Неточные совпадения
Силен, могуч, властен и грозен
был царь Иван Васильевич, а медвежатников извести не
мог — изводил их саксонский король, а вконец погубило заведенное недавно общество покровительства всяким животным, опричь человека.
Много разного вздору говорено
было, а истинной правды никто допытаться не
мог.
— Матерью Дуне
буду я, — сказала она. — Бога создателя ставлю тебе во свидетели, что, сколько
смогу, заменю ей тебя… Но замуж никогда не посягну — земной жених до дня воскресенья в пучине морской почивает, небесный царит над вселенной… Третьего нет и не
будет.
Потому Красноглазихе в старообрядских домах и
было больше доверия, чем прощелыге Ольге Панфиловне, что, ходя по раскольникам из-за подарков, прикидывалась верующею в «спасительность старенькой веры» и уверяла, что только по своему благородству не
может открыто войти в «ограду спасения» и потому и живет «никодимски».
— Ну нет, Марко Данилыч, за это я взяться не
могу, сама мало обучена, — возразила Дарья Сергевна. — Конечно, что знаю, все передам Дунюшке, только этого
будет ей мало… Она же девочка острая, разумная, не по годам понятливая — через год либо через полтора сама
будет знать все, что знаю я, — тогда-то что ж у нас
будет?
Клятву дала я Оленушке Петровне, на смертном одре ее, обещалась ей заместо матери Дунюшке
быть — и то обещанье, перед Творцом Создателем данное, сколько Господь
мочи дает, исполняю…
— Не говорите… — с горячностью сказала Дарья Сергевна. —
Может, и теперь уж не знай чего на меня ни плетут!.. А тогда что
будет? Пожалейте хоть маленько и меня, Марко Данилыч.
— Уж не знаю, как сделать это, Марко Данилыч, ума не приложу, благодетель, не придумаю, — отвечала на то хитрая Макрина. — Отписать разве матушке, чтобы к осени нову стаю келий поставила…
Будет ли ее на то согласие, сказать не
могу, не знаю.
Потому, знаете, живем на виду, от недобрых людей клеветы
могут пойти по́ миру — говядину, дескать,
едят у Манефиных, скоромничают.
Там у Дуни
были девицы-ровесницы, там умная, добрая, приветливая Марья Гавриловна, ласковая Манефа, инокини, белицы, все надышаться не
могли на Дунюшку, все на руках ее носили.
— Должно
быть! — передразнил приказчика Марко Данилыч. — Все должен знать, что у тебя в караване. И как
мог ты допустить на баржах псов разводить?.. А?.. Рыбу крали да кормили?.. Где водолив?
Не по себе стало, наконец, Петру Степанычу, не
может он придумать, что сталось с Марком Данилычем; всегда с ним
был он ласков и разговорчив, а тут ровно что на него накатило.
— Как тебе сказать?.. — молвил Марко Данилыч. — Бывает, и курица петухом
поет, бывает, и свинья кашлит.
Может, чудом каким и найдет покупателей… Только навряд… Да у тебя векселя, что ли, на него
есть?
— То-то, солдатик. А ты
будь пооглядчивей да поопасливей… — внушительно сказал приказчику Марко Данилыч. — Не ровен час —
могут неприятности последовать. Больно-то много слепых не набирай.
Что
есть мочи размахивая руками, быстро кинулся половой вон из комнаты.
Ровно кольнуло что Марка Данилыча. Слегка нахмурился он, гневно очами сверкнув, но не ответил ни слова Седову. Простой
был человек Смолокуров, тонкостям и вежливостям обучен не
был, но, обожая свою Дуню, не
мог равнодушно сносить самой безобидной насчет ее шутки. Другой кто скажи такие слова,
быть бы великому шуму, но Седов капиталом мало чем уступал Смолокурову — тут поневоле смолчишь, особливо ежели не все векселя учтены… Круто поворотясь к Орошину, Марко Данилыч спросил...
Пробраться сквозь крикливую толпу
было почти невозможно. А там подальше новая толпа, новый содом, новые крики и толкотня… Подгулявший серый люд с песнями, с криками, с хохотом, с руганью проходил куда-то мимо, должно
быть, еще маленько пображничать. Впереди, покачиваясь со стороны на сторону и прижав правую ладонь к уху, что
есть мочи заливался молодой малый в растерзанном кафтане...
Сыновьями не благословил Бог Зиновья Алексеича, не
было у него по делам родного, кровного помощника, на кого бы он
мог, как на самого себя, во всем положиться.
