Неточные совпадения
Прочитав этот приказ, автор невольно задумался. «Увы! — сказал он сам себе. — В мире ничего нет прочного. И Петр Михайлыч Годнев больше не смотритель, тогда как по точному счету он носил это звание ровно двадцать пять лет. Что-то теперь старик станет поделывать? Не переменит ли образа своей
жизни и где
будет каждое утро сидеть с восьми часов до двух вместо своей смотрительской каморы?»
Чем и как
было Петру Михайлычу занять в его однообразной
жизни свою дикарочку?
Любовь женщины она представляла себе не иначе, как чувством, в основании которого должно
было лежать самоотвержение,
жизнь в обществе — мучением, общественный суд — вздором, на который не стоит обращать внимания.
— Неужели же, — продолжала Настенька, — она
была бы счастливее, если б свое сердце, свою нежность, свои горячие чувства, свои, наконец, мечты, все бы задушила в себе и всю бы
жизнь свою принесла в жертву мужу, человеку, который никогда ее не любил, никогда не хотел и не мог ее понять?
Будь она пошлая, обыкновенная женщина, ей бы еще
была возможность ужиться в ее положении: здесь
есть дамы, которые говорят открыто, что они терпеть не могут своих мужей и живут с ними потому, что у них нет состояния.
Такова
была почти вся с улицы видимая
жизнь маленького городка, куда попал герой мой; но что касается простосердечия, добродушия и дружелюбия, о которых объяснял Петр Михайлыч, то все это, может
быть, когда-нибудь бывало в старину, а нынче всем и каждому, я думаю,
было известно, что окружный начальник каждогодно делает на исправника донос на стеснительные наезды того на казенные имения.
— Не знаю… вряд ли! Между людьми
есть счастливцы и несчастливцы. Посмотрите вы в
жизни: один и глуп, и бездарен, и ленив, а между тем ему плывет счастье в руки, тогда как другой каждый ничтожный шаг к успеху, каждый кусок хлеба должен завоевывать самым усиленным трудом: и я, кажется, принадлежу к последним. — Сказав это, Калинович взял себя за голову, облокотился на стол и снова задумался.
К этой наружности князь присоединял самое обаятельное, самое светское обращение: знакомый почти со всей губернией, он обыкновенно с помещиками богатыми и чиновниками значительными
был до утонченности вежлив и даже несколько почтителен; к дворянам же небогатым и чиновникам неважным относился необыкновенно ласково и обязательно и вообще, кажется, во всю свою
жизнь, кроме приятного и лестного, никому ничего не говорил.
При таких широких размахах
жизни князь, казалось, давно бы должен
был промотаться в пух, тем более, что после отца, известного мота, он получил, как все очень хорошо знали, каких-нибудь триста душ, да и те в залоге.
— Стало
быть, вы только не торопитесь печатать, — подхватил князь, — и это прекрасно: чем строже к самому себе, тем лучше. В литературе, как и в
жизни, нужно помнить одно правило, что человек
будет тысячу раз раскаиваться в том, что говорил много, но никогда, что мало. Прекрасно, прекрасно! — повторял он и потом, помолчав, продолжал: — Но уж теперь, когда вы выступили так блистательно на это поприще, у вас, вероятно, много и написано и предположено.
И я вот, по моей кочующей
жизни в России и за границей, много
был знаком с разного рода писателями и художниками, начиная с какого-нибудь провинциального актера до Гете, которому имел честь представляться в качестве русского путешественника, и, признаюсь, в каждом из них замечал что-то особенное, не похожее на нас, грешных, ну, и, кроме того, не говоря об уме (дурака писателя и артиста я не могу даже себе представить), но, кроме ума, у большей части из них прекрасное и благородное сердце.
— Без сомнения, — подхватил князь, — но, что дороже всего
было в нем, — продолжал он, ударив себя по коленке, — так это его любовь к России: он, кажется, старался изучить всякую в ней мелочь: и когда я вот бывал в последние годы его
жизни в Петербурге, заезжал к нему, он почти каждый раз говорил мне: «Помилуй, князь, ты столько лет живешь и таскаешься по провинциям: расскажи что-нибудь, как у вас, и что там делается».
После обеда перешли в щегольски убранный кабинет,
пить кофе и курить. М-lle Полине давно уж хотелось иметь уютную комнату с камином, бархатной драпировкой и с китайскими безделушками; но сколько она ни ласкалась к матери, сколько ни просила ее об этом, старуха, израсходовавшись на отделку квартиры, и слышать не хотела. Полина, как при всех трудных случаях
жизни, сказала об этом князю.
