Неточные совпадения
«И то еще я
замечал, —
говорил он, — что пенсионная, выйдя замуж, рано ли поздно, хахаля заведет себе, а
не то и двух, а котора у мастерицы была в обученье, дура-то дурой окажется, да к тому же и злобы много накопит в себе…» А Макрина тотчáс ему на те речи: «С мужьями у таких жен, сколько я их ни видывала, ладов
не бывает: взбалмошны, непокорливы, что ни день, то в дому содом да драна грамота, и таким женам много от супружеских кулаков достается…» Наговорившись с Марком Данилычем о таких женах и девицах, Макрина ровно обрывала свои россказни, заводила речь о стороннем, а дня через два опять, бывало, поведет прежние речи…
Никто из девиц, сама даже Фленушка,
не смели при ней лишних слов
говорить, оттого, выросши в обители, Дуня многого
не знала, о чем узнали дочери Патапа Максимыча.
—
Говорю им, обождите немножко, вот,
мол, хозяин подъедет, без хозяина,
говорю, я
не могу вам расчетов дать, да и денег при мне столько
не имеется, чтобы всех ублаготворить… И слушать
не хотят-с… Вечор даже бунта чуть
не подняли, насилу улестил их, чтобы хоть до сегодняшнего-то дня обождали.
— Как же
смеют они жаловаться?.. Помилуйте-с!.. — возразил Василий Фадеев. — Ни у кого никакого вида нет-с… Жалобиться им никак невозможно. В остроге сидеть аль по этапу домой отправляться тоже
не охота. Помилуйте! —
говорил Фадеев.
Стал Никита Федорыч и Доронина дядюшкой называть, но девиц сестрицами называть как-то
не посмел, оттого мало и разговаривал с ними. А хотелось бы
поговорить и сестрицами назвать…
Не догадываясь, что песня поется по заказу Петра Степаныча, Веденеев еще больше смутился при первых словах ее. И украдкой
не смеет взглянуть на Наталью Зиновьевну. А она, веселая, игривая, кивает сестре головкой и с детской простотой
говорит...
— По-моему, напрасно, —
заметил Марко Данилыч. — По-дружески
говорю, этого дела в долгий ящик
не откладывай.
— Уйду!.. И никогда тебе
не видать меня больше… Сейчас же уйду, если слово одно молвишь мне про матушку!
Не смей ничего про нее
говорить!.. Люблю тебя, всей душой люблю, ото всего сердца, жизнь за тебя готова отдать, а матушки трогать
не смей.
Не знаешь, каково дорогá она мне!..
— Придумать
не могу, чем мы ему
не угодили, — обиженным голосом
говорила она. — Кажись бы, опричь ласки да привета от нас ничего он
не видел, обо всякую пору были ему рады, а он хоть бы плюнул на прощанье… Вот и выходит, что своего спасиба
не жалей, а чужого и ждать
не смей… Вот тебе и благодарность за любовь да за ласки… Ну да Господь с ним, вольному воля, ходячему путь, нам
не в убыток, что ни с того ни с сего отшатился от нас. Ни сладко, ни горько, ни солоно, ни кисло… А все-таки обидно…
Ни отцовской ласки, ни заботливости Дарьи Сергевны будто
не замечала, даже
говорила с ними неохотно.
— Ни вечером на сон грядущий, ни поутру, как встанет, больше трех поклонов
не кладет и то кой-как да таково неблагочестно.
Не раз я
говорила ей,
не годится,
мол, делать так, а она ровно и
не слышит, ровно я стене
говорю. Вам бы самим, Марко Данилыч, с ней
поговорить. Вы отец, родитель, ваше дело поучить детище. Бог взыщет с вас, ежели так оставите.
— Что же тут худого? — возразил Марко Данилыч. — Должно быть, про святых угодников
говорила. Вредного
не замечаю.
«Ты, —
говорит, —
не смей Софрона никуда пускать».
Притворяйся,
говорила намедни мне Марья Ивановна, притворяйся, чтоб отец
не заметил в тебе перемены…
— Духу лжи
не работай, слов неправды
не говори, — строже прежнего заговорила Варенька. — Я
заметила, что у тебя на соборе лицо было мрачное. Темное такое, недоброе. Видно, что враг в душе твоей сеял плевелы. Смущает он тебя чем-нибудь?
