Соборяне
1872
Глава седьмая
Бал вступал в новую фазу развития.
Только что все сели за стол, капитан Повердовня тотчас же успел встать снова и, обратившись к петербургской филантропке, зачитал:
Приветствую тебя, обитатель
Нездешнего мира!
Тебя, которую послал создатель,
Поет моя лира.
Слети к нам с высот голубого эфира,
Тебя ждет здесь восторг добродушный;
Прикоснись веществам сего пира,
Оставь на время мир воздушный.
Аристократка откупщичьей породы выслушала это стихотворение, слегка покраснев, и взяла из рук Повердовни листок, на котором безграмотною писарскою рукой с тысячью росчерков были написаны прочитанные стихи.
Хозяйка была в восторге, но гости ее имели каждый свое мнение как об уместности стихов Повердовни, так и об их относительных достоинствах или недостатках. Мнения были различны: исправник, ротмистр Порохонцев, находил, что сказать стихи со стороны капитана Повердовни во всяком случае прекрасно и любезно. Препотенский, напротив, полагал, что это глупо; а дьякон уразумел так, что это просто очень хитро, и, сидя рядом с Повердовней, сказал капитану на ухо:
— А ты, брат, я вижу, насчет дам большой шельма!
Но как бы там ни было, после стихов Повердовни всем обществом за столом овладела самая неподдельная веселость, которой почтмейстерша была уже и не рада. Говор не прекращался, и не было ни одной паузы, которою хозяйка могла бы воспользоваться, чтобы заговорить о сосланном протопопе. Между тем гостья, по-видимому, не скучала, и когда заботливая почтмейстерша в конце ужина отнеслась к ней с вопросом: не скучала ли она? та с искреннейшею веселостью отвечала, что она не умеет ее благодарить за удовольствие, доставленное ей ее гостями, и добавила, что если она может о чем-нибудь сожалеть, то это только о том, что она так поздно познакомилась с дьяконом и капитаном Повердовней. И госпожа Мордоконаки не преувеличивала; непосредственность Ахиллы и капитана сильно заняли ее. Повердовня, услыхав о себе такой отзыв, тотчас же в ответ на это раскланялся. Не остался равнодушен к такой похвале и дьякон: он толкнул в бок Препотенского и сказал ему:
— Видишь, дурак, как нас уважают, а о тебе ничего.
— Вы сами дурак, — отвечал ему шепотом недовольный Варнава.
Повердовня же минуту подумал, крепко взял Ахиллу за руку, приподнялся с ним вместе и от лица обоих проговорил:
Мы станем свято твою память чтить,
Хранить ее на многие и счастливые лета,
Позволь, о светлый дух, тебя молить:
Да услышана будет молитва эта!
И затем они, покрытые рукоплесканиями, сели.
— Вот видишь, а ты опять никаких и стихов не знаешь, — укорил Варнаву дьякон Ахилла; а Повердовня в эти минуты опять вспрыгнул уже и произнес, обращаясь к хозяйке дома:
Матреной ты наречена
И всем женам предпочтена.
Ура!
— Что это за капитан! Это совсем душа общества, — похвалила Повердовню хозяйка.
— А ты все ничего! — надоедал Варнаве дьякон.
— Все! все! Пусть исправник начинает!
— Давайте все говорить стихи!
— Все! все! Пусть исправник начинает!
— А что ж такое: я начну! — отвечал исправник. — Без церемонии: кто что может, тот и читай.
— Начинайте! Да что ж такое, ротмистр! ей-богу, начинайте!
Ротмистр Порохонцев встал, поднял вровень с лицом кубок и, посмотрев сквозь вино на огонь, начал:
Когда деспот от власти отрекался,
Желая Русь как жертву усыпить,
Чтобы потом верней ее сгубить,
Свободы голос вдруг раздался,
И Русь на громкий братский зов
Могла б воспрянуть из оков.
Тогда, как тать ночной, боящийся рассвета,
Позорно ты бежал от друга и поэта,
Взывавшего: грехи жидов,
Отступничество униатов,
Вес прегрешения сарматов
Принять я на душу готов,
Лишь только б русскому народу
Мог возвратить его свободу!
