Неточные совпадения
Только
на самое себя сплеток не плетет, а то
на всех,
на всех,
что ни есть на свете людей…
—
Самый буянственный человек, —
на все стороны оглядываясь, говорил Василий Фадеев. — От него вся беда вышла… Он, осмелюсь доложить вашей милости, Марко Данилыч,
на все художества завсегда первым заводчиком
был. Чуть
что не по нем, тотчас всю артель взбудоражит. Вот и теперь — только
что отплыли вы, еще в виду косная-то ваша
была, Сидорка, не говоря
ни слова, котомку
на плечи да
на берег. За ним все слепые валом так и повалили.
Еще бабушка
на мельнице с
самых пеленок внушала им,
что нет
на свете ничего хуже притворства и
что всяка ложь, как бы ничтожна она
ни была,
есть чадо диавола и кто смолоду лжет, тот во все грехи потом вступит и впадет
на том свете в вечную пагубу.
— Конечно, это доподлинно так! Супротив этого сказать нечего, — вполголоса отозвался Доронин. — Только ведь
сам ты знаешь,
что в рыбном деле я
на синь-порох ничего не разумею. По хлебной части дело подойди, маху не дам и советоваться не стану
ни с кем, своим рассудком оборудую, потому
что хлебный торг знаю вдоль и поперек. А по незнаемому делу как зря поступить? Без хозяйского то
есть приказу?..
Сам посуди. Чужой ведь он человек-от. Значит, ежели
что не так, в ответе перед ним
будешь.
— Этого никак невозможно, — сказал, ломаясь, Василий Фадеев. —
Самого хозяина вам в караване видеть
ни в каком разе нельзя. А ежели у вас какая
есть к нему просимость, так просим милости ко мне в казенку; мы всякое дело можем в наилучшем виде обделать, потому
что мы
самый главный приказчик и весь караван
на нашем отчете.
Хорошо
едят по скитам, а таких обедов, каким угостил матерей Марко Данилыч,
сама Таифа не то
что на Керженце,
ни в Москве,
ни в Питере, у
самых богатых людей не видывала.
— По-моему, тут главное то,
что у него, все едино, как у Никитушки, нет
ни отца,
ни матери,
сам себе верх,
сам себе голова, — говорила Татьяна Андревна. —
Есть, слышно, старая бабушка, да и та, говорят,
на ладан дышит, из ума совсем выжила, стало
быть, ему не
будет помеха. Потому, ежели Господь устроит Наташину судьбу, нечего ей бояться
ни крутого свекра,
ни лихой свекрови,
ни бранчивых деверьёв,
ни золовок-колотовок.
А Наташа про Веденеева
ни с кем речей не заводит и с каждым днем становится молчаливей и задумчивей. Зайдет когда при ней разговор о Дмитрии Петровиче, вспыхнет слегка, а
сама ни словечка. Пыталась с ней Лиза заговаривать, и
на сестрины речи молчала Наташа, к Дуне ее звали — не пошла. И больше не слышно
было веселого, ясного, громкого смеха ее,
что с утра до вечера, бывало, раздавался по горницам Зиновья Алексеича.
— Узнавать-то нечего, не стоит того, — ответил Морковников. — Хоша
ни попов,
ни церкви Божьей они не чуждаются и, как служба в церкви начнется, приходят первыми, а отойдет — уйдут последними; хоша раза по три или по четыре в году к попу
на дух ходят и причастье принимают, а все же ихняя вера не от Бога. От врага наваждение, потому
что, ежели б ихняя вера
была прямая, богоугодная, зачем бы таить ее? Опять же тут и волхвования, и пляска, и верченье, и скаканье. Божеско ли это дело,
сам посуди…
— Какое ж могло
быть у ней подозренье? — отвечал Феклист Митрич. — За день до Успенья в городу она здесь
была,
на стройку желалось
самой поглядеть. Тогда насчет этого дела с матерью Серафимой у ней речи велись. Мать Манефа так говорила: «
На беду о ту пору благодетели-то наши Петр Степаныч с Семеном Петровичем из скита выехали — при ихней бытности
ни за
что бы не сталось такой беды, не дали бы они, благодетели, такому делу случиться».
