А Дунюшка тут. Посадили ее на кровать возле матери. Белокуренькая девочка смеется аленьким ротиком и синенькими глазками, треплет розовую ленточку, что была в вороту́ материной сорочки… Так и заливается — ясным, радостным смехом.
Вверху небосклона появились ясные, сероватые облака с нежно-серебристыми краями и над сверкающей золотистыми огнями и багровым отблеском рекой стали недвижно в бездонной лазури…
Но Дуня вовсе не была веселенькою. Улыбалась, ласкалась она и к отцу и к назвáной тете, но нет-нет да вдруг и задумается, и не то тоской, не то заботой подернется миловидное ее личико. Замолчит, призадумается, но только на минуту. Потом вдруг будто очнется из забытья, вскинет лазурными очами на Марка Данилыча и улыбнется ему кроткой, ясной улыбкой.
Когда Петр Степаныч собрался домой, простившись со Смолокуровым, поклонился он Дуне. Та молча привстала, слегка наклонила головку и взглянула на него такими сияющими, такими ясными очами, что глубоко вздохнулось добру мо́лодцу и голубем встрепенулось ретивое его сердце.
Когда же, принимая стакан, Наташа с младенческой улыбкой бросила на него ясный, приветливый взор, тихо сиявший чистотой непорочной души, Веденеев совсем обомлел…
Малиновые переливы вечерней зари, сливаясь с ясным темно-синим небосклоном, с каждой минутой темнели. Ярко сверкают в высоте поднебесной звезды, и дрожат они на плесу, отражаясь в тихой воде; почернел нагорный берег, стеной поднимаясь над водою; ярчей разгорелись костры коноводов и пламенные столбы из труб стального завода, а вдали виднеется ярманка, вся залитая огнями. То и дело над нею вспыхивает то белое, то алое, то зеленое зарево потешных огней, что жгут на лугах, где гулянья устроены.
Вот сидит он в мрачном раздумье, склонясь над столом, в светелке Манефы. Тихо, безмолвно, беззвучно. Двери настежь, и с ясным радостным смехом птичкой влетела она. Шаловлива, игрива, как рыбка, быстро она подбежала, обвила его шею руками, осияла очами, полными ясных лучей, и уста их слились. Сам не помня себя, вскочил он, но, как сон, как виденье, исчезла она.
То алела, то бледнела Наташа. Разгорелись у нее ясные глазки, насупились соболиные брови. Вещее сердце уму-разуму говорило: «Нет правды в речах рыбника злого».
А Наташа про Веденеева ни с кем речей не заводит и с каждым днем становится молчаливей и задумчивей. Зайдет когда при ней разговор о Дмитрии Петровиче, вспыхнет слегка, а сама ни словечка. Пыталась с ней Лиза заговаривать, и на сестрины речи молчала Наташа, к Дуне ее звали — не пошла. И больше не слышно было веселого, ясного, громкого смеха ее, что с утра до вечера, бывало, раздавался по горницам Зиновья Алексеича.
И она, и Лизавета Зиновьевна со слезами немой благодарности смотрели на Дмитрия Петровича, а Наташа с каким-то величавым самодовольством поглядывала то на мать, то на сестру и будто говорила ясными взорами: «Что?
И пошел разговор об разных разностях. Пересыпался он веселыми шутками, ясным искренним смехом, сердечностью. Лишь под конец беседы с рюмками мадеры в руках, пожелав друг другу здоровья, всякого благополучия, опять вспомнили про тюленя.
Догадаться Веденееву было нетрудно. «Эх, как бы нам с Сокровенным быть свояками!.. — подумал он, — то-то бы хорошо было!» И взглянул он на Наташу и видит — сияет она пышной красой и ясной радостью…
«Ты прости-прощай, говорит, небо ясное, ты прости-прощай, солнце красное, вы прощайте, месяц и звезды небесные, вы прощайте, моря, озера и реки, вы прощайте, леса, поля и горы, ты прости-прощай, мать-сыра-земля, вы простите, ангелы, архангелы, серафимы, херувимы и вся сила небесная».
