Неточные совпадения
В его фигуре,
начиная с курчавой, значительно поседевшей головы и весьма выразительного, подвижного лица до посадки
всего тела, проглядывало что-то гордое и осанистое.
— Сейчас я ехал-с, —
начал он, — по разным вашим Якиманкам, Таганкам; меня обогнало более сотни экипажей, и
все это, изволите видеть, ехало сюда из театра.
Домна Осиповна на это только усмехнулась: она видела, что Бегушев
начал острить, а потому
все это, конечно, очень мило и смешно у него выходило; но чтобы что-нибудь было серьезное в его словах, она и не подозревала.
— Постойте, постойте! —
начала она как бы слегка укоризненным тоном. — Я вас сейчас поймаю; положим, действительно многие, как вы говорите, ездят, чтобы только физически раздражать свои органы слуха и зрения; но зачем вы-то,
все уж, кажется, видевший и изучивший, ездили сегодня в театр?
— Да, — продолжал Бегушев,
все более и более разгорячаясь, — я эту песню
начал петь после Лондонской еще выставки, когда
все чудеса искусств и изобретений свезли и стали их показывать за шиллинг… Я тут же сказал: «Умерли и поэзия, и мысль, и искусство»… Ищите
всего этого теперь на кладбищах, а живые люди будут только торговать тем, что наследовали от предков.
Ему
все трудней и трудней становилось существовать; но вдруг… — таково было счастливое свойство его организма — вдруг он почувствовал легкую испарину, и голова его
начала несколько освежаться.
Для этого она прежде
всего попритерлась несколько, а затем
начала себе закопченной шпилькой выводить линии на веках; потом насурмила себе несколько брови, сгладила их и подкрасила розовой помадой свои губы.
— Сейчас я читал в газетах, —
начал он совершенно развязно и свободно, между тем как друг его Офонькин делал над собой страшное усилие, чтобы занять
все кресло, а не сидеть на краешке его, — читал в газетах, — продолжал Хмурин, — что, положим, там жена убила мужа и затем сама призналась в том, суд ее оправдал, а публика еще денег ей дала за то.
— Чего-с? — отозвался тот, как бы не поняв даже того, о чем его спрашивали. Его очень заговорил граф Хвостиков, который с самого
начала обеда вцепился в него и
все толковал ему выгоду предприятия, на которое он не мог поймать Янсутского. Сын Израиля делал страшное усилие над своим мозгом, чтобы понять, где тут выгода, и ничего, однако, не мог уразуметь из слов графа.
— О, нет-с!.. Зачем же?.. — возразил ей Грохов, как бы проникнувший в самую глубь ее мыслей. — Прежде
всего он имеет в виду вас обеспечить! — присовокупил он и снова
начал читать письмо: — «Ежели Домна Осиповна окажет мне эту милость, то я сейчас же, как умрет старый хрен, выделю ей из его денег пятьсот тысяч».
При мысли об этих тысячах у ней голова даже
начинала мутиться, в глазах темнело, и, точно звездочки светлые, мелькала перед ней цифра — пятьсот тысяч; но препятствием ко
всему этому стоял Бегушев.
Но Домна Осиповна явственно
начала слышать мужские шаги, которые
все более и более приближались к диванной, так что она поспешила встать, и только что успела скрыться в одну из дверей во внутренние комнаты, как из противоположных дверей появился граф Хвостиков.
— По-моему, ты совершенно неправильно объясняешь сам себя, —
начал он. — Ты ничего осязательного не сделал не по самолюбию своему, а потому, что идеал твой был всегда высок, и ты по натуре своей брезглив ко всякой пошлости. Наконец, черт возьми! — и при этом Тюменев как будто бы даже разгорячился. — Неужели всякий человек непременно обязан служить
всему обществу? Достаточно, если он послужил в жизни двум — трем личностям: ты вот женщин всегда очень глубоко любил, не как мы — ветреники!