Жалко
было якимовским с угодьями расставаться, однако ж они не очень тем обижались, потому
что новые помещики их всех до последнего с барщины
на оброк перевели и отдали под пахоту господские поля,
что подошли под
самые деревни. Зато в Миршени
ни с того
ни с сего сумятица поднялась.
— Когда я в первый раз увидала тебя, Дунюшка,
была я тогда в духе, и ничто земное тогда меня не касалось,
ни о
чем земном не могла и помышлять, — сказала Катенька, взявши Дуню за руку. — Но помню,
что как только я взглянула
на тебя, — увидала в сердце твоем неисцелевшие еще язвы страстей… Знаю я их,
сама болела теми язвами, больше болела,
чем ты.
Лекарь жил
на самой набережной. Случилось,
что он
был дома, за обедом сидел.
Ни за какие бы коврижки не оставил он неконченную тарелку жирных ленивых щей с чесноком, если бы позвали его к кому-нибудь другому, но теперь дело иное —
сам Смолокуров захворал; такого случая не скоро дождешься, тут столько отвалят,
что столько с целого уезда в три года не получишь. Сбросив наскоро халат и надев сюртук, толстенький приземистый лекарь побежал к Марку Данилычу.
— Нет, — молвила Марья Ивановна. — Видела я в прошлом году у него большого его приятеля Доронина, так он где-то далеко живет,
на волжских, кажется, низовьях, а
сам ведет дела по хлебной торговле. Нет близких людей у Смолокурова, нет никого. И Дуня
ни про кого мне не говорила, хоть и
было у нас с ней довольно об этом разговоров. Сказывала как-то,
что на Ветлуге
есть у них дальний сродник — купец Лещов, так с ним они в пять либо в шесть лет раз видаются.
Стол бывал изысканный и роскошный, тонкие вина и редкие плоды подавались гостям в обилии,
сами хозяева в те дни отступали от постничества —
ели и
пили все,
что ни подавалось
на стол.
— Может, и увидишь, — улыбаясь, сказала Аграфена Петровна. — Теперь он ведь в здешних местах,
был на ярманке, и мы с ним видались чуть не каждый день. Только у него и разговоров,
что про тебя, и в Вихореве тоже. Просто сказать, сохнет по тебе,
ни на миг не выходишь ты из его дум. Страшными клятвами теперь клянет он себя,
что уехал за Волгу, не простившись с тобой. «Этим, — говорит, — я всю жизнь свою загубил,
сам себя счастья лишил». Плачет даже, сердечный.
— Женится — переменится, — молвил Патап Максимыч. — А он уж и теперь совсем переменился. Нельзя узнать супротив прошлого года, как мы в Комарове с ним пировали. Тогда у него в
самом деле только проказы да озорство
на уме
были, а теперь парень совсем выровнялся… А чтоб он женины деньги нá ветер пустил, этому я в жизнь не поверю. Сколько за ним
ни примечал, видится,
что из него выйдет добрый, хороший хозяин, и не то чтоб сорить денежками, а станет беречь да копить их.
— Господи Исусе! — причитала она. — И хлеб-от вздорожал, а к мясному и приступу нет;
на что уж дрова, и те в нынешнее время стали в сапожках ходить. Бьемся, колотимся, а все
ни сыты,
ни голодны. Хуже
самой смерти такая жизнь, просто сказать, мука одна, а богачи живут да живут в полное свое удовольствие. Не гребтится им,
что будут завтра
есть;
ни работы,
ни заботы у них нет, а бедномy человеку от недостатков хоть петлю
на шею надевай. За
что ж это, Господи!
