочу, говорит, почто работу из рук отпускать?» — «
Так вот же тебе!..» — говорю, и пошел к Никите Сапожникову.
— Нечем, батюшки, господа проезжие, — говорил он, — не за что нашу деревню похвалить. Ты
вот, господин купец, словно уж не молодой,
так, можо, слыхал, какая про наше селенье славушка идет — что греха таить!
— Да ведь-с это тоже как… — отвечал половой, — иную, боже упаси, как истреплют, а другая
так почесть новая и останется…
Вот за нынешний год три этакие книжки сподряд почесть что и не требовала совсем публика.
— Я
вот тогда… в прошлом году…
так как теперь пишут больше все очерки, описал «Быт и поверья Козинского уезда»; но вдруг рецензенты отозвались
так строго, и даже
вот в журнале Павла Николаича, — прибавил он, робко указывая глазами на редактора, — и у них был написан очень неблагоприятный для меня отзыв…
— Merci! — отвечал Дубовский, торопливо выпивая вино, и, видимо, тронутый за чувствительную струну, снова продолжал: — Я был, однако,
так еще осторожен, что не позволил себе прямо отнестись в редакцию, а
вот именно самого Павла Николаича, встретив в одном доме, спрашиваю, что могу ли надеяться быть напечатан у них. Он говорил: «Очень хорошо, очень рад». Имел ли я после того право быть почти уверен?
— Я и предпринимал, — возразил Дубовский, — и езжу
вот теперь третий месяц, чтоб по крайней мере объясниться решительно; но, к несчастию, меня или не принимают, или ставят в
такое положение, что я ни о чем заговорить не могу.
— Да, — отвечал с прежнею грустною улыбкою Дубовский. — Теперь главная его султанша француженка, за которую он одних долгов заплатил в Париже двадцать пять тысяч франков, и если б
вот мы пришли немного пораньше сюда,
так, наверное, увидали бы, как она прокатила по Невскому на вороной паре в фаэтоне с медвежьею полостью… Стоит это чего-нибудь или нет?
Законы, я полагаю, пишутся для всех одинакие, и мы тоже их мало-мальски знаем: я
вот тоже поседел и оплешивел на царской службе,
так пора кое-что мараковать; но как собственно объяснял я и в докладной записке господину министру, что все мое несчастье единственно происходит по близкому знакомству господина начальника губернии с госпожою Марковой, каковое привести в законную ясность я и ходатайствовал перед правительством неоднократно, и почему мое домогательство оставлено втуне — я неизвестен.
— Да-с, Маркову, именно! — подтвердил Забоков. — Вы
вот смеяться изволите, а, может быть, через ее не я один, ничтожный червь, а вся губерния страдает. Правительству давно бы следовало обратить внимание на это обстоятельство. Любовь сильна: она и не
такие умы, как у нашего начальника, ослепляет и уклоняет их от справедливости, в законах предписанной.
Теперь
вот ваш Петербург хвастает: «У нас, говорит, чиновники облагороженные»; ну, и, по-видимому, кажись бы,
так следовало, кабы, кажется, и я в этаких палатах жил, — продолжал Забоков, оглядывая комнату, —
так и я бы дворянскую честь больше наблюдал, и у меня, может быть, руки не были бы в сале замараны, хоть и за масло держался; но что ж на поверку выходит?
А по нашим
вот местам губернатор тоже на одного станового поналегал да на ревизии двадцати целковых по книгам не досчитал,
так в солдаты отдали: казнограбитель он, выходит!
— Я знаю, друг мой, что ты мне не изменишь, а все-таки хотела тебе ухо надрать больно-больно:
вот как!.. — говорила Настенька, теребя Калиновича потихоньку за ухо. — Придумал там что-то
такое в своей голове, не пишет ни строчки, сам болен…
— Я знаю чему! — подхватила Настенька. — И тебя за это, Жак, накажет бог. Ты
вот теперь постоянно недоволен жизнью и несчастлив, а после будет с тобой еще хуже — поверь ты мне!.. За меня тоже бог тебя накажет, потому что, пока я не встречалась с тобой, я все-таки была на что-нибудь похожа; а тут эти сомнения, насмешки… и что пользы? Как отец же Серафим говорит: «Сердце черствеет, ум не просвещается. Только на краеугольном камне веры, страха и любви к богу можем мы строить наше душевное здание».
—
Вот вздор какой! С
таким развитым и деликатным человеком разве может быть неловко? — возразил Калинович и ушел.
— А что, пожалуй, что это и верно! — произнес в ответ ей Белавин. — Я сам
вот теперь себя поверяю! Действительно, это
так; а между тем мы занимаем не мили, а сотни градусов, и чтоб иметь только понятие о зодчестве, надобно ехать в Петербург — это невозможно!.. Страна чересчур уж малообильная изящными искусствами… Слишком уж!..
И
вот вам совет: не начинайте с испанской школы, а то увидите Мурильо [Мурильо Бартоломе Эстебан (1618—1682) — выдающийся испанский художник.], и он убьет у вас все остальное,
так что вы смотреть не захотите, потому что Рафаэль тут очень слаб…
И
так мне
вот досадно на Якова Васильича: третьего дня, вообразите, приходил к нему какой-то молодой человек, Иволгин, который, как сам он говорит, страстно любит театр и непременно хочет быть актером; но Яков Васильич именно за это не хочет быть с ним знаком!