— Нет, она это в полном сознании говорила. И потом: любить женщин — что такое это за высокое качество? Конечно,
все люди, большие и малые,
начиная с идиота до гения первой величины, живут под влиянием двух главнейших инстинктов: это сохранение своей особы и сохранение своего рода, — из последнего чувства и вытекает любовь со
всеми ее поэтическими подробностями. Но сохранить свой род — не
все еще для человека: он обязан заботиться о целом обществе и даже будто бы о
всем человечестве.
Мерова подала ему руку и почувствовала, что рука самого Тюменева слегка дрожала, —
все это
начало ее немножко удивлять.
— Знаете что, —
начал Тюменев, окончательно развернувшийся, — в молодости я ужасно был влюблен в одну женщину!.. (Никогда он во
всю жизнь свою не был очень влюблен.) Эта женщина, — продолжал он, делая сладкие глазки и устремляя их на Мерову, — как две капли воды походила на вас.
С самого
начала любви своей к Бегушеву она
все ожидала, что он сделает ей какой-нибудь ценный подарок: простая вежливость этого требовала!..
— Тогда прогоните ее сейчас же, сию секунду! —
начал он настойчиво. — Или, лучше
всего, переезжайте ко мне, и мы уедем совсем за границу! Я могу, без всяких ваших средств, жить с вами совершенно обеспеченно!
— Муж мой, —
начала она небрежным тоном, — дал мне странное поручение! Госпожа его
все еще продолжает жить в моем доме… дурит бог знает как… Михаилу Сергеичу написали об этом… (На последних словах Грохов на мгновение вскинул глаза на Домну Осиповну.) Он меня просит теперь вытурить ее из моей квартиры; я очень рада этому, но каким способом — недоумеваю: чрез квартального, что ли?
Дело в том, что Олухову его Глаша своей выпивкой, от которой она и дурнела с каждым днем,
все более и более делалась противна, а вместе с тем, видя, что Домна Осиповна к нему добра, ласкова, и при этом узнав от людей, что она находится с Бегушевым вовсе не в идеальных отношениях, он
начал завидовать тому и мало-помалу снова влюбляться в свою жену.
— Твой кузен этот — такой дурак, —
начал Тюменев,
все более и более разгорячаясь, — и дурак неблагодарный: я делал ему тысячи одолжений, а он не захотел взять к себе больного, голодающего старика на какое-то пустейшее место, которое тот уж и занимал прежде.
Когда
все вошли в залу, то Мильшинский был еще там и, при проходе мимо него Тюменева, почтительно ему поклонился, а тот ему на его поклон едва склонил голову: очень уж Мильшинский был ничтожен по своему служебному положению перед Тюменевым! На дачу согласились идти пешком. Тюменев пошел под руку с Меровой, а граф Хвостиков с Бегушевым. Граф шел с наклоненной головой и очень печальный. Бегушеву казалось неделикатным
начать его расспрашивать о причине ареста, но тот, впрочем, сам заговорил об этом.
— Блажен, блажен, кто не ходит на совет нечестивых! —
начал он мелодраматическим голосом. — Пока я не водился с мошенниками, было
все хорошо; а повелся — сам оказался мошенником.
Прошел таким образом час, два, три;
все начали чувствовать сильное утомление; наконец раздался звонок из комнаты присяжных.
Собеседники графа, конечно, не слушали его, а Бегушев
все продолжал взглядывать на Тюменева внимательно, который
начинал уж беспокоить его своим озлобленным видом.
Прежде
всего она
начала с ним разговаривать об Европе.
Вскоре в столовой желающих ужинать
все более и более стало прибывать; некоторые из них прямо садились и
начинали есть, а другие пока еще ходили, разговаривали, и посреди
всего этого голос Янсутского раздавался громче
всех. Он спорил с Офонькиным.
Глаза Домны Осиповны, хоть
все еще в слезах, загорелись решимостью. Она подошла к своему письменному столу, взяла лист почтовой бумаги и
начала писать: «Мой дорогой Александр Иванович, вы меня еще любите, сегодня я убедилась в этом, но разлюбите; забудьте меня, несчастную, я не стою больше вашей любви…» Написав эти строки, Домна Осиповна остановилась. Падавшие обильно из глаз ее слезы мгновенно иссякли.
