Неточные совпадения
Всего больше уходило прежде народу в бурлаки; теперь пароходство вконец убило этот тяжелый и вредный промысел.
Мы ведь люди недостаточные, вприкусочку
все больше.
Дуня, как
все дети, с
большой охотой, даже с самодовольством принялась за ученье, но скоро соскучилась, охота у ней отпала, и никак не могла она отличить буки от веди. Сидевшая рядом Анисья Терентьевна сильно хмурилась. Так и подмывало ее прикрикнуть на ребенка по-своему, рассказать ей про турлы-мурлы, да не посмела. А Марко Данилыч, видя, что мысли у дочки вразброд пошли, отодвинул азбуку и, ласково погладив Дуню по головке, сказал...
— Зачем певицу? Брать так уж пяток либо полдюжину. Надо, чтоб и пение, и служба
вся были как следует, по чину, по уставу, — сказал Смолокуров. — Дунюшки ради хоть целый скит приволоку́, денег не пожалею… Хорошо бы старца какого ни на есть, да где его сыщешь? Шатаются, шут их возьми, волочатся из деревни в деревню — шатуны, так шатуны и есть… Нечего делать, и со старочкой, Бог даст, попразднуем… Только вот беда, знакомства-то у меня
большого нет на Керженце. Послать-то не знаю к кому.
— Это гулена-то, гульба-то, — молвила Макрина. — Да у нас по
всем обителям на общу трапезу ее составляют. Вкушать ее ни за малый грех не поставляем,
все едино что морковь али свекла, плод дает в земле, во своем корню. У нас у самих на огородах садят гулену-то. По другим обителям
больше с торгу ее покупают, а у нас садят.
Опять же переписка у нее
большая и
все…
— Это
все добро,
все хорошо,
все по-Божьему, — молвил Марко Данилыч. — Насчет родителя-то
больше твердите, чтоб во
всем почитала его. Она у меня девочка смышленая, притом же мягкосердая —
вся в мать покойницу… Обучите ее, воспитайте мою голубоньку — сторицею воздам, ничего не пожалею. Доброту-то ее, доброту сохраните, в мать бы была… Ох, не знала ты, мать Макрина, моей Оленушки!.. Ангел Божий была во плоти!.. Дунюшка-то
вся в нее, сохраните же ее, соблюдите!.. По гроб жизни благодарен останусь…
А полюбили ее не только в чаянии богатых подарков от Марка Данилыча, а за то
больше, что Дуня была такая добрая, такая умница, такая до
всех ласковая.
Изо
всех девиц Дуня
больше свыклась с Груней, богоданной дочкой Чапурина.
Груня имела
большое влияние на подраставшую девочку, ее да Дарью Сергевну надо было Дуне благодарить за то, что, проживши семь лет в Манефиной обители, она всецело сохранила чистоту душевных помыслов и внедрила в сердце своем стремление к добру и правде, неодолимое отвращенье ко
всему лживому, злому, порочному.
Стали свататься купцы-женихи из
больших городов, из самой даже Москвы, но Марко Данилыч
всем говорил, что Дуня еще не перестарок, а родительский дом еще не надоел ей.
Шумит, бежит пароход… Вот на желтых, сыпучих песках обширные слободы сливаются в одно непрерывное селенье… Дома
все большие двухэтажные, за ними дымятся заводы, а дальше в густом желто-сером тумане виднеются огромные кирпичные здания, над ними высятся церкви, часовни, минареты, китайские башенки… Реки
больше не видать впереди — сплошь заставлена она несчетными рядами разновидных судов… Направо по горам и по скатам раскинулись сады и здания
большого старинного города.
Смолкли певуны, не допели разудалой бурлацкой песни, что поминает
все прибрежье Волги-матушки от Рыбной до Астрахани, поминает соблазны и заманчивые искушенья,
большею частью рабочему люду недоступные, потому что у каждого в кармане-то не очень густо живет.
На сто восемьдесят миллионов, а годами и
больше того товару на Макарьевскую свозится, на сто шестьдесят и
больше продается, и
все обороты делаются по трактирам.
И
все убрали,
все разукрасили роскошно, одних зеркал
больше пятисот поставили в Главном доме…
Из ближних взять было некого, народ
все ненадежный, недаром про него исстари пословицы ведутся. «В Хвалыне ухорезы, в Сызрани головорезы», а во славной слободке Малыковке двух раз вздохнуть не поспеешь, как самый закадычный приятель твой обогреет тебя много получше, чем разбойник на
большой дороге.
