Неточные совпадения
— Всей бы душой рада я, Марко Данилыч, да
сама не на столь обучена, чтоб хорошенько Дунюшку всему обучить… Подумали бы вы об
этом, — сказала Дарья Сергевна.
— Ну нет, Марко Данилыч, за
это я взяться не могу,
сама мало обучена, — возразила Дарья Сергевна. — Конечно, что знаю, все передам Дунюшке, только
этого будет ей мало… Она же девочка острая, разумная, не по годам понятливая — через год либо через полтора
сама будет знать все, что знаю я, — тогда-то что ж у нас будет?
—
Это гулена-то, гульба-то, — молвила Макрина. — Да у нас по всем обителям на общу трапезу ее составляют. Вкушать ее ни за малый грех не поставляем, все едино что морковь али свекла, плод дает в земле, во своем корню. У нас у
самих на огородах садят гулену-то. По другим обителям больше с торгу ее покупают, а у нас садят.
— Если все так, так, по мне, ничего, — молвил Марко Данилыч. — А как насчет обученья?
Это и для Дуни, и для меня
самое первое дело.
Навезет, бывало, он Дуне всяких гостинцев, а как побольше выросла, целыми кусками ситцев, холстинок, платков, синих кумачей на сарафаны, и все
это Дуня, бывало, ото всех потихоньку, раздаст по обителям и «сиротам», да кроме того,
самым бедным из них выпросит денег у отца на раздачу…
Говорено
это было Великим постом, и после того Смолокуров ни разу вида не подавал, намеку никакого не сделал насчет
этого,
сам же с собой таку думу раздумывал: «Где ж в нашем городе Дуне судьбу найти?..
— Напрасно так говорите, — покачивая головой, сказал Смолокуров. — По нонешнему времени
эта коммерция
самая прибыльная — цены, что ни год, все выше да выше, особливо на икру. За границу, слышь, много ее пошло, потому и дорожает.
Поглядеть на него в косной аль потом в караване, поверить нельзя, чтоб
этот сумрачный, грозный купчина был тот
самый Марко Данилыч, что, до́ свету вплоть, в одних чулках проходил по горнице, отирая слезы при одной мысли об опасности нежно любимой Дуни.
— Да что ж
это такое будет, Василий Фадеич?.. — заговорили двое-трое из рабочих. — Вечор ты
сам учил нас говорить покрепче с хозяином, а теперь вон что зачал толковать. Нешто
это по-божески?
— Не след бы мне про тюлений-то жир тебе рассказывать, — сказал Марко Данилыч, — у
самого этого треклятого товару целая баржа на Гребновской стоит. Да уж так и быть, ради милого дружка и сережка из ушка. Желаешь знать напрямик, по правде, то есть по чистой совести?.. Так вот что скажу: от тюленя, чтоб ему дохнуть, прибытки не прытки.
Самое распоследнее дело… Плюнуть на него не стоит — вот оно что.
— Да, — продолжал Смолокуров, —
этот тюлень теперича
самое последнее дело. Не рад, что и польстился на такую дрянь — всего только третий год стал им займоваться… Смолоду у меня не лежало сердце к
этому промыслу. Знаешь ведь, что от
этого от
самого тюленя брательнику моему, царство ему небесное, кончина приключилась: в море потоп…
— Уж как мне противен был
этот тюлень, — продолжал свое Смолокуров. — Говорить даже про него не люблю, а вот поди ж ты тут — пустился на него… Орошин, дуй его горой, соблазнил… Смутил, пес… И вот теперь по его милости совсем я завязался. Не поверишь, Зиновий Алексеич, как не рад я тюленьему промыслу, пропадай он совсем!.. Убытки одни… Рыба — дело иное: к Успеньеву дню расторгуемся, надо думать, а с тюленем до
самой последней поры придется руки сложивши сидеть. И то половины с рук не сойдет.
— И то ведь я пришел покалякать с тобой, — ответил Марко Данилыч, принимаясь за налитую чашку. — Скажи ты мне, Зиновий Алексеич, по
самой сущей, по истинной правде, вот как перед Богом… Что
это у тебя вечор так гребтело, когда мы с тобой насчет
этого Меркулова толковали.
