Неточные совпадения
Да не один сахар, матушка,
все стало дорогим-дорогохонько, ни к чему нет приступу…
Только что получил он письмо, тотчас же снарядился в путь-дорогу — сам поехал на Керженец, сам
все дело обделал; и накануне Лазарева воскресенья на двор Смолокурова въехали три скитские кибитки, нагруженные старицей Макриной да пятью бéлицами.
Галки, что пришли на Керженец плотничать, теперь
все при местах, подряженной работы будет им вплоть до осени; а иных плотников приискать теперь и за
дорогую плату никак невозможно.
Поварчивала мать Манефа на Смолокурова, зачем, дескать, столь
дорогие вещи закупаешь, но Марко Данилыч отвечал: «Нельзя же Дуню кой-как устроить,
всем ведомы мои достатки,
все знают, что она у меня одна-единственная дочь, недобрые, позорные слухи могут разнестись про меня по купечеству, ежель на дочь поскуплюсь я.
— Какое с
дороги? — сказал Смолокуров. — Ехали недолго, шести часов не ехали, не трясло, не било, ни дождем не мочило… Ты же
все лежала на диванчике — с чего бы, кажись, головке разболеться?.. Не продуло ли разве тебя, когда наверх ты выходила?
— Мне
всего три целковых получки… А как засадят, так в самом деле накладно будет…
Дороже обойдется… Я сбегу.
Из ближних взять было некого, народ
все ненадежный, недаром про него исстари пословицы ведутся. «В Хвалыне ухорезы, в Сызрани головорезы», а во славной слободке Малыковке двух раз вздохнуть не поспеешь, как самый закадычный приятель твой обогреет тебя много получше, чем разбойник на большой
дороге.
А когда жнецы и жнеи с обвитыми серпами и со снопом именинником подходили к помещичьему дому, хозяин с хозяйкой и со
всей своей семьей выходили навстречу
дорогому гостю за ворота и, трижды перекрестясь, низкими поклонами «хлебушку встречали», приговаривая: «Жнеи молодые, серпы золотые — милости просим откушать, нового хлебца порушать».
— Ничего. Полегоньку стали расторговываться, — отвечает Марко Данилыч, разрезывая окорочо́к белоснежного московского поросенка. — Сушь почти
всю продали, цены подходящие, двинулась и коренная. На нее цены так себе. Икра будет
дорога. Орошин почти
всю скупил, а он охулки нá руку не положит, такую цену заворотит, что на Масленице по
всей России ешь блины без икры. Бедовый!..
— Старуха! — молвил жене Зиновий Алексеич. — Никак я обмолвился?.. Никак проболтался?.. Наш-от гость
дорогой, пожалуй, теперь догадался. Не сказать ли уж ему
всю правду,
всю истинную? Друг ведь он, приятель Никитушке-то. Почитай-ка, что пишет он про него…
Все едино, что братья… Ась?.. Как, супруга ты моя благоверная, в таком разе мне присоветуешь?
Рассказывал Веденеев про их петербургское житье-бытье, про разные случаи, встречи, знакомства; каждый рассказ его милым и
дорогим казался
всей семье доронинской.
Сам не зная зачем, ровно вкопанный стоит на крыльце Веденеев.
Все еще видится ему милый лик
дорогой девушки,
все еще слышатся сладкие, тихие речи ее. Задумался и не может сообразить, где он, зачем тут стоит, что ему надобно делать… С громом подкатил к крыльцу извозчик в крытой пролетке.
Подробно рассказала, с каким именно «Божиим милосердием» отпустят Лизу из дома, сколько будет за ней икон, в каких ризах и окладах, затем перечислила
все платья, белье, обувь, посуду, серебро,
дорогие наряды и, наконец, объявила, сколько они назначают ей при жизни своей капиталу…
А ты вот денька два либо три отдохни с дороги-то, и, когда оглядишься, я тебе по описи
все приданое покажу, какое здесь с нами, а остальное покажу, когда домой воротимся.
— Ну ее! И думать не хочу… Ты одна моя радость… Ты одна мне
всего на свете
дороже! — со страстным увлеченьем говорил Петр Степаныч и, крепко прижав к груди Фленушку, осыпáл ее поцелуями…
— Уйду!.. И никогда тебе не видать меня больше… Сейчас же уйду, если слово одно молвишь мне про матушку! Не смей ничего про нее говорить!.. Люблю тебя,
всей душой люблю, ото
всего сердца, жизнь за тебя готова отдать, а матушки трогать не смей. Не знаешь, каково
дорогá она мне!..
