Неточные совпадения
— Да, Марко Данилыч, вот уж и восемь годков минуло Дунюшке, — сказала Дарья Сергевна, только что встали они из-за стола, — пора бы теперь ее хорошенько учить. Грамоту знает, часослов прошла, втору кафизму читает, с завтрашнего
дня думаю ее за письмо посадить… Да
этого мало… Надо вам подумать, кому бы отдать ее в настоящее ученье.
Только что намекнула об
этом она матери Макрине, та с обычной для нее ловкостью на лад затеянное
дело поставила.
— Все
это хорошо и добро, — молвил как-то раз Марко Данилыч, — одно только не ладно, к иночеству, слышь, у вас молоденьких-то
дев склоняют, особливо тех, кто побогаче… Расчетец — останется девка в обители, все родительское наследие туда внесет… Таковы, матушка Макрина, про скиты обносятся повсюдные слухи.
— Не знаю, что сказать вам на
это, Марко Данилыч, не знаю, как вам посоветовать.
Дело такое, что надо об нем подумать, да и подумать.
При Дунюшке до ее возраста останусь, где б она ни жила, — конечно, ежели
это вашей родительской воле будет угодно, — а отвезете ее, в дому у вас я на один
день не останусь.
— Мое
дело сторона, — вмешалась при
этом Макрина. — А по моему рассужденью, было бы очень хорошо, если б и при Дунюшке в обители Дарья Сергевна жила. Расскажу вам, что у нас в Комарове однажды случилось, не у нас в обители — у нас на
этот счет оборони Господи, — а в соседней в одной.
—
Этого, матушка, нельзя, — возразил Смолокуров. — Ведь у вас ни говядинки, ни курочки не полагается, а на рыбе на одной Дунюшку держать я не стану. Она ведь мирская, иночества ей на себя не вздевать — зачем же отвыкать ей от мясного? В положенные
дни пущай ее мясное кушает на здоровье… Как
это у вас? Дозволяется?
— Если все так, так, по мне, ничего, — молвил Марко Данилыч. — А как насчет обученья?
Это и для Дуни, и для меня самое первое
дело.
Вот он выводит ее из тесной толпы, ведет в какой-то сад, она оглядывается, а
это их сад, вот ее грядки, вот ее цветочки, вот и раскрашенная узорчатая беседка, где каждый
день сидит она с работой либо с книжкой в руках…
Когда рыбный караван приходит к Макарью, ставят его вверх по реке, на Гребновской пристани, подальше ото всего, чтоб не веяло на ярманку и на другие караваны душком «коренной». Баржи расставляются в три либо в четыре ряда, глядя по тому, сколь велик привоз. На караван ездят только те, кому
дело до рыбы есть. Поглядеть на вонючие рыбные склады в несколько миллионов пудов из одного любопытства никто не поедет —
это не чай, что горами навален вдоль Сибирской пристани.
— Ведь ты, батюшка, за
эти за лишни-то
дни платы нам не положишь, — добродушно молвил Карп Егоров.
— Вестимо, не тому, Василий Фадеич, — почесывая в затылках, отвечали бурлаки. — Твои слова шли к добру, учил ты нас по-хорошему. А мы-то, гляди-ка, чего сдуру-то наделали… Гля-кась, како
дело вышло!.. Что теперича нам за
это будет? Ты, Василий Фадеич, человек знающий, все законы произошел, скажи, Христа ради, что нам за
это будет?
— Дольше продержат, — молвил Василий Фадеев. — В один
день сто двадцать человек не перепорешь…
Этого нельзя.
— То-то вот и есть, — жалобно и грустно ответил рабочий. — Ведь десять-то ден мало-мальски три целковых надо положить, да здесь вот еще четыре
дня простою. Ведь
это, милый человек, четыре целковых — вот что посуди.
— Не след бы мне про тюлений-то жир тебе рассказывать, — сказал Марко Данилыч, — у самого
этого треклятого товару целая баржа на Гребновской стоит. Да уж так и быть, ради милого дружка и сережка из ушка. Желаешь знать напрямик, по правде, то есть по чистой совести?.. Так вот что скажу: от тюленя, чтоб ему дохнуть, прибытки не прытки. Самое распоследнее
дело… Плюнуть на него не стоит — вот оно что.
— Да, — продолжал Смолокуров, —
этот тюлень теперича самое последнее
дело. Не рад, что и польстился на такую дрянь — всего только третий год стал им займоваться… Смолоду у меня не лежало сердце к
этому промыслу. Знаешь ведь, что от
этого от самого тюленя брательнику моему, царство ему небесное, кончина приключилась: в море потоп…
— Уж как мне противен был
этот тюлень, — продолжал свое Смолокуров. — Говорить даже про него не люблю, а вот поди ж ты тут — пустился на него… Орошин, дуй его горой, соблазнил… Смутил, пес… И вот теперь по его милости совсем я завязался. Не поверишь, Зиновий Алексеич, как не рад я тюленьему промыслу, пропадай он совсем!.. Убытки одни… Рыба —
дело иное: к Успеньеву
дню расторгуемся, надо думать, а с тюленем до самой последней поры придется руки сложивши сидеть. И то половины с рук не сойдет.