Когда все успокоилось, Патап Максимыч сел в верхних горницах за самоваром вместе с Никифором. Позвали чай
пить и старика Пантелея, а Василий Борисыч в подклети
на печке остался. Спать он не спал, а лежа свои думы раздумывал. Между тем Чапурин, расспрашивая, как узнали о подломе палатки при
самом начале дела, подивился,
что стук ломов первый услыхал Василий Борисыч. Не сказал
на то
ни слова Патап Максимыч, но по лицу его видно
было,
что он доволен.
Недели полторы тому, как она в бане парилась, а оттуда домой пошла очень уж налегке да, говорят еще,
на босу ногу, а
на дворе-то
было вьюжно и морозно. Босыми-то ногами, слышь, в сугроб попала, ну и слегла
на другой день. Много ли такой надо?
Сам знаешь, какая она телом нежная, не то
что у нас, простых людей, бабы бывают, той
ни вьюга,
ни сугроб нипочем.
— Голубчик ты мой, Мокей Данилыч, зачем старое вспоминать.
Что было когда-то, то теперь давно
былью поросло, — сказала, видимо, смущенная Дарья Сергевна. — Вот ты воротился из бусурманского плена и
ни по
чему не видно,
что ты так долго в неволе
был. Одет как нельзя лучше, и
сам весь молодец. А вот погляди-ка
на себя в зеркало, ведь седина твою голову,
что инеем, кроет. Про себя не говорю, как
есть старая старуха. Какая ж у нас
на старости лет жизнь пойдет?
Сам подумай хорошенько!
Неточные совпадения
Стародум. Как! А разве тот счастлив, кто счастлив один? Знай,
что, как бы он знатен
ни был, душа его прямого удовольствия не вкушает. Вообрази себе человека, который бы всю свою знатность устремил
на то только, чтоб ему одному
было хорошо, который бы и достиг уже до того, чтоб
самому ему ничего желать не оставалось. Ведь тогда вся душа его занялась бы одним чувством, одною боязнию: рано или поздно сверзиться. Скажи ж, мой друг, счастлив ли тот, кому нечего желать, а лишь
есть чего бояться?
Между тем новый градоначальник оказался молчалив и угрюм. Он прискакал в Глупов, как говорится, во все лопатки (время
было такое,
что нельзя
было терять
ни одной минуты) и едва вломился в пределы городского выгона, как тут же,
на самой границе, пересек уйму ямщиков. Но даже и это обстоятельство не охладило восторгов обывателей, потому
что умы еще
были полны воспоминаниями о недавних победах над турками, и все надеялись,
что новый градоначальник во второй раз возьмет приступом крепость Хотин.
Более всего заботила его Стрелецкая слобода, которая и при предшественниках его отличалась
самым непреоборимым упорством. Стрельцы довели энергию бездействия почти до утонченности. Они не только не являлись
на сходки по приглашениям Бородавкина, но, завидев его приближение, куда-то исчезали, словно сквозь землю проваливались. Некого
было убеждать, не у кого
было ни о
чем спросить. Слышалось,
что кто-то где-то дрожит, но где дрожит и как дрожит — разыскать невозможно.
Как
ни запуганы
были умы, но потребность освободить душу от обязанности вникать в таинственный смысл выражения"курицын сын"
была настолько сильна,
что изменила и
самый взгляд
на значение Угрюм-Бурчеева.
После помазания больному стало вдруг гораздо лучше. Он не кашлял
ни разу в продолжение часа, улыбался, целовал руку Кити, со слезами благодаря ее, и говорил,
что ему хорошо, нигде не больно и
что он чувствует аппетит и силу. Он даже
сам поднялся, когда ему принесли суп, и попросил еще котлету. Как
ни безнадежен он
был, как
ни очевидно
было при взгляде
на него,
что он не может выздороветь, Левин и Кити находились этот час в одном и том же счастливом и робком, как бы не ошибиться, возбуждении.