Не совсем еще обутрело, как Андрей, старший сын Ермилы Матвеича, скакал уж во
весь опор с Самоквасовым по торной, широкой почтовой
дороге.
Десяти минут не прошло, как ухарский Федор Афанасьев во
весь опор мчал Самоквасова по хрящевой
дороге.
Распахнулась там занавеска… «Проснулась, встает моя
дорогая… — думает Петр Степаныч. — Спроважу Ермила, к ней пойду… Пущай их там постригают!.. А мы?.. Насладимся любовью и
все в мире забудем. Пускай их в часовне поют! Мы с нею в блаженстве утонем… Какая ножка у нее, какая…»
Следом за ней вошла высокая, стройная, статная женщина, с ног до головы во
всем черном, покрыта была она черною же, но
дорогою кашемировою шалью.
— И не заводите их, — сказала Марья Ивановна. — Но надо вам сказать, моя
дорогая, что дух злобы и неприязни не одними романами прельщает людей. Много у него разных способов к совращенью и пагубе непорочных… Не одними книгами распаляет он в их сердцах ту страсть, что от Бога и от святых его ангелов отлучает… Пуще
всего берегитесь этой злой, пагубной страсти…
— Прежде
всего надо достигнуть божественной любви, а это дело не легкое, моя
дорогая.
— Нет, вот что, родненький, — вспомнив, молвила Пелагея. — Сбегаю я к Матрене Прокофьевне, — обратилась она к мужу, — к нашей старостихе, — пояснила деверю, — покучусь у ней молочка хоть криночку, да яичек, да маслица, яишенку-глазунью гостью
дорогому состряпаю. Может, не откажет: изо
всех баб она до меня
всех милостивей.
Все бы кой-как да как-нибудь, а
дорогой конь распряжется, глядишь, остановка, меледа…
Торговля не Бог знает какие барыши ей давала, но то было тетке Арине
дороже всего, что она каждый день от возвращавшихся с работ из города сосновских мужиков, а больше того от проезжих, узнавала вестей по три короба и тотчас делилась ими с бабами, прибавляя к слухам немало и своих небылиц и каждую быль красным словцом разукрашивая.
— Как же мне об нем не задуматься? — грустно ответил Абрам. — Теперь хоть по крестьянству его взять — пахать ли, боронить ли — первый мастак, сеять даже уж выучился. Опять же насчет лошадей… О прядильном деле и поминать нечего, кого хошь спроси, всяк тебе скажет, что супротив Харлама нет другого работника, нет, да никогда и не бывало. У Марка Данилыча
вся его нитка на отбор идет, и продает он ее, слышь,
дороже против всякой другой.
— Книги
все, — отвечал Герасим. — Редкостные и довольно их. Такие, я вам скажу, Марко Данилыч, книги, что просто на удивленье. Сколько годов с ними вожусь, а иные сам в первый раз вижу. Вещь
дорогая!
Стал поперек
дороги и, повертывая лотком перед Марком Данилычем, кричит во
всю мочь звонким голосом...
Голосистый мальчишка не унялся, вьюном вертится перед Смолокуровым и, не давая ему
дороги, во
все горло выкрикивает свои причеты...
И, когда служивый улегся в клети на мягкой ильинской соломе, развязала она походную его котому́ и, сколько было в ней порожнего места, столько наложила ему на
дорогу и хлеба, и пирогов, и баранины, что от обеда осталось, картошки в загнетке напекла, туда же сунула, луку зеленого, стручков гороховых первого бранья, даже каленых орехов, хоть служивому и нечем было их грызть. Наполнив съестным котому, добрая старушка набожно перекрестилась.
Все одно, что тайную милостыню на окно бобылке положила.
— Ну, вот видите, а я уж и пожаловала, — улыбаясь, сказала Марья Ивановна. — Прямо из Фатьянки… Еду в Рязань к братьям Луповицким, а вы от прямой-то
дороги всего верстах в двенадцати.
— Истинная правда, сударыня, — отозвался он. — Хозяйский глаз
дороже всего… Чужой человек железным обручем свяжет и то лопается, а хозяин-от лычком подвяжет, так впрок пойдет.
Огромные комнаты, особенно большая зала с беломраморными стенами и колоннами, с
дорогими, хоть и закоптелыми люстрами, со стульями и диванчиками, обитыми хоть и полинявшею, но шелковой тканью, другие комнаты, обитые гобеленами, китайские вазы, лаковые вещи, множество старого саксонского и севрского фарфора —
вся эта побледневшая, износившаяся роскошь когда-то изящно и свежо разубранного барского дома на каждом шагу вызывала громкое удивленье Дуни.