— Постой, погоди! — спешно перебил Смолокуров. — Денек-другой подожди, не езди к Орошину… Может, я
сам тебе
это дельце облажу… Дай только сроку… Только уж наперед тебе говорю — что тут ни делай, каких штук ни выкидывай — а без убытков не обойтись. По рублю по двадцати копеек и думать нечего взять.
— Да так-то оно так, — промолвил Смолокуров. — Однако уж пора бы и зачинать помаленьку, а у нас и разговоров про цены еще не было.
Сами видели вчерась, какой толк вышел… Особливо
этот бык круторогий Онисим Самойлыч… Чем бы в согласье вступать, он уж со своими подвохами. Да уж и одурачили же вы его!.. Долго не забудет. А ни́што!.. Не чванься, через меру не важничай!.. На что
это похоже?.. Приступу к человеку не стало, ровно воевода какой — курице не тетка, свинье не сестра!
— Конечно,
это доподлинно так! Супротив
этого сказать нечего, — вполголоса отозвался Доронин. — Только ведь
сам ты знаешь, что в рыбном деле я на синь-порох ничего не разумею. По хлебной части дело подойди, маху не дам и советоваться не стану ни с кем, своим рассудком оборудую, потому что хлебный торг знаю вдоль и поперек. А по незнаемому делу как зря поступить? Без хозяйского то есть приказу?..
Сам посуди. Чужой ведь он человек-от. Значит, ежели что не так, в ответе перед ним будешь.
— Что ж из того, что доверенность при мне, — сказал Зиновий Алексеич. — Дать-то он мне ее дал, и по той доверенности мог бы я с тобой хоть сейчас по рукам, да боюсь, после бы от Меркулова не было нареканья…
Сам понимаешь, что дело мое в
этом разе
самое опасное. Ну ежели продешевлю, каково мне тогда будет на Меркулова-то глаза поднять?.. Пойми
это, Марко Данилыч. Будь он мне свой человек, тогда бы еще туда-сюда; свои, мол, люди, сочтемся, а ведь он чужой человек.
И долго, чуть не до
самого свету, советовался он с Татьяной Андревной, рассказав ей, что говорил ему Марко Данилыч. Придумать оба не могли, что бы
это значило, и не давали веры тому, что сказано было про Веденеева. Обоим Дорониным Дмитрий Петрович очень понравился. Татьяна Андревна находила в нем много сходства с милым, любезным Никитушкой.
—
Этого никак невозможно, — сказал, ломаясь, Василий Фадеев. —
Самого хозяина вам в караване видеть ни в каком разе нельзя. А ежели у вас какая есть к нему просимость, так просим милости ко мне в казенку; мы всякое дело можем в наилучшем виде обделать, потому что мы
самый главный приказчик и весь караван на нашем отчете.
— Да как же
это в
самом деле жениться-то его угораздило? Поглядел я тогда на него, воды, кажись, не замутит, — сказал Марко Данилыч.
— С тобой?.. А ведь мы думали… Да как же
это с тобой? Ты ведь один на три, что ли, дня поехал. И не простился даже путем,
сама до ворот тебя провожала… Я ведь помню хорошо, — говорила мать Таисея.
— Помнишь, матушка Манефа тогда в Шарпан уехала, а Василья-то Борисыча ко мне перевела на время отлучки. Он в тот
самый день и пропади у нас, а тут неведомо какие люди Прасковью Патаповну умчали… Слышим после, а
это он ее выкрал да у попа Сушилы и побрачился.
— Верно, сударь мой, верно, — подтвердила мать Таисея. — А вышло на поверку, что все
это дело
самого Патапа Максимыча. Наперед у него все было слажено…
— Вон оно что! — молвил Петр Степаныч. А
сам думает: «Ай да матери!
Этого бы нам с Сеней в год не выдумать». Таифа вспала ему на ум — толкует она там с Марком Данилычем да вдруг как брякнет что-нибудь про ту свадьбу… Потому и спросил Таисею, каких мыслей о том матушка Манефа.
