Неточные совпадения
И
вот скажите же вы,
что я трижды глуп, — восклицал дьякон, — да-с, позволяю вам, скажите,
что я глуп, если
он, отец Савелий, не сполитикует.
Дьякон просто сгорал от любопытства и не знал,
что бы такое выдумать, чтобы завести разговор о тростях; но
вот, к
его радости, дело разрешилось, и само собою.
— А вы, отец Захария, как вы много логике учились, так вы
вот это прочитайте: «Даде в руку
его посох». Нуте-ка, решите по логике:
чему такая надпись соответствует!
23 марта. Сегодня, в Субботу Страстную, приходили причетники и дьякон. Прохор просит, дабы неотменно идти со крестом на Пасхе и по домам раскольников, ибо несоблюдение сего
им в ущерб. Отдал
им из своих денег сорок рублей, но не пошел на сей срам, дабы принимать деньги у мужичьих ворот как подаяние.
Вот теперь уже рясу свою вижу уже за глупость, мог бы и без нее обойтись, и было бы
что причту раздать пообильнее. Но думалось: „нельзя же комиссару и без штанов“.
— Мне говорил отец Алексей,
что ты даром проповеди и хорошим умом обладаешь.
Он сам в этом ничего не смыслит, а верно от людей слышал, а я уж давно умных людей не видала и
вот захотела со скуки на тебя посмотреть. Ты за это на старуху не сердись.
23-го апреля. Ахилла появился со шпорами, которые нарочно заказал себе для езды изготовить Пизонскому.
Вот что худо,
что он ни за
что не может ограничиться на умеренности, а непременно во всем достарается до крайности. Чтоб остановить
его, я моими собственными ногами шпоры эти от Ахиллиных сапог одним ударом отломил, а
его просил за эту пошлость и самое наездничество на сей год прекратить. Итак,
он ныне у меня под епитимьей. Да
что же делать, когда нельзя
его не воздерживать. А то
он и мечами препояшется.
„А где же
его душа в это время, ибо вы говорили-де,
что у скота души нет?“ Отец Захария смутился и ответил только то,
что: „а ну погоди, я
вот еще и про это твоему отцу скажу:
он тебя опять выпорет“.
Приехали на Святки семинаристы, и сын отца Захарии, дающий приватные уроки в добрых домах, привез совершенно невероятную и дикую новость: какой-то отставной солдат, притаясь в уголке Покровской церкви, снял венец с чудотворной иконы Иоанна Воина и, будучи взят с тем венцом в доме своем, объяснил,
что он этого венца не крал, а
что, жалуясь на необеспеченность отставного русского воина, молил сего святого воинственника пособить
ему в
его бедности, а святой, якобы вняв сему, проговорил: „Я
их за это накажу в будущем веке, а тебе на
вот покуда это“, и с сими участливыми словами снял будто бы своею рукой с головы оный драгоценный венец и промолвил: „Возьми“.
Похищали
они эти кости друг у дружки до тех пор, пока мой дьякон Ахилла, которому до всего дело, взялся сие прекратить и так немешкотно приступил к исполнению этой своей решимости,
что я не имел никакой возможности
его удержать и обрезонить, и
вот точно какое-то предощущение меня смущает, как бы из этого пустяка не вышло какой-нибудь вредной глупости для людей путных.
— Ну
вот, лекарю! Не напоминайте мне, пожалуйста, про
него, отец Савелий, да и
он ничего не поможет. Мне венгерец такого лекарства давал,
что говорит: «только выпей, так не будешь ни сопеть, ни дыхать!», однако же я все выпил, а меня не взяло. А наш лекарь… да я, отец протопоп,
им сегодня и расстроен. Я сегодня, отец протопоп, вскипел на нашего лекаря. Ведь этакая, отец протопоп, наглость… — Дьякон пригнулся к уху отца Савелия и добавил вслух: — Представьте вы себе, какая наглость!
— Не знаете? Ну так я же вам скажу,
что им это так не пройдет! Да-с; я
вот заберу мои кости, поеду в Петербург да там прямо в рожи
им этими костями, в рожи! И пусть меня ведут к своему мировому.
—
Вот это благодарю,
что вы не делаете из этого тайны. Извольте, я вам повинуюсь. — И затем
он с чистою совестью пошел обедать.
— Нет, ты, брат, не финти, а сознавайся! Я наверно говорил, я говорил: «не касайся обряда»,
вот все! А почему я так говорил? Потому
что это наша жизненность, наше существо, и ты
его не касайся. Понял ты это теперь?
— А потому,
что Данила много ли тут виноват,
что он только повторил, как
ему ученый человек сказывал? Это ведь по-настоящему, если так судить, вы Варнаву Васильича должны остепенять, потому
что это
он нам сказывал, а Данила только сомневался,
что не то это, как учитель говорил, дождь от естества вещей, не то от молебна!
Вот если бы вы оттрясли учителя, это точно было бы закон.
—
Вот сестрица покушают, — говорил
он, обращаясь к сестре. — Садитесь, сестрица, кушайте, кушайте!