Повелел Спаситель — вам, врагам, прощати,
Пойдем же мы в царствие тесною
дорогой,
Цари и князи, богаты и нищи,
Всех ты, наш родитель, зовешь к своей пище,
Придет пора-время —
все к тебе слетимся,
На тебя, наш пастырь, тогда наглядимся,
От пакостна тела борют здесь нас страсти,
Ты, Господь всесильный, дай нам не отпасти,
Дай ты, царь небесный, веру и надежду,
Одень наши души в небесны одежды,
В путь узкий, прискорбный идем — помогай нам!
У пламя вы, други, стойте, не озябьте,
Надо утешати батюшку родного,
Агнца
дорогого, сына всеблагого,
Авось наш Спаситель до нас умилится,
В наших сокрушенных сердцах изволит явиться,
С нами вместе будет, покажет
все лести,
Наших сил не станет тайну
всю познати,
Надо крепким быти и всегда молиться,
Тогда и злодей от нас удалится.
Душа только
дорога нам, тело и
все ублажающее его — тюрьма души, темница, врагом согражденная.
На
все был пригоден — в
дорогу ль ехать, возы ли возить.
Дорогой, что ни встретится ему живого на пути, надо всем-то он остановится и, не трогаясь с места,
всем налюбуется.
Народ расступался, давая блаженному
дорогу, и
весь почти вышел за ним из церкви.
«Дела подходят к концу, скоро ворочусь в Россию, сверну с прямой
дороги и заеду к вам в Луповицы. Был в Ленкорани и везде вокруг Александрополя, видел, беседовал, лично обо
всем расскажу».
— Останетесь в накладе, Никита Федорыч, — с притворным участьем, покачивая головой, сказал Марко Данилыч. — За анбары тоже платить надо, гужевая перевозка
дорога теперь, поневоле цены-то надо будет повысить. А кто станет покупать
дороже базарной цены? Да еще за наличные… Не расчет, право, не расчет. Дело видимое: хоть по
всей России развезите — фунта никто не купит у вас.
Когда Дарья Сергевна воротилась домой, Марко Данилыч давно уж с постели встал. Сидел у окна, пристально глядя на
дорогу, а сам
все про Дунюшку думал. «Коль не бывала в Фатьянке, надо будет ехать в Луповицы. А то, пожалуй, ее не дождешься и до зимы. И дернуло ж меня отпустить ее с Марьей Ивановной… Вот теперь и жди да погоди».
Не мало я доро́гой-то в это утро надумалась, на волосок не вздремнула,
все про Дунюшку раздумывала.
— Уговор
дороже денег, — подхватил Патап Максимыч, когда уселись
все.
— Слушайте хозяина, гости
дорогие, — на собак покидайте одни кости, остальное сами доедайте, чтоб на столе у меня
все было чистехонько.
— А тебе бы, Михайло Васильич, да и
всем вам,
дорогим гостям, распоясаться, кушаки-то по кадочкам бы развесить, — сказал Патап Максимыч. — Зятек! Василий Борисыч! Сымай кушаки с гостей, вешай по коло́чкам. Ну, архиерейский посол, живей поворачивайся.
Давно ли
все старообрядство почитало его за вели́ка человека, давно ли в самых богатых московских домах бывал он
дорогим, желанным гостем, давно ль везде, куда ни являлся, не знали, как ему угодить и как доставить
все нужное в его обиходной жизни, и вдруг — стал посмешищем…
— И не надо, — перебил ее Патап Максимыч. — Без них управимся. А вот покамест до приезда Авдотьи Марковны извольте-ка получить от меня на домашнее хозяйство, — сказал Патап Максимыч. — Да денег-то не жалейте, чтобы
все шло по-прежнему. А приказчику сейчас же велите прийти ко мне. Да лошадок готовили бы, Груне ехать пора. Изготовьте что нужно на
дорогу Авдотье Марковне.
У меня про тебя
все припасено и сготовлено: и столы-то расставлены, по столам-то разостланы скатертки камчатные, приготовлены тебе, гость
дорогой, яства сахарные со питьями со медвяными.
Когда собравшиеся в
дорогу сидели за прощальной трапезой, привезли почту. Николай Александрович новое письмо от Денисова получил. Писал тот, что его опять задержали дела и что приедет он в Луповицы не раньше как через неделю после Успенья, зато прогостит недели три, а может, и месяц.
Все были рады, а кормщик обещал, только что приедет он, повестить о том
всех Божьих людей. И за то были ему благодарны.