Неточные совпадения
— Господи!.. Царю Небесный, милостивый!.. — глядя на дочку, с трудом шептала умиравшая. — Даруй ей, Господи,
быть всегда радостной… даруй ей, Господи… не знавать
большой кручины…
Каждый год не по одному разу сплывал он в Астрахань на рыбные промыслá, а в уездном городке, где поселился отец его, построил
большой каменный дом, такой, что и в губернском городе
был бы не из последних…
Потому Красноглазихе в старообрядских домах и
было больше доверия, чем прощелыге Ольге Панфиловне, что, ходя по раскольникам из-за подарков, прикидывалась верующею в «спасительность старенькой веры» и уверяла, что только по своему благородству не может открыто войти в «ограду спасения» и потому и живет «никодимски».
Спохватилась мастерица, что этак, пожалуй, и гостинца не
будет, тотчас понизила голос, заговорила мягко, льстиво, угодливо. Затаенной язвительности
больше не
было слышно в ее речах, зазвучали они будто сердечным участьем.
Рада
была Дуня подаркам, с самодовольством называла она себя «отроковицей» — значит, стала теперь
большая — и нежно ластилась то к отцу, то к Дарье Сергевне.
— Зачем певицу? Брать так уж пяток либо полдюжину. Надо, чтоб и пение, и служба вся
были как следует, по чину, по уставу, — сказал Смолокуров. — Дунюшки ради хоть целый скит приволоку́, денег не пожалею… Хорошо бы старца какого ни на
есть, да где его сыщешь? Шатаются, шут их возьми, волочатся из деревни в деревню — шатуны, так шатуны и
есть… Нечего делать, и со старочкой, Бог даст, попразднуем… Только вот беда, знакомства-то у меня
большого нет на Керженце. Послать-то не знаю к кому.
Макрина еще
больше, чем Дарья Сергевна, рада
была решению Марка Данилыча.
— Это все добро, все хорошо, все по-Божьему, — молвил Марко Данилыч. — Насчет родителя-то
больше твердите, чтоб во всем почитала его. Она у меня девочка смышленая, притом же мягкосердая — вся в мать покойницу… Обучите ее, воспитайте мою голубоньку — сторицею воздам, ничего не пожалею. Доброту-то ее, доброту сохраните, в мать бы
была… Ох, не знала ты, мать Макрина, моей Оленушки!.. Ангел Божий
была во плоти!.. Дунюшка-то вся в нее, сохраните же ее, соблюдите!.. По гроб жизни благодарен останусь…
На новоселье сам Марко Данилыч привез их и
больше двух недель прогостил в обители — все-то жалко
было ему расставаться с Дунюшкой…
А полюбили ее не только в чаянии богатых подарков от Марка Данилыча, а за то
больше, что Дуня
была такая добрая, такая умница, такая до всех ласковая.
Груня имела
большое влияние на подраставшую девочку, ее да Дарью Сергевну надо
было Дуне благодарить за то, что, проживши семь лет в Манефиной обители, она всецело сохранила чистоту душевных помыслов и внедрила в сердце своем стремление к добру и правде, неодолимое отвращенье ко всему лживому, злому, порочному.
— Помилосердуй, Василий Фадеич, — слезно молил он, стоя на пороге у притолоки. — Плат бумажный дам на придачу.
Больше, ей-Богу, нет у меня ничего… И рад бы что дать, да нечего, родной… При случае встретились бы где, угостил бы я тебя и деньжонок аль чего-нибудь еще дал бы… Мне бы только на волю-то выйти, тотчас раздобудусь деньгами. У меня тут купцы знакомые на ярманке
есть, седни же найду работу… Не оставь, Василий Фадеич, Христом Богом прошу тебя.
Зашумели рабочие, у кого много забрано денег, те кричат, что по два целковых
будет накладно, другие на том стоят, что можно и
больше двух целковых приказчику дать, ежели станет требовать.
Обстоятельный
был человек, благочестивый, к истинной, старой, значит, вере
большую ревность имел.
— С покойным его родителем мы
больше тридцати годов хлеб-соль важивали, в приятельстве
были… — продолжал Зиновий Алексеич. — На моих глазах Никитушка и вырос. Жалко тоже!.. А уж добрый какой да разумный.