Вышел Самоквасов на улицу. День ясный. Яркими, но не знойными лучами обливало землю осеннее солнце, в небе ни облачка, в воздухе тишь… Замер городок по-будничному — пусто, беззвучно… В поле пошел Петр Степаныч.
— Не ропщу я, родной, николи Бога ропотом я не гневила, — сказала Пелагея тихо, поднявши голову и взглянув на деверя чистым, ясным, правдой и смиреньем горевшим взором.
Не до того было Панкратью, чтоб вступиться за брата: двое на него наскочило, один губы разбил — посыпались изо рта белые зубы, потекла ручьем алая кровь, другой ему в бедро угодил, где лядвея в бедро входит, упал Панкратий на колено, сильно рукой оземь оперся, закричал громким голосом: «Братцы, не выдайте!» Встать хотелось, но померк свет белый в ясных очах, темным мороком покрыло их.
Три деньги тебе в день — куда хочешь, туда и день, сыт крупой, пьян водой, помирай как умеешь, только не на лавке под святыми, а в чистом поле, под ясным небом.
Гласит предание, и в старинных записях так записано: когда отец Фотин впервые пришел в бесовскую долину и, приступя к Поганому ключу ради утоления жажды, осенил его крестным знамением, возгремело в высоте слово Божие, пала на землю из ясного неба палючая молонья и в мелкие куски расщепала кряковистый дуб.
— Кто же ее неволит? — с ясной улыбкой ответил Марко Данилыч. — Сказано ей: кто придется по сердцу, за того и выходи, наперед только со мной посоветуйся, отец зла детищу не пожелает, а молоденький умок старым умом крепится. Бывали у нас и женишки, сударыня, люди все хорошие, с достатками. Так нет — и глядеть ни на кого не хочет.
Как ярый гром из тихого ясного неба грянули эти слова над Марком Данилычем. Сразу слова не мог сказать. Встрепенулось было сердце радостью при вести, что давно оплаканный и позабытый уж брат оказался в живых, мелькнула в памяти и тесная дружба и беззаветная любовь к нему во дни молодости, но тотчас же налетела хмарая мрачная дума: «Половину достатков придется отдать!.. Дунюшку обездолить!.. Врет Корней!»
— Духом не мятись, сердцем не крушись, — выпевала Катенька, задыхаясь почти на каждом слове. — Я, Бог, с тобой, моей сиротой, за болезнь, за страданье духа дам дарованье!.. Радуйся, веселись, верна-праведная!.. Звезда светлая горит, и восходит месяц ясный, будет, будет день прекрасный, нескончаемый вовек!.. Бог тебя просвятит, ярче солнца осветит… Оставайся, Бог с тобою, покров Божий над тобою!
Ты, душа ль моя Дунюшка, — была ты, белая голубушка, белей снегу белого, была ты, румяная красавица, румянéй солнца красного, была ты, свет зорюшка ясная, милей месяца серебряного!..
— Сейчас вы сами говорили, Марко Данилыч, что наши пять процентов чуть не смертный грех, а теперь хотите, чтобы мы взяли четыре, — с ясной усмешкой ответил Никита Федорыч.
И всю ночь после того глаз не могла сомкнуть она, думы так и путались у ней на уме. А думы те были все об одном Петре Степаныче, думы ясные и светлые. Тут вполне сознала Дуня, что она полюбила Самоквасова.
Такие мы все. Вспоминаем друг о друге к концу жизни, когда кто тяжело заболеет или помрет. Вот тогда вдруг становится всем нам ясно, кого потеряли, каким он был, чем славен, какие дела совершил.
Как бы ни был язык неразвит и необработан, — он все же ведь имеет свой гений, свой дух, свои законы и свои, только ему свойственные, характер и физиономию: исследовать, определить, привести их в ясное сознание, есть дело грамматики…