— Отчего это Полина не вздумает подарить мне на память любви колечко, которое лежит у ней в шкапу в кабинете; солитер с крупную горошину; за него решительно можно помнить всю
жизнь всякую женщину, хоть бы у ней не
было даже ни одного ребра.
— Именно рискую
быть нескромным, — продолжал князь, — потому что, если б лет двадцать назад нашелся такой откровенный человек, который бы мне высказал то, что я хочу теперь вам высказать… о! Сколько бы он сделал мне добра и как бы я ему остался благодарен на всю
жизнь!
Будь у вас, с позволения сказать, любовница, с которой вы прожили двадцать лет вашей
жизни, и вот вы, почти старик, говорите: «Я на ней женюсь, потому что я ее люблю…» Молчу, ни слова не могу сказать против!..
Я
был, наконец, любимец вельможи, имел в перспективе попасть в флигель-адъютанты, в тридцать лет пристегнул бы, наверняк, генеральские эполеты, и потому можете судить, до чего бы я дошел в настоящем моем возрасте; но женился по страсти на девушке бедной, хоть и прелестной, в которой, кажется, соединены все достоинства женские, и сразу же должен
был оставить Петербург, бросить всякого рода служебную карьеру и на всю
жизнь закабалиться в деревне.
— Я не так избалован
жизнью, князь, — возразил Калинович, — и не так требователен: для меня
будет достаточно, если я, переселясь в Петербург, найду там хоть мало-мальски безбедное существование.
Может
быть, даже изменится и взгляд ваш на
жизнь, теперь немножко еще студенческий.
Калинович обрадовался. Немногого в
жизни желал он так, как желал в эту минуту, чтоб Настенька вышла по обыкновению из себя и в порыве гнева сказала ему, что после этого она не хочет
быть ни невестой его, ни женой; но та оскорбилась только на минуту, потому что просила сделать ей предложение очень просто и естественно, вовсе не подозревая, чтоб это могло
быть тяжело или неприятно для любившего ее человека.
При этих словах Калиновичу невольно вспомнилась Настенька, обреченная жить в глуши и во всю
жизнь, может
быть, не увидающая ни балов, ни театров. Ему стало невыносимо жаль бедной девушки, так что он задумался и замолчал.
Вообще во всей его фигуре
было что-то джентльменское, как бы говорившее вам, что он всю
жизнь честно думал и хорошо
ел.
Проводить время с Амальхенами
было вовсе для моего героя не обычным делом в
жизни: на другой день он пробирался с Гороховой улицы в свой номер каким-то опозоренным и расстроенным… Возвратившись домой, он тотчас же разделся и бросился на постель.
— Всех вас, молодых людей, я очень хорошо знаю, — продолжал директор, — манит Петербург, с его изысканными удовольствиями; но поверьте, что, служа, вам
будет некогда и не на что пользоваться этим; и, наконец, если б даже в этом случае требовалось некоторое самоотвержение, то посмотрите вы, господа, на англичан: они иногда целую
жизнь работают в какой-нибудь отдаленной колонии с таким же удовольствием, как и в Лондоне; а мы не хотим каких-нибудь трех-четырех лет поскучать в провинции для видимой общей пользы!
— Я знаю чему! — подхватила Настенька. — И тебя за это, Жак, накажет бог. Ты вот теперь постоянно недоволен
жизнью и несчастлив, а после
будет с тобой еще хуже — поверь ты мне!.. За меня тоже бог тебя накажет, потому что, пока я не встречалась с тобой, я все-таки
была на что-нибудь похожа; а тут эти сомнения, насмешки… и что пользы? Как отец же Серафим говорит: «Сердце черствеет, ум не просвещается. Только на краеугольном камне веры, страха и любви к богу можем мы строить наше душевное здание».
Во всем остальном
жизнь его
была в высшей степени однообразна и бесцветна.
Самые искренние его приятели в отношении собственного его сердца знали только то, что когда-то он
был влюблен в девушку, которой за него не выдали, потом
был в самых интимных отношениях с очень милой и умной дамой, которая умерла; на все это, однако, для самого Белавина прошло, по-видимому, легко; как будто ни одного дня в
жизни его не существовало, когда бы он
был грустен, да и повода как будто к тому не
было, — тогда как героя моего, при всех свойственных ему практических стремлениях, мы уже около трех лет находим в истинно романтическом положении.