Живя на мельнице, мало видели они людей, но и тогда, несмотря на младенческий еще почти возраст, не были ни дики, ни угрюмы, ни застенчивы перед чужими людьми, а в городе, при
большом знакомстве, обходились со
всеми приветно и ласково, не жеманились, как их сверстницы, и с притворными ужимками не опускали, как те, глаз при разговоре с мужчинами, не стеснялись никем, всегда и везде бывали веселы, держали себя свободно, развязно, но скромно и вполне безупречно.
— Дома-то, слыхали мы, мало живешь!.. — продолжала расспросы свои Татьяна Андревна. —
Все больше, слышь, в разъездах.
— Такое уж наше дело, — отвечал Меркулов. — Ведь я один, как перст, ни за мной, ни передо мной нет никого,
все батюшкины дела на одних моих плечах остались. С ранней весны в Астрахани проживаю, по весне на взморье, на ватагах, летом к Макарью; а зиму
больше здесь да в Петербурге.
А ехавши домой,
всю дорогу про ласковых, пригожих сестриц продумал; особенно старшая вспоминалась ему. Вплоть до зари
больше половины ночи продумал про нее Никитушка; встал поутру — а на уме опять та же сестрица.
— А вот, к примеру сказать, уговорились бы мы с вами тысяч по двадцати даром получить, — стал говорить Веденеев. — У меня наличных полтины нет, а товару
всего на какую-нибудь тысячу, у вас то же. Вот и пишем мы друг на дружку векселя, каждый тысяч по двадцати, а не то и
больше. И ежели в банках по знакомству с директорами имеем мы доверие, так вы под мой вексель деньги получаете, а я под ваш. Вот у нас с вами гроша не было, а вдруг стало по двадцати тысяч.
Нынешний-от пост
большой ведь, наряду с Великим поставлен,
все одно, что первая да Страстная.
Красиво и затейливо они обстроены — дома
все большие, двухъярусные, с раскрашенными ставнями, со светелками наверху, с балкончиками перед ними.
Выпили хорошо, закусили того лучше. Потом расселись в кружок на
большом ковре. Сняв с козлов висевший над огнем котелок, ловец поставил его возле. Татьяна Андревна разлила уху по тарелкам. Уха была на вид не казиста; сварив бель, ловец не процедил навара, оттого и вышла мутна, зато так вкусна, что даже Марко Данилыч,
все время с усмешкой пренебреженья глядевший на убогую ловлю, причмокнул от удовольствия и молвил...
—
Больше бы веры Меркулов дал. Пишу я Володерову — остановил бы мою баржу с тюленем, как пойдет мимо Царицына, и
весь бы товар хоть в воду покидал, ежель не явится покупателя, а баржу бы в Астрахань обратил, — сказал Смолокуров.
— Вот письмо, извольте прочесть, — сказал Лука Данилыч. Меркулов стал читать. Побледнел, как прочел слова Марка Данилыча: «А так как предвидится на будущей неделе, что цена еще понизится, то ничего
больше делать не остается, как
всего тюленя хоть в воду бросать, потому что не будет стоить и хранить его…»
Старым рыбникам было то за
большую досаду, боялись, что молодежь
все дело у них перепортит.
Живучи в Москве и бывая каждый день у Дорониных, Никита Федорыч ни разу не сказал им про Веденеева, к слову как-то не приходилось. Теперь это на
большую досаду его наводило, досадовал он на себя и за то, что, когда писал Зиновью Алексеичу, не пришло ему в голову спросить его, не у Макарья ли Веденеев, и, ежели там, так
всего бы вернее через него цены узнать.
— Марью Ивановну? Ну вот, сударь! — молвил Василий Петрович. — Так впрямь она в гостинице пристала? Надо думать, что из своих никого здесь не отыскала… Не любят ведь они на многолюдстве жить, им бы
все покой да затишье. И говорят
все больше шепотком да втихомолку; громкого слова никто от них не слыхивал.
— Потому и прошу, — ответил Морковников. — А тебе еще на три дня вздумалось откладывать. Ну как в три-то дня до трех рублей добежит?.. Тогда уж мне больно накладно будет, Никита Федорыч. Я был в надежде на твое слово…
Больше всякого векселя верю ему. Так уж и ты не обидь меня.
Всего бы лучше сейчас же по рукам из двух рублей сорока… Условийцо бы написали, маклерская отсель недалече, и было б у нас с тобой дело в шляпе…
Полчаса не прошло, а они уж весело смеялись, искали, кто виноват, и никак не могли отыскать. Забыты
все тревожные думы, нет
больше места подозреньям, исчезли мрачные мысли. В восторге блаженства не могут наглядеться друг на друга, наговориться друг с другом. И не заметил Меркулов, как пролетело время. Половина третьего, пора на биржу ехать с Васильем Петровичем. Нечего делать — пришлось расстаться.