По образу жизни родителей Лиза с Наташей
были удалены от сообщества мещанских девушек, потому и не
могли перенять от них вычурных приемов, приторных улыбок и не совсем нравственных забав, что столь обычны в среде молодых горожанок низшего слоя.
— Да
могло ль прийти в голову, что вы эдак деньгами швырять станете? Ведь за все зá это на плохой конец ста полтора либо два надо
было заплатить!.. Ежели б мы с Зиновеем Алексеичем знали это наперед, неужто бы согласились ехать с вами кататься?
— Что ж из того, что доверенность при мне, — сказал Зиновий Алексеич. — Дать-то он мне ее дал, и по той доверенности
мог бы я с тобой хоть сейчас по рукам, да боюсь, после бы от Меркулова не
было нареканья… Сам понимаешь, что дело мое в этом разе самое опасное. Ну ежели продешевлю, каково мне тогда
будет на Меркулова-то глаза поднять?.. Пойми это, Марко Данилыч.
Будь он мне свой человек, тогда бы еще туда-сюда; свои, мол, люди, сочтемся, а ведь он чужой человек.
И долго, чуть не до самого свету, советовался он с Татьяной Андревной, рассказав ей, что говорил ему Марко Данилыч. Придумать оба не
могли, что бы это значило, и не давали веры тому, что сказано
было про Веденеева. Обоим Дорониным Дмитрий Петрович очень понравился. Татьяна Андревна находила в нем много сходства с милым, любезным Никитушкой.
— Этого никак невозможно, — сказал, ломаясь, Василий Фадеев. — Самого хозяина вам в караване видеть ни в каком разе нельзя. А ежели у вас какая
есть к нему просимость, так просим милости ко мне в казенку; мы всякое дело
можем в наилучшем виде обделать, потому что мы самый главный приказчик и весь караван на нашем отчете.
— Стало, все и
будет по-хорошему, — молвил Марко Данилыч. — На Бога, матушка, поло́жишься, так не обложишься. Господь-от ведь все к лучшему строит, стало
быть, плакать да убиваться вам тут еще нечего.
Может, еще лучше
будет вам.
— Не
может того
быть, матушка, — решительно сказал Марко Данилыч. — В жизнь не поверю…
— Понять-то понял, а все-таки придумать не
могу, что за надобность Патапу Максимычу
была уходом дочернюю свадьбу играть, — молвил Самоквасов.
Все терпел, все сносил и в надежде на милости всем, чем
мог, угождал наемный люд неподступному хозяину; но не
было ни одного человека, кто бы любил по душе Марка Данилыча, кто бы, как за свое, стоял за добро его, кто бы рад
был за него в огонь и в воду пойти. Между хозяином и наймитами не душевное
было дело, не любовное, а корыстное, денежное.
— Чего тут не понять? Не хитрость какая! — с усмешкою молвил Корней. — На кривых, значит, надобно его объехать? Это мы
можем. Володеров-от при чем же тут
будет?
— Нас этим не напугаешь, не больно боимся. И никто с нами ничего не
может сделать, потому что мы артель, мир то
есть означаем. Ты понимай, что такое мир означает! — изо всей
мочи кричал тот же бурлак, а другие вторили, пересыпая речи крупною бранью.
Совсем к отвалу баржи
были готовы, как новое письмо от Доронина получил горемычный Меркулов. Пишет, что цены ему кажутся очень уж низки и потому хоть и
есть в виду покупатель и весь груз берет без остатка, но сам Доронин без хозяйского письма решиться не
может, потому и просит отвечать поскорей, как ему поступать.
«Что-нибудь да не так, — думает он, —
может, какой охотник до скорой наживы вздумал в мутной водице рыбку поймать, подъехал к Зиновéю Алексеичу, узнав, что у него от меня
есть доверенность, а он в рыбном деле слепой человек».
— Какие-нибудь особенные дела у них
есть, — сказал Володеров. —
Может статься, Корней знает что-нибудь такое, от чего Марку Данилычу не расчет не уважить его.
— А то
могу доложить вашей милости, что по нонешнему году этот товар самый что ни на
есть анафемский. Провалиться б ему, проклятому, ко всем чертям с самим сатаной, — отвечал Корней.
На часах
был треугольник из голубой эмали, в нем круг, по ободку какая-то надпись; сначала он ее не
мог разобрать.
— Как? — с места даже вскочив, вскликнул Меркулов. — Два шесть гривен?..
Быть не
может!..