— На ситцевы фабрики жир-от идет, в краску, а с
этим тарифом, — чтоб тем, кто писал его, ни
дна ни покрышки, — того и гляди, что наполовину фабрик закроется.
— Нисколько мы не умничаем, господин купец, — продолжал нести свое извозчик. — А ежели нашему брату до всех до
этих ваших делов доходить вплотную, где то́ есть каждый из вас чаи распивает аль обедает, так
этого нам уж никак невозможно. Наше
дело — сказал седок ехать куда, вези и деньги по такцыи получай. А ежели хозяин добрый, он тебе беспременно и посверх такцыи на чаек прибавит. Наше
дело все в том только и заключается.
— Вот что
дело, то
дело, — согласился невозмутимый кузнечевец. — Поспрошать,
это можно. Мост-от переехамши, куда же ворочать-то? Направо аль налево?
— Что
этого гаду развелось ноне на ярманке! — заворчал Орошин. — Бренчат, еретицы, воют себе по-собачьему —
дела только делать мешают. В какой трактир ни зайди, ни в едином от
этих шутовок спокою нет.
— И умно. По-моему, право умно, — сказал Марко Данилыч. — Что там, грех один — беса тешить… Лучше милости просим завтрашний
день ко мне чаи распивать… Может статься, и гулянку устроим. Не
этой чета…
— Эк как возлюбил ты
этого Меркулова… Ровно об сыне хлопочешь, — лукаво улыбнувшись, молвил Смолокуров. — Не тужи, Бог даст, сварганим. Одно только, к Орошину ни под каким видом не езди, иначе все
дело изгадишь. Встретишься с ним, и речи про тюленя́ не заводи. И с другим с кем из рыбников свидишься и тем ничего не говори. Прощай, однако ж, закалякался я с тобой, а мне давно на караван пора.
—
Это так,
это верно, — подтвердил Зиновий Алексеич. — До какого
дела ни коснись — без Питера нельзя, а без Москвы да без Макарья — тем паче.
— Какими
это бронзовыми? — спросил у Веденеева Петр Степаныч, удаленный дядей от торговых
дел и потому не имевший никакого понятия о кредите.
— Не в том ее горе, Марко Данилыч, — сказал на то Петр Степаныч. — К выгонке из скитов мать Манефа давно приготовилась, задолго она знала, что
этой беды им не избыть. И домá для того в городе приторговала, и, ежели не забыли, она тогда в Петров-от
день, как мы у нее гостили, на ихнем соборе других игумений и стариц соглашала, чтоб заранее к выгонке готовились… Нет,
это хоть и горе ей, да горе жданное, ведомое, напредки́ знамое. А вот как нежданная-то беда приключилася, так ей стало не в пример горчее.
— Безумных приказов от нас, Марко Данилыч, не ждите. Насчет эвтого извольте оставаться спокойны. А куда ехать и где кататься,
это, с вашего позволенья,
дело не ваше… Тут уж мне поперечить никто не моги.
— То есть как
это? — спросил, не понимая, в чем
дело, Дмитрий Петрович.
«Вот если бы пуда в три осетра вытянули, — он говорил, — либо белугу, тогда бы
дело иное, а
это что?
— Конечно,
это доподлинно так! Супротив
этого сказать нечего, — вполголоса отозвался Доронин. — Только ведь сам ты знаешь, что в рыбном
деле я на синь-порох ничего не разумею. По хлебной части
дело подойди, маху не дам и советоваться не стану ни с кем, своим рассудком оборудую, потому что хлебный торг знаю вдоль и поперек. А по незнаемому
делу как зря поступить? Без хозяйского то есть приказу?.. Сам посуди. Чужой ведь он человек-от. Значит, ежели что не так, в ответе перед ним будешь.
— Что ж из того, что доверенность при мне, — сказал Зиновий Алексеич. — Дать-то он мне ее дал, и по той доверенности мог бы я с тобой хоть сейчас по рукам, да боюсь, после бы от Меркулова не было нареканья… Сам понимаешь, что
дело мое в
этом разе самое опасное. Ну ежели продешевлю, каково мне тогда будет на Меркулова-то глаза поднять?.. Пойми
это, Марко Данилыч. Будь он мне свой человек, тогда бы еще туда-сюда; свои, мол, люди, сочтемся, а ведь он чужой человек.
Доронин был встревожен неуместными приставаньями Марка Данилыча. «Что
это ему на разум пришло? И для чего он так громко заговорил про
это родство, а про
дело вел речь шепотком? Не такой он человек, чтобы зря что-нибудь сделать, попусту слова он не вымолвит. Значит, к чему-нибудь да повел же он такие речи».