— Он
вот очень хорошо знает, — продолжала она, указав на Калиновича и обращаясь более к Белавину, — знает, какой у меня ужасный отрицательный взгляд был на божий мир; но когда именно пришло для меня время
такого несчастия,
такого падения в общественном мнении, что каждый, кажется, мог бросить в меня безнаказанно камень, однако никто, даже из людей, которых я, может быть, сама оскорбляла, — никто не дал мне даже почувствовать этого каким-нибудь двусмысленным взглядом, — тогда я поняла, что в каждом человеке есть искра божья, искра любви, и перестала не любить и презирать людей.
Она, как женщина, теперь
вот купила эту мызу, с рыбными там ловлями, с покосом, с коровами — и в восторге; но в сущности это только игрушка и, конечно, капля в море с теми средствами, которым следовало бы дать ход,
так что, если б хоть немножко умней распорядиться и организовать хозяйство поправильней,
так сто тысяч вернейшего годового дохода… ведь это герцогство германское!
—
Вот с серебром тоже не знаю, что делать:
такое все старое… — произнесла Полина.
— Никакого! Не говоря уже об акциях; товарищества вы не составите: разжевываете, в рот, кажется, кладете пользу — ничему не внемлют. Ну и занимаешься по необходимости пустяками. Я
вот тридцать пять лет теперь прыгаю на торговом коньке, и чего уж не предпринимал? Апельсинов только на осиновых пнях не растил — и все ничего! Если набьешь каких-нибудь тридцать тысчонок в год,
так уж не знаешь, какой и рукой перекреститься.
— Устранить, мой милейший Яков Васильич, можно различным образом, — возразил князь. — Я, как человек опытный в жизни, знаю, что бывает и
так: я
вот теперь женюсь на одной по расчету, а другую все-таки буду продолжать любить… бывает и это…
Так?
В партии этой, кроме состояния, как вы сами говорите, девушка прекрасная, которая, по особенному вашему счастью, сохранила к вам привязанность в
такой степени, что с первых же минут, как вы сделаетесь ее женихом, она хочет вам подарить сто тысяч, для того только, чтоб не дать вам почувствовать этой маленькой неловкости, что вот-де вы бедняк и женитесь на
таком богатстве.
— Опять — умрет! — повторил с усмешкою князь. — В романах я действительно читал об этаких случаях, но в жизни, признаюсь, не встречал. Полноте, мой милый! Мы, наконец,
такую дребедень начинаем говорить, что даже совестно и скучно становится. Волишки у вас, милостивый государь, нет, характера —
вот в чем дело!
«
Вот кабы этакой ручкой приходилось владеть,
так, пожалуй бы, и Настеньку можно было забыть!»
Вот он, может быть, и посмотрит иногда на нее, как будто бы испугается, а природные инстинкты все-таки возьмут свое.
— Господин асессор у нас воспитанник Московского университета; а
вот Валентину Осипычу мы обязаны
таким устройством городского хозяйства, что уж, вероятно, ни в одной губернии
такого нет, — заключил губернатор, указывая на советника второго отделения, который действительно имел какую-то хозяйственную наружность и, как бык, смотрел в упор на Калиновича.
— Не о смете, любезный, тут разговор: я вон ее не видал, да и глядеть не стану… Тьфу мне на нее! —
Вот она мне что значит. Не сегодня тоже занимаемся этими делами; коли я обсчитан,
так и ваш брат обсчитан. Это что говорить! Не о том теперь речь; а что сами мы, подрядчики, глупы стали, — вон оно что!
— Нет, уж это, дяденька, шалишь! — возразил подрядчик, выворотив глаза. — Ему тоже откровенно дело сказать,
так, пожалуй, туда попадешь, куда черт и костей не занашивал, —
вот как я понимаю его ехидность. А мы тоже маленько бережем себя; знаем, с кем и что говорить надо. Клещами ему из меня слова не вытащить: пускай делает, как знает.
— Нет, можно: не говорите этого, можно! — повторяла молодая женщина с раздирающей душу тоской и отчаянием. — Я
вот стану перед вами на колени, буду целовать ваши руки… — произнесла она и действительно склонилась перед Калиновичем,
так что он сам поспешил наклониться.
— Ну-с,
так вот как! — продолжала Настенька. — После той прекрасной минуты, когда вам угодно было убежать от меня и потом
так великодушно расплатиться со мной деньгами, которые мне ужасно хотелось вместе с каким-нибудь медным шандалом бросить тебе в лицо… и, конечно, не будь тогда около меня Белавина, я не знаю, что бы со мной было…
— Послушай, — начала она, — если когда-нибудь тебя женщина уверяла или станет уверять, что
вот она любила там мужа или любовника, что ли… он потом умер или изменил ей, а она все-таки продолжала любить его до гроба, поверь ты мне, что она или ничего еще в жизни не испытала, или лжет.
— Она умерла, друг мой; году после отца не жила.
Вот любила
так любила, не по-нашему с тобой, а потому именно, что была очень простая и непосредственная натура… Вина тоже, дядя, дайте нам: я хочу, чтоб Жак у меня сегодня пил… Помнишь, как пили мы с тобой, когда ты сделался литератором? Какие были счастливые минуты!.. Впрочем, зачем я это говорю? И теперь хорошо! Ступайте, дядя.