Неточные совпадения
Пуще прежнего
стала она лебезить перед Смолокуровым,
больше прежнего ласкать Дунюшку, и при каждом свиданье удавалось ей вылестить у «Марка богатого» то мучки, то крупки, то рыбки, то дровушек на бедность.
Молча слушала Дарья Сергевна трещавшую, как заведенное колесо, мастерицу. Жалко ей
стало голодавших Шигиных, а
больше всего бойкого, способного на ученье Федюшку. Вынула из сундука бумажный плат и денег полтину. Подавая их мастерице, молвила...
Рада была Дуня подаркам, с самодовольством называла она себя «отроковицей» — значит,
стала теперь
большая — и нежно ластилась то к отцу, то к Дарье Сергевне.
Стали свататься купцы-женихи из
больших городов, из самой даже Москвы, но Марко Данилыч всем говорил, что Дуня еще не перестарок, а родительский дом еще не надоел ей.
Зашумели рабочие, у кого много забрано денег, те кричат, что по два целковых будет накладно, другие на том стоят, что можно и
больше двух целковых приказчику дать, ежели
станет требовать.
Как на каменну стену надеялись они на Василья Фадеева и
больше не боялись ни водяного, ни кутузки, ни отправки домой по этапу; веселый час накатил,
стали ребята забавляться: боролись, на палках тянулись, дрались на кулачки, а под конец громкую песню запели...
— Микитушка! — радостно вскликнула Татьяна Андревна. — Родной ты мой!.. Да как же ты вырос, голубчик, каким молодцом
стал!.. Я ведь тебя еще махоньким видала, вот этаким, — прибавила она, подняв руку над полом не
больше аршина. — Ни за что бы не узнать!.. Ах ты, Микитушка, Микитушка!
Чужих
стал звать,
большие награды давал — те и месяца не выдерживали.
— А вот, к примеру сказать, уговорились бы мы с вами тысяч по двадцати даром получить, —
стал говорить Веденеев. — У меня наличных полтины нет, а товару всего на какую-нибудь тысячу, у вас то же. Вот и пишем мы друг на дружку векселя, каждый тысяч по двадцати, а не то и
больше. И ежели в банках по знакомству с директорами имеем мы доверие, так вы под мой вексель деньги получаете, а я под ваш. Вот у нас с вами гроша не было, а вдруг
стало по двадцати тысяч.
А Наташа про Веденеева ни с кем речей не заводит и с каждым днем
становится молчаливей и задумчивей. Зайдет когда при ней разговор о Дмитрии Петровиче, вспыхнет слегка, а сама ни словечка. Пыталась с ней Лиза заговаривать, и на сестрины речи молчала Наташа, к Дуне ее звали — не пошла. И
больше не слышно было веселого, ясного, громкого смеха ее, что с утра до вечера, бывало, раздавался по горницам Зиновья Алексеича.
— Однако ж… — начал было Веденеев, но смутился и еще
больше покраснел… Потом, схватив шляпу,
стал торопливо прощаться с Зиновьем Алексеичем.
Черная зависть их обуяла,
стало им нестерпимо, что хан любит эту жену
больше всех остальных.
— Вот письмо, извольте прочесть, — сказал Лука Данилыч. Меркулов
стал читать. Побледнел, как прочел слова Марка Данилыча: «А так как предвидится на будущей неделе, что цена еще понизится, то ничего
больше делать не остается, как всего тюленя хоть в воду бросать, потому что не будет стоить и хранить его…»
— Да ведь у нас с вами об этом лесе не один раз было толковано, Василий Петрович, — отвечала Марья Ивановна. — За бесценок не отдам, а настоящей цены вы не даете.
Стало быть, нечего
больше и говорить.
Мотнул татарин головой, сказал, что нет у него такого нехорошего мыла, и, отвернувшись, не
стал больше разговаривать с Васильем Петровичем.
Скоро
станешь ты своим капиталом владать, скоро будешь на всей своей воле,
большого над тобой не будет — не забывай же слов моих…
— На глаза не пущает меня, — ответил Петр Степаныч. — Признаться, оттого
больше и уехал я из Казани; в тягость
стало жить в одном с ним дому… А на квартиру съехать, роду нашему будет зазорно. Оттого странствую — в Петербурге пожил, в Москве погостил, у Макарья, теперь вот ваши места посетить вздумал.