Тюлень, писал он, в цене с каждым
днем падает, ежели кому и за рубль с гривной придется продать, так должен
это за большое счастье сочесть.
— Ох уж
эти мне затеи! — говорила она. — Ох уж
эти выдумщики! Статочно ль
дело по ночам в лодке кататься! Теперь и в поле-то опасно, для того что росистые ночи пошли, а они вдруг на воду… Разум-от где?.. Не диви молодым, пожилые-то что? Вода ведь теперь холодна, давно уж олень копытом в ней ступил. Долго ль себя остудить да нажить лихоманку. Гляди-ка, какая стала — в лице ни кровинки. Самовар поскорее поставлю, липового цвету заварю. Напейся на ночь-то.
В тот
день, после обычного крестного хода на воду, купцы по лавкам служили благодарные молебны за окончание
дел и раздавали при
этом щедрую милостыню.
— А на што вам его? — облокотясь о́ борт руками и свесив голову, спросил долговязый. — Ежели по какому
делу, так нашу честь прежде спросите. Мы, значит, здесь главным, потому что весь караван на отчете у Василья Фадеича, у нас,
это значит.
—
Этого никак невозможно, — сказал, ломаясь, Василий Фадеев. — Самого хозяина вам в караване видеть ни в каком разе нельзя. А ежели у вас какая есть к нему просимость, так просим милости ко мне в казенку; мы всякое
дело можем в наилучшем виде обделать, потому что мы самый главный приказчик и весь караван на нашем отчете.
— Да как же
это в самом
деле жениться-то его угораздило? Поглядел я тогда на него, воды, кажись, не замутит, — сказал Марко Данилыч.
— Хорошо бы так, сударик мой, только
этому не бывать… Последние
дни доживаем…
— С тобой?.. А ведь мы думали… Да как же
это с тобой? Ты ведь один на три, что ли,
дня поехал. И не простился даже путем, сама до ворот тебя провожала… Я ведь помню хорошо, — говорила мать Таисея.
— Помнишь, матушка Манефа тогда в Шарпан уехала, а Василья-то Борисыча ко мне перевела на время отлучки. Он в тот самый
день и пропади у нас, а тут неведомо какие люди Прасковью Патаповну умчали… Слышим после, а
это он ее выкрал да у попа Сушилы и побрачился.
— Еще будучи в Питере, — говорила Таифа, — отписала я матушке, что хотя, конечно, и жаль будет с Комаровом расстаться, однако ж вконец сокрушаться не след. Доподлинно узнала я, что выгонка будет такая же, какова была на Иргизе. Часовни, моленные, кельи порушат, но хозяйства не тронут. Все останется при нас. Как-нибудь проживем. В нашем городке матушка места купила. После Ильина
дня хотела туда и кельи перевозить, да вот
эти неприятности, да матушкины болезни задержали…
— Его-то и надо объехать, — сказал Смолокуров. — Видишь ли,
дело какое. Теперь у него под Царицыном три баржи тюленьего жиру. Знаешь сам, каковы цены на
этот товар. А недели через две, не то и скорее, они в гору пойдут. Вот и вздумалось мне по теперешней низкой цене у Меркулова все три баржи купить. Понимаешь?
Не больно прочны, видятся, у нас
эти ученые, особливо по рыбному
делу.
Хотел было Доронин подробнее про тюленя расспросить, но вспомнил слова Смолокурова. «Кто его знает,
этого Веденеева, — подумал он, — мягко стелет, а пожалуй, жестко будет спать, в самом
деле наврет, пожалуй, короба с три. Лучше покамест помолчать».
Ниже истока Ахту́бы, с лишком на двадцать сажен высится правый берег широкой Волги. Здесь край так называемых Гор. Дальше пойдут отлогие берега, песчаные степи, кочевья калмыков. Берег глубоким оврагом разрезан. По
дну того оврага речка струится; про
эту речку такое сказанье идет от годов стародавних.
Живучи в Москве и бывая каждый
день у Дорониных, Никита Федорыч ни разу не сказал им про Веденеева, к слову как-то не приходилось. Теперь
это на большую досаду его наводило, досадовал он на себя и за то, что, когда писал Зиновью Алексеичу, не пришло ему в голову спросить его, не у Макарья ли Веденеев, и, ежели там, так всего бы вернее через него цены узнать.
Только что ушли Марко Данилыч с Дуней от Дорониных, воротился с почты Дмитрий Петрович. Прочитали письмо меркуловское и разочли, что ему надо быть
дня через три, через четыре. Такой срок Лизавете Зиновьевне показался чересчур длинным, и навернулись у ней на глазах слезы. Заметил
это отец и шутливо спросил...
Дело это хорошее, — поглаживая бороду и улыбаясь, сказал Морковников.
Но теперь
это казалось ему
делом необычайным, непостижимым, сверхъестественным.