Чего церемониться? А не хотите без меня, так позвольте мне, сударыня Ольга Арсентьевна, морковной начиночки из пирожка на блюдце…
Вот так, довольно-с, довольно! Теперь, сестрица, кушайте, а с меня довольно. Меня и кормить-то уж не за
что; нитяного чулка вязать, и того уже теперь путем не умею. Лучше гораздо сестрицы вязал когда-то, и даже бродери англез выплетал, а нынче
что ни стану вязать, всё петли спускаю.
— Ага! А что-с? А то, говорят, не расскажет! С
чего так не расскажет? Я сказал — выпрошу,
вот и выпросил. Теперь, господа, опять по местам, и чтоб тихо; а вы, хозяйка, велите Николаше за это,
что он будет рассказывать, стакан воды с червонным вином, как в домах подают.
— Нет-с,
что вы, батушка,
что вы? Как же можно от ласк государя кричать? Я-с, — заключил Николай Афанасьевич, — только как
они выпустили меня, я поцеловал
их ручку…
что счастлив и удостоен чести, и только и всего моего разговора с
их величеством было. А после, разумеется, как сняли меня из-под пальмы и повезли в карете домой, так
вот тут уж я все плакал.
— Да ничего, ничего, это самое простое дело, — возражал Ахилла. — Граф Кленыхин у нас семинарский корпус смотрел, я
ему поклонился, а
он говорит: «Пошел прочь, дурак!»
Вот и весь наш разговор,
чему я рассмеялся.
— Как это глупо, — рассуждала она, —
что жених, ожидая живую душу, побил свои статуи и порвал занавески? Эй, Ермошка, подавай мне сюда занавески! Скорей свертывай
их.
Вот так! Теперь сам смотри же, чертенок, одевайся получше!
—
Что еще за республика! — сказал
он, — за это только горячо достаться может. А
вот у меня есть с собою всего правительства фотографические карточки, не хочешь ли, я
их тебе подарю, и мы
их развесим на стенку?
—
Вот это честно! — воскликнул Термосесов и, расспросив у своей дамы,
чем и как досаждали ей ее враги Туберозов и Ахилла, пожал с улыбкой ее руку и удалился в комнату, где оставался во все это время
его компаньон.
— А ведь
вот вы небось не спохватились,
что этот поп называется Туберозов и
что он здесь, в этом самом городе, в котором вы растягиваетесь, и решительно не будете в состоянии ничего о
нем написать.
— Ну-с;
вот приехал к
нему этот кавалерист и сидит, и сидит, как зашел от обедни, так и сидит. Наконец, уж не выдержал и в седьмом часу вечера стал прощаться. А молчаливый архиерей, до этих пор все
его слушавший, а не говоривший, говорит: «А
что же, откушать бы со мною остались!» Ну, у того уж и ушки на макушке: выиграл пари. Ну, тут еще часок архиерей
его продержал и ведет к столу.
— А самая естественная форма жизни это… это жизнь
вот этих лошадей,
что мне подали, но
их, видите, запрягают возить дворянина.
—
Вот, ей-богу, молодчина этот Термосёска, — барабанил всем дьякон, — посудите, как мы нынче с
ним вдвоем Варнавку обработали. Правда? Ты, брат Термосёсушка, от нас лучше совсем не уезжай.
Что там у вас в Петербурге, какие кондиции? А мы с тобой здесь зимою станем вместе лисиц ловить. Чудесно, брат! Правда?
—
Что делать? я не утерпела:
вот оно.
— Да
вот подите ж! как в песенке поется: «И тебя возненавидеть и хочу, да не могу». Не могу-с, я не могу по одним подозрениям переменять свое мнение о человеке, но… если бы мне представили доказательства!.. если б я мог слышать,
что он говорит обо мне за глаза, или видеть
его письмо!.. О, тогда я весь век мой не забыл бы услуг этой дружбы.
— А вы
вот что… — прошептал, сжав
его руку, Термосесов, — вы не вздумайте-ка расписывать об этом своим кузинам, а то… здесь письма ведь не один я читаю.
Целую ночь
он не спал, все думал думу: как бы теперь, однако, помочь своему министру юстиции? Это совсем не то,
что Варнавку избить. Тут нужно бы умом подвигать. Как же это: одним умом, без силы? Если бы хоть при этом… как в сказках, ковер-самолет, или сапоги-скороходы, или… невидимку бы шапку!
Вот тогда бы
он знал,
что сделать очень умное, а то… Дьякон решительно не знал, за
что взяться, а взяться было необходимо.
И
вот, слыша невидимый голос, все важные лица завертелись на своих пышных постелях и все побежали, все закричали: «О, бога ради, заступитесь поскорее за попа Савелия!» Но все это в наш век только и можно лишь со скороходами-сапогами и с невидимкою-шапкой, и хорошо,
что Ахилла вовремя о
них вспомнил и запасся
ими.
Ахилла гораздо охотнее рассказывал, в каком положении нашел Туберозова и
что с
ним было в течение этой недели.