И
стал продолжать беседу с Сурминым. Мало сам говорил,
больше с думами носился; зато словоохотен и говорлив был Ермило Матвеич. О постригах все рассказал до самых последних мелочей.
Когда иное время настало, когда и у нас
стали родною стариной дорожить, явились так называемые «старинщики»,
большей частью, если не все поголовно, старообрядцы.
Братнина нищета и голод детей сломили в Чубалове самообольщенье духовной гордостью. Проклял он это исчадие ада, из ненавистника людей, из отреченника от мира преобразился в существо разумное —
стал человеком… Много вышло из того доброго для других, а всего
больше для самого Герасима Силыча.
Пелагея только кланялась, речей
больше не
стало у ней.
«Нет
больше на земле освящения, нет
больше и спасения, — думал он, — в нынешние последние времена одно осталось ради спасения души от вечной гибели —
стань с умиленьем перед Спасовым образом да молись ему со слезами: «Несть правых путей на земле — сам ты, Спасе, спаси мя, ими же веси путями».
В
большую копейку
стали Герасиму хлопоты, но он не тужил, об одном только думал — избавить бы племянников от солдатской лямки, не дать бы им покинуть родительского дома и привычных работ, а после что будет, то Бог даст.
— А я тебе от скуки-то гостинца привез, — молвил Марко Данилыч, указывая на короб. — Гляди, что книг-то, — нáдолго
станет тебе.
Больше сотни. По случаю купил.
По моему рассужденью, Онисим Самойлыч по своей ненасытности и по великой отважности беспременно в
большом накладе останется, дело завел широкое, а закончить не
стало силы.
Больше недели прошло с той поры, как Марко Данилыч получил письмо от Корнея. А все не может еще успокоиться, все не может еще забыть ставших ему ненавистными Веденеева с Меркуловым, не может забыть и давнего недруга Орошина. С утра до ночи думает он и раздумывает, как бы избыть беды от зятьев доронинских, как бы утопить Онисима Самойлыча, чтоб о нем и помину не осталось. Только и не серчал, что при Дуне да при Марье Ивановне, на Дарью Сергевну
стал и ворчать, и покрикивать.
Стал я расхваливать Мокея Данилыча: и моложе-то он, говорю, меня, и сильнее-то, а ежели до выкупа дело дойдет, так за него, говорю, не в пример
больше дадут, чем за меня.
— Совсем готова, — сказала Марья Ивановна. —
Больше восьми месяцев над Штиллингом, Гион и Эккартсгаузеном сидела. И такая
стала восторженная, такая мечтательная, созерцательная и нервная. Из нее выйдет избрáнный сосуд.
— Умалился корабль, очень умалился, — скорбно промолвил Николай Александрыч. — Которых на земле не
стало, которые по дальним местам разошлись. Редко когда
больше двадцати божьих людей наберется… Нас четверо, из дворни пять человек, у Варварушки в богадельне семеро. Еще человека два-три со стороны. Не прежнее время, сестрица. Теперь, говорят, опять распыхались злобой на божьих людей язычники, опять иудеи и фарисеи воздвигают бурю на Христовы корабли. Надо иметь мудрость змиину и как можно быть осторожней.
— Человек двадцать будет, а может, и
больше, — ответил тот. — Домашних пятнадцать, ты, Семенушка, дьякона
стану звать, Митеньку, Кисловых, в монастырь по Софронушку еду.
Не утаилось это от солдат,
стали они с бо́льшим уваженьем глядеть на молодого поручика.
Строинский
стал ежедневным и
больше всех любимым гостем генерала, а когда старик попался, Дмитрию Осипычу опять, как и в Бендерах, посчастливилось.
Знал он, что в пустыне ему не живать, что проводить жизнь, подобную жизни отшельников первых веков христианства, теперь невозможно; знал и то, что подвиг мученичества теперь
больше немыслим, ни страданий, ни смертных казней за Христа не
стало.
Стал тогда Кислов углубляться в чтение Священного Писания, особенно Евангелия, — это подняло его нравственную силу и еще
больше смягчило кроткий от природы нрав.
Болезненно отозвалась на ней монастырская жизнь. Дымом разлетелись мечты о созерцательной жизни в тихом пристанище, как искры угасли тщетные надежды на душевный покой и бесстрастие.
Стала она приглядываться к мирскому, и мир показался ей вовсе не таким греховным, как прежде она думала; Катенька много нашла в нем хорошего… «Подобает всем сим быти», — говорил жене Степан Алексеич, и Катеньку оставили в покое… И тогда мир обольстил ее душу и принес ей
большие сердечные тревоги и страданья.