— Вы
все хандрите, сказывал мне граф Хвостиков, —
начал, наконец, Долгов.
— Я не знаю, собственно, кто, — отвечал Долгов, — но знаю, что по
всей губернии
начали трубить, что я, когда мне вздумается, рву протоколы моих заседаний, а потом пишу новые.
Что касается Долгова, то он совсем был утомлен, совсем разбит; его славянская натура не имела такого медного лба, как кельтическая кровь графа Хвостикова; он очень хорошо
начал сознавать
всю унизительность этих поездок.
Наступили затем тяжелые и неприятные для
всех минуты. Долгов и граф Хвостиков
начали прихлебывать чай; главным образом они не знали: уехать ли им или оставаться? Сейчас отправиться было как-то чересчур грубо; оставаться же — бесполезно и стеснительно.
Генералу
все более и более
начинала становиться неприятною эта сцена: он ожидал, что, чего доброго, спорящие договорятся до дуэли.
Вообразив
все это, Домна Осиповна
начала плакать и нисколько не старалась пересилить в себе начинающуюся истерику, что она делала первые месяцы по выходе замуж.
— Madame! —
начал он своим трагическим тоном. — Я потерял было дочь, но теперь нашел ее; она больна и умирает… Нанять мне ей квартиру не на что… я нищий… Я молю вас дать моей дочери помещение в вашей больнице. Александр Иванович Бегушев, благодетель нашей семьи, заплатит за
все!
Такой прием графа и самая бумага сильно пугнули смотрителя: он немедленно очистил лучшую комнату, согнал до пяти сиделок, которые раздели и уложили больную в постель. А о том, чем, собственно, дочь больна и в какой мере опасна ее болезнь, граф даже забыл и спросить уже вызванного с квартиры и осмотревшего ее дежурного врача; но как бы то ни было, граф, полагая, что им исполнено
все, что надлежало, и очень обрадованный, что дочь
начала немного дремать, поцеловал ее, перекрестил и уехал.
Тучи громадных событий скоплялись на Востоке: славянский вопрос
все более и более
начинал заинтересовывать общество; газеты кричали, перебранивались между собой: одни, которым и в мирное время было хорошо, желали мира; другие, которые или совсем погасали, или
начинали погасать, желали войны; телеграммы изоврались и изолгались до последней степени; в комитеты славянские сыпались сотни тысяч; сборщицы в кружку с красным крестом появились на
всех сборищах, торжищах и улицах; бедных добровольцев, как баранов на убой, отправляли целыми вагонами в Сербию; портрет генерала Черняева виднелся во
всех почти лавочках.
До последнего времени Домна Осиповна ни от кого не слыхала, чтобы Бегушев, расставшись с ней, полюбил какую-нибудь другую женщину, так что она, к великой усладе своего самолюбия,
начинала думать, что он
всю жизнь будет страдать по ней; а тут вдруг Бегушев берет к себе Мерову — зачем?..
Долгов, взяв тетрадь,
начал читать громко; но впечатление от его чтения было странное: он напирал только на те слова, где была буква «р»: «Оружие, друзья, берите, поднимем
весь народ!.. И в рьяный бой мы рьяно устремимся!» — кричал он на
весь дом.
Бегушева
начинало уже
все это забавлять.
Все начали подниматься, за исключением актрисы, которая оставалась на своем месте, так что Татьяна Васильевна должна была лично к ней одной обратиться и проговорить...
Домна Осиповна
начала было рассказывать свое дело; но у ней
все перепуталось в голове.
— Домна Осиповна, —
начала она докладывать Бегушеву, — не знаю, правда ли это или нет, — изволили в рассудке тронуться;
все рвут, мечут с себя… супруг их, доктор, сказывала прислуга, бился-бился с нею и созвал докторов, губернатора, полицеймейстеров, и ее почесть что силой увезли в сумасшедший дом.
Когда я пишу эти последние слова, мороз и огонь овладевают попеременно
всем существом моим, и что тут сказать: бейтесь и умирайте, рыцари, проливайте вашу кровь,
начиная уже с царственной и кончая последним барабанщиком.