Он знал, что как ни глубоко и ни сильно оскорбил его Зыков, но это
был единственный человек в Петербурге, который принял бы в нем человеческое участие и, по своему влиянию, приспособил бы его к литературе, если уж в ней остался последний ресурс для
жизни; но теперь никого и ничего не стало…
Тогда у Полины
была еще жива мать, между нами сказать, старуха капризная, скупая: значит, девушке, весьма естественно, хотелось освободиться из-под этой ферулы и вырваться из скучной провинциальной
жизни.
— Устранить, мой милейший Яков Васильич, можно различным образом, — возразил князь. — Я, как человек опытный в
жизни, знаю, что бывает и так: я вот теперь женюсь на одной по расчету, а другую все-таки
буду продолжать любить… бывает и это… Так?
Вся
жизнь ваша
была запятнана еще худшим.
— Меня, собственно, Михайло Сергеич, не то убивает, — возразила она, — я знаю, что отец уж пожил… Я
буду за него молиться,
буду поминать его; но, главное, мне хотелось хоть бы еще раз видеться с ним в этой
жизни… точно предчувствие какое
было: так я рвалась последнее время ехать к нему; но Якову Васильичу нельзя
было… так ничего и не случилось, что думала и чего желала.
— Знаю, что нет, — произнесла она тем же грустным тоном и продолжала: — Тогда в этой ужасной
жизни, при матери, когда
была связана по рукам и по ногам, я, конечно, готова
была броситься за кого бы то ни
было, но теперь… не знаю… Страшно надевать новые оковы, и для чего?
Конечно, ей, как всякой девушке, хотелось выйти замуж, и, конечно, привязанность к князю, о которой она упоминала,
была так в ней слаба, что она, особенно в последнее время, заметив его корыстные виды, начала даже опасаться его; наконец, Калинович в самом деле ей нравился, как человек умный и даже наружностью несколько похожий на нее: такой же худой, бледный и белокурый; но в этом только и заключались, по крайней мере на первых порах, все причины, заставившие ее сделать столь важный шаг в
жизни.
— Хорошо-то хорошо, — произнес князь в раздумье, — но дело в том, — продолжал он, чмокнув, — что тут я рискнул таким источником, из которого мог бы черпать всю
жизнь: а тут мирись на пятидесяти тысчонках! Как
быть! Не могу; такой уж характер: что заберется в голову, клином не вышибешь.
— Да, вначале, может
быть, поплачет и даже полученные деньги от вас, вероятно, швырнет с пренебрежением; но, подумав, запрет их в шкатулку, и если она точно девушка умная, то, конечно, поймет, что вы гораздо большую приносите жертву ей, гораздо больше доказываете любви, отторгаясь от нее, чем если б стали всю
жизнь разыгрывать перед ней чувствительного и верного любовника — поверьте, что так!..
Губернии
было хорошо, и ему
было хорошо, хотя, конечно, нет в
жизни пути, а тем более пути губернаторского, без терния; а потому и на долю генерал-лейтенанта тоже выпало несколько шипов.
Были у него довольно серьезные неприятности с губернским предводителем по случаю манкировки визитов, которую дозволила себе сделать губернаторша, действительно державшая себя, ко вреду мужа, какой-то царицей; но губернатор, благодаря своей открытой и вполне губернаторской
жизни, так умел сойтись с дворянами, что те, собственно в угоду ему, прокатили на первой же баллотировке губернского предводителя на вороных.
Но, так как из слов его видно, что у него обобран весь скот и, наконец, в деле
есть просьбы крестьян на стеснительные и разорительные действия наследников, то обстоятельство это подлежит особому исследованию — и виновных подвергнуть строжайшей ответственности, потому что усилие их представить недальнего человека за сумасшедшего, с тем чтоб засадить его в дом умалишенных и самим между тем расхищать и разорять его достояние, по-моему, поступок, совершенно равносильный воровству, посягательству на
жизнь и даже грабежу.
— У меня нет в отношении вас комплиментов, — отвечал Калинович, — и знаете ли что? — продолжал он довольно искренним тоном. —
Было время, когда некто, молодой человек, за один ваш взгляд, за одну приветливую улыбку готов
был отдать и самого себя, и свою
жизнь, и свою будущность — все.