Наемным приказчикам
большой веры не давал; хоть и добрый
был человек, благодушный и всякому
был рад помощь оказать, но приказчикам на волос не верил.
Из ближних взять
было некого, народ все ненадежный, недаром про него исстари пословицы ведутся. «В Хвалыне ухорезы, в Сызрани головорезы», а во славной слободке Малыковке двух раз вздохнуть не
поспеешь, как самый закадычный приятель твой обогреет тебя много получше, чем разбойник на
большой дороге.
Кто говорил, что Доронин по Волге в разбое ходил, сначала-де
был в есаулах, потом в атаманы попал; кто уверял, что разжился он мягкою денежкой, кто божился, клялся, что где-то на
большой дороге богатого купца уходил он…
Живя на мельнице, мало видели они людей, но и тогда, несмотря на младенческий еще почти возраст, не
были ни дики, ни угрюмы, ни застенчивы перед чужими людьми, а в городе, при
большом знакомстве, обходились со всеми приветно и ласково, не жеманились, как их сверстницы, и с притворными ужимками не опускали, как те, глаз при разговоре с мужчинами, не стеснялись никем, всегда и везде бывали веселы, держали себя свободно, развязно, но скромно и вполне безупречно.
— А вот, к примеру сказать, уговорились бы мы с вами тысяч по двадцати даром получить, — стал говорить Веденеев. — У меня наличных полтины нет, а товару всего на какую-нибудь тысячу, у вас то же. Вот и пишем мы друг на дружку векселя, каждый тысяч по двадцати, а не то и
больше. И ежели в банках по знакомству с директорами имеем мы доверие, так вы под мой вексель деньги получаете, а я под ваш. Вот у нас с вами гроша не
было, а вдруг стало по двадцати тысяч.
Доволен-предоволен
был Марко Данилыч, видя, как его чествуют; не ворчит
больше за лишнюю трату денег…
Улов не богатый, зато все довольны, а
больше всего
были довольны ловцы, взявши за снасти чуть не вчетверо
больше, чем бы выручили они от продажи рыбы на Мытном дворе.
Выпили хорошо, закусили того лучше. Потом расселись в кружок на
большом ковре. Сняв с козлов висевший над огнем котелок, ловец поставил его возле. Татьяна Андревна разлила уху по тарелкам. Уха
была на вид не казиста; сварив бель, ловец не процедил навара, оттого и вышла мутна, зато так вкусна, что даже Марко Данилыч, все время с усмешкой пренебреженья глядевший на убогую ловлю, причмокнул от удовольствия и молвил...
Нет уж, гноить надо
будет, девать
больше некуда.
Про катанье потолковали. Вспомянула добрым словом Татьяна Андревна Самоквасова с Веденеевым и примолвила, что, должно
быть, оба они
большие достатки имеют… С усмешкой ответил ей Марко Данилыч...
А Наташа про Веденеева ни с кем речей не заводит и с каждым днем становится молчаливей и задумчивей. Зайдет когда при ней разговор о Дмитрии Петровиче, вспыхнет слегка, а сама ни словечка. Пыталась с ней Лиза заговаривать, и на сестрины речи молчала Наташа, к Дуне ее звали — не пошла. И
больше не слышно
было веселого, ясного, громкого смеха ее, что с утра до вечера, бывало, раздавался по горницам Зиновья Алексеича.
— Однако ж… — начал
было Веденеев, но смутился и еще
больше покраснел… Потом, схватив шляпу, стал торопливо прощаться с Зиновьем Алексеичем.
До железной дороги городок
был из самых плохих. Тогда, недалеко от пристани, стояла в нем невзрачная гостиница,
больше похожая на постоялый двор. Там приставали фурщики, что верховый барочный лес с Волги на Дон возили. Постояльцам, кои побогаче, хозяин уступал комнаты из своего помещенья и, конечно, оттого внакладе не оставался. Звали его Лукой Данилычем, прозывался он Володеров.
Ловкий
был, изворотливый человек, начал с копейки и скоро успел нажить
большой капитал.
Большой паводок поднялся тогда от долгих дождей проливных; лоцман
был пьяный да неумелый, баржи подвел к самой пристани в Черном Яру.