Вот что он повествовал.
— Да, я вам даже, если на то пошло, так еще
вот что расскажу, — продолжал
он, еще понизив голос. — Я уж через эту свою брехню-то раз под такое было дело попал,
что чуть-чуть публичному истязанию себя не подверг. Вы этого не слыхали?
— Никогда! У меня этого и положения нет, — вырубал дьякон, выдвигаясь всею грудью. — Да мне и невозможно. Мне если б обращать на всех внимание, то я и жизни бы своей был не рад. У меня
вот и теперь не то
что владыка, хоть
он и преосвященный, а на меня теперь всякий день такое лицо смотрит,
что сто раз
его важнее.
Протопоп опять поцеловал женины руки и пошел дьячить, а Наталья Николаевна свернулась калачиком и заснула, и ей привиделся сон,
что вошел будто к ней дьякон Ахилла и говорит: «
Что же вы не помолитесь, чтоб отцу Савелию легче было страждовать?» — «А как же, — спрашивает Наталья Николаевна, — поучи, как это произнести?» — «А
вот, — говорит Ахилла, —
что произносите: господи,
ими же веси путями спаси!» — «Господи,
ими же веси путями спаси!» — благоговейно проговорила Наталья Николаевна и вдруг почувствовала, как будто дьякон ее взял и внес в алтарь, и алтарь тот огромный-преогромный: столбы — и конца
им не видно, а престол до самого неба и весь сияет яркими огнями, а назади, откуда
они уходили, — все будто крошечное, столь крошечное,
что даже смешно бы, если бы не та тревога,
что она женщина, а дьякон ее в алтарь внес.
Карлик повернул на то,
что вот Ахилла все находит себе утешение и, скучая безмерно, взял к себе в дом из-под кручи слепого щеночка и
им забавляется.
— Да-с, ну
вот подите же! А по отца дьякона характеру, видите, не все равно
что село
им в голову, то уж
им вынь да положь. «Я, говорят, этого песика по особенному случаю растревоженный домой принес, и хочу, чтоб
он в означение сего случая таким особенным именем назывался, каких и нет»
— Ну-с,
вот и приезжает
он, отец Ахилла, таким манером ко мне в Плодомасово верхом, и становится на коне супротив наших с сестрицей окошек, и зычно кричит: «Николаша! а Николаша!» Я думаю: господи,
что такое? Высунулся в форточку, да и говорю: «Уж не с отцом ли Савелием еще
что худшее, отец дьякон, приключилось?» — «Нет, говорят, не то, а я нужное дело к тебе, Николаша, имею. Я к тебе за советом приехал».
— А
вот это, батя, мой новый песик Какваска! Самая чудесная собачка. И как мы захотим,
он нам сейчас засмеется.
Чего о пустом скучать!
— То есть я не отрицаю, — отвечал Ахилла, — а я только говорю,
что, восходя от хвакта в рассуждении, как блоха из опилок, так и вселенная могла сама собой явиться. У
них бог, говорят, «кислород»… А я, прах
его знает,
что он есть кислород! И
вот видите: как вы опять заговорили в разные стороны, то я уже опять ничего не понимаю.
Вот весь Старогород сопровождает тело Туберозова в церковь. Обедня и отпевание благодаря Ахилле производили ужасное впечатление; дьякон,
что ни начнет говорить, захлебывается, останавливается и заливается слезами. Рыдания
его, разносясь в толпе, сообщают всем глубочайшую горесть.
— А
вот та причина,
что мы теперь, значит, станем об этом,
что было, мало-помалу позабывать, и вдруг совсем
что ли, про
него позабудем?
Поход Ахиллы в губернский город все день ото дня откладывался: дьякон присутствовал при поверке ризницы, книг и церковных сумм, и все это молча и негодуя бог весть на
что. На
его горе,
ему не к
чему даже было придраться. Но
вот Грацианский заговорил о необходимости поставить над могилой Туберозова маленький памятник.
«Фу ты,
что это такое!» — подумал себе дьякон и, проведя рукой по лицу, заметил,
что ладонь
его, двигаясь по коже лица, шуршит и цепляется, будто сукно по фланели.
Вот минута забвения, в крови быстро прожгла огневая струя и, стукнув в темя, отуманила память. Дьякон позабыл, зачем
он здесь и зачем тут этот Данилка стоит общипанным цыпленком и беззаботно рассказывает, как
он пугал людей, как
он щечился от
них всякою всячиной и как, наконец, нежданно-негаданно попался отцу дьякону.
Состояние Ахиллы было сладостное состояние забвенья, которым дарит человека горячка. Дьякон слышал слова: «буйство», «акт», «удар», чувствовал,
что его трогают, ворочают и поднимают; слышал суету и слезные просьбы вновь изловленного на улице Данилки, но
он слышал все это как сквозь сон, и опять рос, опять простирался куда-то в бесконечность, и сладостно пышет и перегорает в огневом недуге.
Вот это она, кончина жизни, смерть.