— Таких же, как и все, — ответила Таисея. — Сначала-то в недоуменье была, и на того думала, и на другого; чего греха таить, мекала и на тебя, и как приехала из Питера Таифа, так все
это дело и распутала, как по ниточкам. А потом и
сам Патап Максимыч сказывал, что давно Василья Борисыча в зятья себе прочил.
— Су́против сытости не спорим, а позора на меня не кладите. Как
это мне возможно вас отпустить без обеда?
Сами недавно у вас угощались, и вдруг без хлеба, без соли вас пустим! Нельзя. Извольте оставаться; в гостях — что в неволе; у себя как хочешь, а в гостях как велят. Покорнейше просим.
— Его-то и надо объехать, — сказал Смолокуров. — Видишь ли, дело какое. Теперь у него под Царицыном три баржи тюленьего жиру. Знаешь
сам, каковы цены на
этот товар. А недели через две, не то и скорее, они в гору пойдут. Вот и вздумалось мне по теперешней низкой цене у Меркулова все три баржи купить. Понимаешь?
— Пой, хозяин, молебен, пиши барыши, — вскликнул Прожженный. — Дело в шляпе: не будь я Корней Евстигнеев, ежели у нас
это дело
самым лучшим манером не выгорит.
Только что ушел Смолокуров, спешными шагами прошла к мужу Татьяна Андревна и рассказала ему свои догадки. Изумился Зиновий Алексеич, но решил пока в
это дело не мешаться, и если
сама Наташа не заведет речи про Веденеева, не говорить об нем ни полслова.
Хотел было Доронин подробнее про тюленя расспросить, но вспомнил слова Смолокурова. «Кто его знает,
этого Веденеева, — подумал он, — мягко стелет, а пожалуй, жестко будет спать, в
самом деле наврет, пожалуй, короба с три. Лучше покамест помолчать».
— Ну,
это ина статья, — заговорили бурлаки совсем другим уже голосом и разом сняли перед хозяином картузы и шапки. — Что ж ты, ваше степенство, с
самого начала так не сказал? А то и нас на грех, и себя на досаду навел. Тебе бы с первого слова сказать, никто бы тебе супротивного слова не молвил.
—
Этот Корней с письмом ко мне от Смолокурова приехал, — шепотом продолжал Володеров. — Вот оно, прочитайте, ежели угодно, — прибавил он, кладя письмо на стол. — У Марка Данилыча где-то там на Низу баржа с тюленем осталась и должна идти к Макарью. А как у Макарья цены стали
самые низкие, как есть в убыток, по рублю да по рублю с гривной, так он и просит меня остановить его баржу, ежели пойдет мимо Царицына, а Корнею велел плыть ниже, до
самой Бирючьей Косы, остановил бы ту баржу, где встретится.
— А то могу доложить вашей милости, что по нонешнему году
этот товар
самый что ни на есть анафемский. Провалиться б ему, проклятому, ко всем чертям с
самим сатаной, — отвечал Корней.
—
Это ты шалишь-мамонишь. Подадут, так станешь есть… Как
это можно без ужина?.. Помилосердуй, ради Господа! — И, обращаясь к половому, сказал: — Шампанского в ледок поставь да мадерки бутылочку давай сюда,
самой наилучшей. Слышишь?
Дядя ей родной, богатый барин, Луповицким прозывается, по
этой вере у них, слышь,
самым набольшим был, ровно бы архиерей…
— Узнавать-то нечего, не стоит того, — ответил Морковников. — Хоша ни попов, ни церкви Божьей они не чуждаются и, как служба в церкви начнется, приходят первыми, а отойдет — уйдут последними; хоша раза по три или по четыре в году к попу на дух ходят и причастье принимают, а все же ихняя вера не от Бога. От врага наваждение, потому что, ежели б ихняя вера была прямая, богоугодная, зачем бы таить ее? Опять же тут и волхвования, и пляска, и верченье, и скаканье. Божеско ли
это дело,
сам посуди…
— Да с чего ты?.. Кто тебе сказал?.. — в изумленье спрашивал Никита Федорыч, а
сам думает: «Как же
это так? Никому ведь не хотели говорить, и вдруг Митенька все знает».