— Спасибо, Митенька, — сказал он, крепко сжимая руку приятеля. — Такое спасибо, что и сказать тебе не
смогу. Мне ведь чуть не вовсе пропадать приходилось. Больше рубля с гривной не давали, меньше рубля даже предлагали… Сидя в Царицыне, не имел никаких известий, как идут дела у Макарья, не знал… Чуть
было не решился. Сказывал тебе Зиновей Алексеич?
Может, стала уж не та, как прежде
была?..
Что ж это
будет?» — подумала она и не
могла больше сдерживать слез…
— Никитушка!.. Родной ты мой! — воскликнула она. — Насилу-то!.. Дождаться тебя не
могли!.. Голубчик ты мой!.. Погляди на нее, извелась ведь вся — ночей не спит, не
ест ничего почти, слова не добьешься от нее… исстрадалась, измучилась!.. Шутка сказать — без малого пять месяцев!..
У тетеньки под крылышком жизнь
была мне хорошая, а все-таки хотелось, грешнице, вольной волюшки, не
могла я мира забыть…
— Что ж? — покачав печально головою, сказала Манефа. — Не раз я тебе говорила втайне — воли с тебя не снимаю… Втайне!.. Нет, не то я хотела сказать — из любви к тебе, какой и понять ты не
можешь,
буду, пожалуй, и на разлуку согласна… Иди… Но тогда уж нам с тобой в здешнем мире не видеться…
Жаль
было мне тебя, матушка, не
смогла я на побег согласья дать, видно, чуяло сердце, что ты родная мне матушка, а я тебе милое детище!..
Не часто́й дробный дождичек кропит ей лицо белое,
мочит она личико горючьми слезми… Тужит, плачет девушка по милом дружке, скорбит, что пришло время расставаться с ним навеки… Где
былые затеи, где проказы, игры и смехи?.. Где веселые шутки?.. Плачет навзрыд и рыдает Фленушка, слова не
может промолвить в слезах.
— Значит, сироту красть? Погони не чаешь… Дело!..
Можем и в том постараться… Останетесь много довольны… Кони — угар. Стрижена девка косы не
поспеет заплесть, как мы с тобой на край света угоним… Закладывать, что ли, а
может, перекусить чего не в угоду ли? Молочка похлебать с ситненьким не в охотку ли?.. Яичницу глазунью не велеть ли бабам состряпать? Солнышко вон уж куда поднялось — мы-то давно уж позавтракали.
— Ежели бы теперича рыба
была у нас свежая, стерлядки бы, к примеру сказать, да ежели бы у нас по всему городу в погребах лед не растаял,
мог бы я, сударь, и стерлядь в разваре самым отличным манером сготовить,
мог бы свертеть и мороженое.
Хотел
было идти Петр Степаныч, но, вглядевшись, увидал, что у окна стоит не Фленушка… Кто такова, не
может распознать, только никак не она… Эта приземиста, толста, несуразна, не то что высокая, стройная, гибкая Фленушка. «Нельзя теперь идти к ней, — подумал Самоквасов, — маленько обожду, покамест она одна не останется в горницах…»
— Не
могу ничего ответить на ваши спросы, — неласково промолвил Тимофей Гордеич. — Так что же-с?.. Как вам
будет угодно насчет ваших закупок?..
— Видите ли, почтеннейший Тимофей Гордеич, — с озабоченным видом свое говорил Веденеев. — То дело от нас не уйдет, Бог даст, на днях хорошенько столкуемся, завтра либо послезавтра покончим его к общему удовольствию, а теперь не
можете ли вы мне помочь насчет вашего племянника?.. Я и сам теперь, признаться, вижу, не надо бы мне
было с ним связываться.
— Придумать не
могу, чем мы ему не угодили, — обиженным голосом говорила она. — Кажись бы, опричь ласки да привета от нас ничего он не видел, обо всякую пору
были ему рады, а он хоть бы плюнул на прощанье… Вот и выходит, что своего спасиба не жалей, а чужого и ждать не смей… Вот тебе и благодарность за любовь да за ласки… Ну да Господь с ним, вольному воля, ходячему путь, нам не в убыток, что ни с того ни с сего отшатился от нас. Ни сладко, ни горько, ни солоно, ни кисло… А все-таки обидно…
Домой собрáлась Аграфена Петровна. Накануне отъезда долго сидела она с Дуней, но сколько раз ни заводила речь о том, что теперь у нее на сердце, она ни одним словом не отозвалась… Сначала не отвечала ничего, потом сказала, что все, что случилось,
было одной глупостью, и она давным-давно и думать перестала о Самоквасове, и теперь надивиться не
может, как это она
могла так много об нем думать. «Ну, — подумала Аграфена Петровна, — теперь ничего. Все пройдет, все минет, она успокоится и забудет его».