Скоро станешь ты своим капиталом владать, скоро будешь на
всей своей воле,
большого над тобой не будет — не забывай же слов моих…
— Уйду!.. И никогда тебе не видать меня
больше… Сейчас же уйду, если слово одно молвишь мне про матушку! Не смей ничего про нее говорить!.. Люблю тебя,
всей душой люблю, ото
всего сердца, жизнь за тебя готова отдать, а матушки трогать не смей. Не знаешь, каково дорогá она мне!..
Вон те так никоим путным делом не займутся, — примолвил Феклист, указывая на
большой двухъярусный дом со множеством пристроек, со
всех сторон его облепивших, и с закрытыми наполовину окнами.
—
Все, слава Богу, живы-здоровы, — отвечает Ермило Матвеич. — А новостей никаких не предвидится. С ярманки кое-кто воротились: мать Таифа Манефиных, мать Таисея Бояркиных.
Больше того нет никаких новостей.
Свет в окне показался… «Неужели встает?.. Что это так рано поднялась моя ясынька?.. Видно, сряжается… Но
всего еще только четыре часа… О милая моя, о сердце мое!.. День один пролетит, и нас никто
больше не разлучит с тобой… Скоро ли, скоро ль пройдет этот день?..»
А пуще
всего — желается ей с Манефой в городу поселиться, келью бы свою там иметь, оттого
больше и принимает великий постриг…
И стал продолжать беседу с Сурминым. Мало сам говорил,
больше с думами носился; зато словоохотен и говорлив был Ермило Матвеич. О постригах
все рассказал до самых последних мелочей.
Как ни уговаривала ее Аграфена Петровна, что убиваться тут не из чего, что мало ль какие могли у него дела случиться, мало ль зачем вдруг ехать ему понадобилось, Дуня речам ее не внимала, а
все больше и
больше тосковала и плакала.
В нынешние времена, друг мой, дух неприязни
больше и сильней
всего через книги разливает свой тлетворный яд по душам неопытных и еще не утвердившихся молодых людей.
Все из книг узнал и
все воочию видел Герасим, обо
всем горячий искатель истины сто раз передумал, а правой спасительной веры так-таки и не нашел. Везде заблужденье, всюду антихрист… И запала ему на душу тяжелая дума: «Нет, видно,
больше истинной веры,
все, видно, растлено прелестью врага Божия. Покинул свой мир Господь вседержитель, предал его во власть сатаны…» И в душевном отчаянье, в злобе и ненависти покинул он странство…
Когда иное время настало, когда и у нас стали родною стариной дорожить, явились так называемые «старинщики»,
большей частью, если не
все поголовно, старообрядцы.
Братнина нищета и голод детей сломили в Чубалове самообольщенье духовной гордостью. Проклял он это исчадие ада, из ненавистника людей, из отреченника от мира преобразился в существо разумное — стал человеком… Много вышло из того доброго для других, а
всего больше для самого Герасима Силыча.
Играли на гармониках, орали песни вплоть до рассвета, драк было достаточно; поутру
больше половины баб вышло к деревенскому колодцу с подбитыми глазами, а мужья
все до единого лежали похмельные.
— Да вон тащи, родной, хоть в заднюю избу, — молвила Пелагея, — а не то в клеть — пустым-пустехоньки. А ежели больно к спеху, так покамест в сенях положь; сени у нас
большие, просторные,
всю свою поклажу уложишь.
— Страшливый он у нас, опасливый такой,
всех боится, ничего нé видя то́тчас и ревку задаст, — говорила Пелагея Филиппьевна. — А когда один не на глазах у
больших, первый прокурат. Отпусти его, родной, не то он до ночи проревет. Подь, Максимушка, ступай на свое место.
Торговля не Бог знает какие барыши ей давала, но то было тетке Арине дороже
всего, что она каждый день от возвращавшихся с работ из города сосновских мужиков, а
больше того от проезжих, узнавала вестей по три короба и тотчас делилась ими с бабами, прибавляя к слухам немало и своих небылиц и каждую быль красным словцом разукрашивая.
Скотина зачумела и
вся до последнего бычка повалилась, потом были сряду два хлебных недорода, потом лихие люди клеть подломали и
все добро повытаскали, потом овин сгорел, потом Абрам
больше года без вины в остроге по ошибке, а скорей по злому произволу прокурора, высидел.
В убогой избе Абрамовой не лучина дымит, а свечи горят, и промеж тех свечей самовар на столе ровно жар горит, и вокруг стола
большие сидят и малые, из хороших одинаких у
всех чашек чай распивают с мягким папушником.
«Нет
больше на земле освящения, нет
больше и спасения, — думал он, — в нынешние последние времена одно осталось ради спасения души от вечной гибели — стань с умиленьем перед Спасовым образом да молись ему со слезами: «Несть правых путей на земле — сам ты, Спасе, спаси мя, ими же
веси путями».