Уединенно пришлось ей сидеть в своем замкоподобном губернаторском доме, и общественное мнение явно уже склонилось в пользу их врага, и началось это с Полины, которая вдруг, ни с того ни с сего, найдена
была превосходнейшей женщиной, на том основании, что при таком состоянии, нестарая еще женщина, она решительно не рядится, не хочет жить в свете, а всю себя посвятила семейству; но что, собственно, делает она в этой семейной
жизни — никто этого не знал, и даже поговаривали, что вряд ли она согласно живет с мужем, но хвалили потому только, что надобно же
было за что-нибудь похвалить.
Несчастная княгиня, эта кроткая, как ангел, женщина, посвятившая всю
жизнь свою на любовь к мужу, должна
была видеть его в таком положении — это ужасно!
Ясно
было, что семейная
жизнь, и когда-то не много давшая ей радости, доканывала ее теперь окончательно.
— Послушайте, Калинович, — продолжала она, протягивая ему прекрасную свою ручку, — мне казалось, что я когда-то нравилась вам; наконец, в последнее время вы
были так любезны, вы говорили, что только встречи со мной доставляют вам удовольствие и воскрешают ваши прежние радости… Послушайте, я всю
жизнь буду вам благодарна, всю
жизнь буду любить вас; только спасите отца моего, спасите его, Калинович!
Оне только и скажут на то: «Ах, говорит, дружок мой, Михеич, много, говорит, я в
жизни моей перенесла горя и перестрадала, ничего я теперь не желаю»; и точно: кабы не это, так уж действительно какому ни на
есть господину хорошему нашей барышней заняться можно: не острамит, не оконфузит перед публикой! — заключил Михеич с несколько лукавой улыбкой, и, точно капли кипящей смолы, падали все слова его на сердце Калиновича, так что он не в состоянии
был более скрывать волновавших его чувствований.
Он очень хорошо понимает, что во мне может снова явиться любовь к тебе, потому что ты единственный человек, который меня истинно любил и которого бы я должна
была любить всю
жизнь — он это видит и, чтоб ударить меня в последнее больное место моего сердца, изобрел это проклятое дело, от которого, если бог спасет тебя, — продолжала Полина с большим одушевлением, — то я разойдусь с ним и
буду жить около тебя, что бы в свете ни говорили…
— А хоть бы и про себя мне сказать, — продолжал между тем тот,
выпивая еще рюмку водки, — за что этот человек всю
жизнь мою гонит меня и преследует? За что? Что я у его и моей, с позволения сказать, любовницы ворота дегтем вымазал, так она, бестия, сама
была того достойна; и как он меня тогда подвел, так по все дни живота не забудешь того.
Тяжело, признаться сказать,
было и мне, смиренному рассказчику, довесть до конца эту сцену, и я с полной радостью и любовью обращаю умственное око в грядущую перспективу событий, где мелькнет хоть ненадолго для моего героя, в его суровой
жизни, такое полное, искреннее и молодое счастье!
Куда стремился Калинович — мы знаем, и, глядя на него, нельзя
было не подумать, что богу еще ведомо, чья любовь стремительней: мальчика ли неопытного, бегущего с лихорадкой во всем теле, с пылающим лицом и с поэтически разбросанными кудрями на тайное свидание, или человека с солидно выстриженной и поседелой уже головой, который десятки лет прожил без всякой уж любви в мелких служебных хлопотах и дрязгах, в ненавистных для души поклонах, в угнетении и наказании подчиненных, — человека, который по опыту
жизни узнал и оценил всю чарующую прелесть этих тайных свиданий, этого сродства душ, столь осмеянного практическими людьми, которые, однако, платят иногда сотни тысяч, чтоб воскресить хоть фальшивую тень этого сердечного сродства с какой-нибудь не совсем свежей, немецкого или испанского происхождения, m-lle Миной.
Очень естественно, что стал мне казаться каким-то идеалом мужчины, но потом, от первого же серьезного вопроса, который задала нам
жизнь, вся эта фольга и мишура сразу облетела, так что смешно и грустно теперь становится, как вспомнишь, что
было.
— Этот человек, — снова заговорила Настенька о Белавине, — до такой степени лелеет себя, что на тысячу верст постарается убежать от всякого ничтожного ощущения, которое может хоть сколько-нибудь его обеспокоить, слова не скажет, после которого бы от него чего-нибудь потребовали; а мы так с вашим превосходительством не таковы, хоть и наделали, может
быть, в
жизни много серьезных проступков — не правда ли?