Тут разом все вскочили.
Большая часть женщин и некоторые из мужчин сели, другие
стали во «святой круг». Николай Александрыч стоял посередине, вокруг него Варенька, Катенька, горничная Серафима и три богаделенные. За женским кругом
стал мужской. Тут были Кислов и Строинский, дворецкий Сидор, Пахом, пасечник Кирилла, матрос. И блаженный Софронушка, напевая бессмыслицу и махая во все стороны пальмовой веткой, подскакал на одной ноге и
стал во «святом кругу». Началось «круговое раденье».
— В Манефиной, сударыня, — ответила Аграфена. — Возле самого Каменного Вражка. Много уж тому времени-то. Двадцатый теперь год, как услали моего хозяина, да двадцать два годочка, как жила с ним замужем.
Больше сорока годов,
стало быть, тому, как я из обители.
Жена Колышкина была дома. Только воротилась она от вятских сродников, где часто и подолгу гащивала. Впервые еще увиделась с ней Аграфена Петровна. Не
больше получаса поговорили они и
стали старыми знакомыми, давнишними подругами… Хорошие люди скоро сходятся, а у них у обеих — у Марфы Михайловны и Аграфены Петровны — одни заботы, одни попеченья: мужа успокоить, деток разуму научить, хозяйством управить да бедному по силе помощь подать.
Лето на исходе, совсем надвигается нá землю осень. Пчелы перестали носить медовую взятку, смолкли певчие птицы, с каждым днем вода холодеет
больше и
больше. Пожелтели листья на липах, поспели в огородах овощи, на Николу-кочанного
стали и капустные вилки в кочни завиваться. Успенский пост на дворе — скоро придется веять мак на Макавеев.
Любя чтение церковных книг, а
больше того устные беседы от Писания, Устюгов с Богатыревым
стали похаживать в келейный ряд на «вечерки» к одной старой девке, хлыстовской пророчице, и познали от нее «тайну сокровенную».
Потом за «добрым делом»
стали наезжать свахи из
больших городов — из Мурома, из Шуи, из Ярославля, даже из Москвы — везде по купечеству знали, что у Марка Данилыча
больше миллиона в сундуке и одна-единственная дочка Авдотья Марковна.
— Не
стало больше в ней ни душевных порывов, ни духовной жажды, ни горячего влеченья к познанию тайн.
— Думать надо, его обворовывают. Все тащат: и приказчики, и караванные, и ватажные. Нельзя широких дел вести без того, чтобы этого не было, — молвил луповицкий хозяин, Андрей Александрыч. — И в маленьких делах это водится, а в
больших и подавно. Чужим добром поживиться нынче в грех не ставится, не поверю я, чтобы к Смолокурову в карман не залезали. Таковы уж времена. До легкой наживы все больно охочи
стали.
— Я ее предоставила Вареньке, — оправдывалась Марья Ивановна. — Думала, что она моложе меня, к ее годам подходит ближе и что Дуня
больше ей
станет доверять, чем мне… Кто ж мог этого ожидать? Впрочем, ничего, по времени все обойдется.
Сильный, всемогущий хочет, дабы до кончины мира еще
больше людей пришло в покаяние и
стали б они достойны небесных венцов, от начала веков уготованных».
И в то же время
стала реже вспоминать об отце, а Петр Степаныч и совсем не впадал ей
больше на память…
В ужас пришла Аграфена Петровна, услыхавши про раденья и проречения, и
больше слушать не захотела дальше, когда Дуня
стала было рассказывать ей о схождениях самого господа Саваофа на гору Городину, а потом на гору Араратскую.
Больше и
больше приходя в восторженность, Дуня приподнялась с подушки, села на постель и
стала топать ногами… Опустила руки на колени, глаза разгорелись у ней, лицо побагровело, и вся затряслась она; мелкие судороги забегали по лицу. Вне себя
стала.
Вот уж
больше года, как
стал он нравом тих и спокоен — не то чтоб буянить да драться, как прежде бывало, теперь он удалялся от всякого шума, и, когда живал у Патапа Максимыча в Осиповке, только у него и выхода было с двора, что на могилку Насти.
— Как убежала,
больше он не казался, и голоса не
стало слышно, — отвечала Дуня. — Зато тоски вдвое прибыло. Как вспомню про него да подумаю, так и захочется хоть минутку посмотреть на него.