— Кто сказал? — молвил ему в ответ Веденеев. — Первый сказал мне Зиновей Алексеич, потом Татьяна Андревна, потом
сама Лизавета Зиновьевна, и… Я ведь с ними еще до письма твоего познакомился. В лодке катались, рыбачили… Сегодня в театре вместе были… Ну молодец же ты, Никита Сокровенный!.. Сумел невесту сыскать!..
Это Бог тебе за доброту… Право!
Да уж после, дней этак через пяток, узнаем, что
это дело архиерейский посланник состряпал, а потом слышим, что
сам невестин родитель ту свадьбу устроил.
— Хоша бы насчет племянненки — конечно, не жила она в обители, погостить лишь на краткое время приехала, и выкрали ее не из кельи, а на гулянке, опять же и всю
эту самокрутку
сам родитель для дурацкой, прости Господи, потехи своей состряпал…
—
Это, матушка, от
самого от меня, — промолвил он. — Досель из чужих рук глядел, жертвовал вам не свое, а дядино. Теперь собственную мою жертву не отриньте.
— Кажись бы, теперича и беды-то опасаться нечего, — сказал Федор Афанасьев. — Тогда мы с тобой от Чапурина удирали, а теперь он на себя все дело принял — я-де
сам наперед знал про ту самокрутку, я-де
сам и коней-то им наймовал… Ну, он так он. Пущай его бахвáлится, убытку от него нам нет никакого… А прималчивать все-таки станем, как ты велел… В
этом будь благонадежен…
— Полноте!.. Как
это возможно! — вступился Феклист. — Ни вашего приказанья, ни ваших милостей мы не забыли и в жизнь свою не забудем… А другое дело и опасаться-то теперь Чапурина нечего — славит везде, что
сам эту свадебку состряпал… Потеха, да и только!..
— Какое ж могло быть у ней подозренье? — отвечал Феклист Митрич. — За день до Успенья в городу она здесь была, на стройку желалось
самой поглядеть. Тогда насчет
этого дела с матерью Серафимой у ней речи велись. Мать Манефа так говорила: «На беду о ту пору благодетели-то наши Петр Степаныч с Семеном Петровичем из скита выехали — при ихней бытности ни за что бы не сталось такой беды, не дали бы они, благодетели, такому делу случиться».
Кончилась служба. Чинно, стройно, с горящими свечами в руках старицы и белицы в келарню попарно идут. Сзади всех перед
самой Манефой новая мать. Высока и стройна, видно, что молодая. «
Это не Софья», — подумал Петр Степаныч. Пытается рассмотреть, но креповая наметка плотно закрывает лицо. Мать Виринея с приспешницами на келарном крыльце встречает новую сестру, а белицы поют громогласно...
— Так точно-с, я
самый с ним ездил, — отвечал Васька. — В прошлом году
это было, четыре недели там выжили.
Стал Марко Данилыч расспрашивать, что
это за Марья Ивановна такая, и узнал, что какая-то она мудреная,
сама из дворянского роду, а ходит черноризницей.
— Где же вам помнить, матушка, — весело, радушно и почтительно говорил Марко Данилыч. — Вас и на свете тогда еще не было… Сам-от я невеличек еще был, как на волю-то мы выходили, а вот уж какой старый стал… Дарья Сергевна, да что же
это вы, сударыня, сложа руки стоите?.. Что дорогую гостью не потчуете? Чайку бы, что ли, собрали!
— Что ж
это вы, сударыня, до сих пор себя не пристроили? Достатки у вас хорошие,
сама из себя посмотреть только… — заговорил Смолокуров.
Братнина нищета и голод детей сломили в Чубалове самообольщенье духовной гордостью. Проклял он
это исчадие ада, из ненавистника людей, из отреченника от мира преобразился в существо разумное — стал человеком… Много вышло из того доброго для других, а всего больше для
самого Герасима Силыча.