— Вот письмо, извольте прочесть, — сказал Лука Данилыч. Меркулов стал читать. Побледнел, как прочел слова Марка Данилыча: «А так как предвидится на будущей неделе, что цена еще понизится, то ничего
больше делать не остается, как всего тюленя хоть в воду бросать, потому что не
будет стоить и хранить его…»
Старым рыбникам
было то за
большую досаду, боялись, что молодежь все дело у них перепортит.
Там не то, что на носу в третьем классе:
ели дольше и
больше, не огурцы с решетным хлебом, а только что изловленных стерлядей, вкусные казанские котлеты, цыплят и молодую дичь из Кокшайских лесов.
Одета
была она в черное шелковое платье, подпоясана черным шагреневым поясом, на голову надет в роспуск
большой черный кашемировый платок.
— Да ведь у нас с вами об этом лесе не один раз
было толковано, Василий Петрович, — отвечала Марья Ивановна. — За бесценок не отдам, а настоящей цены вы не даете. Стало
быть, нечего
больше и говорить.
— Сто шесть, пожалуй, и
больше наберется, — молвил Василий Петрович. — В нашей вотчине три ста душ, во Владимирской двести да в Рязанской с чем-то сотня. У барина, у покойника, дом богатейший
был… Сады какие
были, а в садах всякие древа и цветы заморские… Опять же ранжереи, псарня, лошади… Дворни видимо-невидимо — ста полтора. Широко́ жил, нечего сказать.
— Ну ладно, ладно, — молвил Морковников. — А ты слетай-ка к буфетчику да спроси у него еще другую бутылочку мадерцы, да смотри, такой, которую сам Федор Яковлич по
большим праздникам
пьет… Самой наилучшей!
А он ведь получил уж письмо из Царицына,
был, конечно, у Дорониных, виделся с Лизой, знает, здорова ли она, если еще
больше чего-нибудь не знает…
— Спасибо, Митенька, — сказал он, крепко сжимая руку приятеля. — Такое спасибо, что и сказать тебе не смогу. Мне ведь чуть не вовсе пропадать приходилось.
Больше рубля с гривной не давали, меньше рубля даже предлагали… Сидя в Царицыне, не имел никаких известий, как идут дела у Макарья, не знал… Чуть
было не решился. Сказывал тебе Зиновей Алексеич?
Зато это уж в последний раз — не
будем больше разлучаться…
— Потому и прошу, — ответил Морковников. — А тебе еще на три дня вздумалось откладывать. Ну как в три-то дня до трех рублей добежит?.. Тогда уж мне больно накладно
будет, Никита Федорыч. Я
был в надежде на твое слово…
Больше всякого векселя верю ему. Так уж и ты не обидь меня. Всего бы лучше сейчас же по рукам из двух рублей сорока… Условийцо бы написали, маклерская отсель недалече, и
было б у нас с тобой дело в шляпе…
Что ж это
будет?» — подумала она и не могла
больше сдерживать слез…
— Видишь ли что, Никита Сокровенный, — собравшись с духом, начал опять Веденеев. — Так как я очень тебя люблю, а еще
больше уважаю, так и захотелось мне еще поближе
быть к тебе.
Мастерская, пристроенная к жилой стае лицом в огород,
была обширна и отделялась от
большой избы и горниц невеликими сенцами.
— Бог ее знает,
больше ли
будет, — отвечал Сурмин.
Скоро станешь ты своим капиталом владать, скоро
будешь на всей своей воле,
большого над тобой не
будет — не забывай же слов моих…
— Говорят, сборы какие-то
были у Макарья на ярманке. Сбирали, слышь, на какое-то никонианское училище, — строго и властно говорила Манефа. — Детским приютом, что ли, зовут. И кто, сказывали мне,
больше денег дает, тому
больше и почестей мирских. Медали, слышь, раздают… А ты, друг, и поревновал прелестной славе мира… Сказывали мне… Много ль пожертвовал на нечестие?
— На глаза не пущает меня, — ответил Петр Степаныч. — Признаться, оттого
больше и уехал я из Казани; в тягость стало жить в одном с ним дому… А на квартиру съехать, роду нашему
будет зазорно. Оттого странствую — в Петербурге пожил, в Москве погостил, у Макарья, теперь вот ваши места посетить вздумал.
— Не такое дело.
Больше тройки не надо
будет, — сказал Петр Степаныч.
— Вот эти чернохвостые не орут, не сеют, а слаще да
больше нашего
едят.