— Получила, но после великого собора. А на этом соборе она уж изменилась, — сказала Марья Ивановна. — Я сидела возле нее и
замечала за ней. Нисколько
не было в ней восторга; как ни упрашивали ее —
не пошла на круг. С тех пор и переменилась… Варенька
говорила с ней. Спроси ее.
—
Не то тебя смущает, — строго и учительно сказала Марья Ивановна. —
Не подозренье в обмане расстроило тебя. Враг Бога и людей воздвигает в твоей душе бурю сомнений… Его дело!.. Берегись, чтоб совсем он
не опутал тебя… Борись,
не покоряйся. Будешь поддаваться сомненьям, сама
не заметишь, как навеки погибнешь. Скоро приедет сюда Егор Сергеич. Подробней и прямее, чем братец Николаюшка, станет он
говорить о Божьих людях Араратской горы. Будешь тогда на соборе?
Марку Данилычу долго
не прожить, это
замечал Чапурин, а лекарь
говорил, что в таком жалком состоянии хоть и долго продышит, но до смерти останется немым, бесчувственным и безо всякого движенья.
Никто
не замечал их, никто
не знал про них, никому я
не говорила, даже тебе ни слова
не сказала…
— Верно, Аграфена Петровна. Бог свидетель, что
говорю не облыжно! — горячо вскликнул Самоквасов. — Господи! Хоть бы глазком взглянуть! А
говорить не посмею, на глаза к ней боюсь показаться. Помнит ведь она, как я в прошлом году за Волгу уехал, а после того, ни с кем
не повидавшись, в Казань сплыл?
— Его-то знаешь, — подхватила Аграфена Петровна. — И то знаешь, что он по тебе без ума. Сам он мне о том сказывал и просил меня
поговорить с тобой насчет этого… Сам
не смеет. Прежде был отважный, удáлой, а теперь тише забитого ребенка.
— А к какому шайтану уедешь? — возразил Патап Максимыч. — Сам же
говоришь, что деваться тебе некуда. Век тебе на моей шее сидеть, другого места во всем свете нет для тебя. Живи с женой, терпи, а к девкам на посиделки и думать
не смей ходить.
Не то вспорю. Вот перед истинным Богом
говорю тебе, что вспорю беспременно. Помни это, из головы
не выкидывай.
— Кто бы, по какому бы делу ко мне ни пришел, никого
не допущай. Всем
говори: письма,
мол, к благодетелям пишет.
Неточные совпадения
Осип (выходит и
говорит за сценой).Эй, послушай, брат! Отнесешь письмо на почту, и скажи почтмейстеру, чтоб он принял без денег; да скажи, чтоб сейчас привели к барину самую лучшую тройку, курьерскую; а прогону, скажи, барин
не плотит: прогон,
мол, скажи, казенный. Да чтоб все живее, а
не то,
мол, барин сердится. Стой, еще письмо
не готово.
Городничий. Да я так только
заметил вам. Насчет же внутреннего распоряжения и того, что называет в письме Андрей Иванович грешками, я ничего
не могу сказать. Да и странно
говорить: нет человека, который бы за собою
не имел каких-нибудь грехов. Это уже так самим богом устроено, и волтерианцы напрасно против этого
говорят.
Хлестаков. Да что? мне нет никакого дела до них. (В размышлении.)Я
не знаю, однако ж, зачем вы
говорите о злодеях или о какой-то унтер-офицерской вдове… Унтер-офицерская жена совсем другое, а меня вы
не смеете высечь, до этого вам далеко… Вот еще! смотри ты какой!.. Я заплачу, заплачу деньги, но у меня теперь нет. Я потому и сижу здесь, что у меня нет ни копейки.
Лука Лукич. Да, он горяч! Я ему это несколько раз уже
замечал…
Говорит: «Как хотите, для науки я жизни
не пощажу».
Хлестаков. Да, и в журналы
помещаю. Моих, впрочем, много есть сочинений: «Женитьба Фигаро», «Роберт-Дьявол», «Норма». Уж и названий даже
не помню. И всё случаем: я
не хотел писать, но театральная дирекция
говорит: «Пожалуйста, братец, напиши что-нибудь». Думаю себе: «Пожалуй, изволь, братец!» И тут же в один вечер, кажется, всё написал, всех изумил. У меня легкость необыкновенная в мыслях. Все это, что было под именем барона Брамбеуса, «Фрегат „Надежды“ и „Московский телеграф“… все это я написал.