Ура!
— Все читают, а ты ничего! — опять отнесся к Препотенскому Ахилла. — Это, брат, уж как ты хочешь, а если ты пьешь, а ничего не умеешь сказать, ты не человек, а больше ничего как бурдюк с вином.
— Что вы ко мне пристаете с своим бурдюком! Сами вы бурдюк, — отвечал учитель.
— Что-о-о-о? — вскричал, обидясь, Ахилла. — Я бурдюк?.. И ты это мог мне так смело сказать, что я бурдюк?!.
— Да, разумеется, бурдюк.
— Что-о-о?
— Вы сами не умеете ничего прочесть, вот что!
— Я не умею прочесть? Ах ты, глупый человек! Да я если только захочу, так я такое прочитаю, что ты должен будешь как лист перед травой вскочить да на ногах слушать!
— Ну-ну, попробуйте, прочитайте.
— Да и прочитаю, и ты теперь кстати сейчас можешь видеть, что у меня действительно верхняя челюсть ходит…
И с этим Ахилла встал, обвел все общество широко раскрытыми глазами и, постановив их на стоявшей посреди стола солонке, начал низким бархатным басом отчетистое:
— «Бла-годенствен-н-н-ное и мир-р-рное житие, здр-р-ра-авие же и спас-с-сение… и во всем благ-г-гое поспеш-шение… на вр-р-раги же поб-б-беду и одол-ление…» — и т. д. и т. д.
Ахилла все забирался голосом выше и выше, лоб, скулы, и виски, и вся верхняя челюсть его широкого лица все более и более покрывались густым багрецом и пόтом; глаза его выступали, на щеках, возле углов губ, обозначались белые пятна, и рот отверст был как медная труба, и оттуда со звоном, треском и громом вылетало многолетие, заставившее все неодушевленные предметы в целом доме задрожать, а одушевленные подняться с мест и, не сводя в изумлении глаз с открытого рта Ахиллы, тотчас, по произнесении им последнего звука, хватить общим хором: «Многая, многая, мно-о-о-огая лета, многая ле-е-ета!»
Один Варнава хотел остаться в это время при своем занятии и продолжать упитываться, но Ахилла поднял его насильно и, держа его за руку, пел: «Многая, многая, мно-о-о-гая лета, многая лета!»
Городской голова послал Ахилле чрез соседа синюю бумажку.
— Это что же такое? — спросил Ахилла.
— Всей палате. Хвати «всей палате и воинству», — просил голова.
Дьякон положил ассигнацию в карман и ударил:
— «И вс-сей пал-лате и в-воинству их мно-о-огая лет-тта!»
Это Ахилла сделал уже превзойдя самого себя, и зато, когда он окончил многолетие, то петь рискнул только один привычный к его голосу отец Захария, да городской голова: все остальные гости пали на свои места и полулежали на стульях, держась руками за стол или друг за друга.
Дьякон был утешен.
— У вас редкий бас, — сказала ему первая, оправясь от испуга, петербургская дама.
— Помилуйте, это ведь я не для того, а только чтобы доказать, что я не трус и знаю, что прочитать.
— Ишь, ишь!.. А кто же тут трус? — вмешался Захария.
— Да, во-первых, отец Захария, вы-с! Вы ведь со старшими даже хорошо говорить не можете: заикаетесь.
— Это правда, — подтвердил отец Захария, — я пред старшими в таковых случаях, точно, заикаюсь. Ну а ты, а ты? Разве старших не боишься?
— Я?.. мне все равно: мне что сам владыка, что кто простой, все равно. Мне владыка говорит: так и так, братец, а я ему тоже: так и так, ваше преосвященство; только и всего.
— Правда это, отец Захария? — пожелал осведомиться преследующий дьякона лекарь.
— Врет, — спокойно отвечал, не сводя своих добрых глаз с дьякона, Бенефактов.
— И он также архиерею в землю кувыркается?
— Кувыркается-с.
— Никогда! У меня этого и положения нет, — вырубал дьякон, выдвигаясь всею грудью. — Да мне и невозможно. Мне если б обращать на всех внимание, то я и жизни бы своей был не рад. У меня вот и теперь не то что владыка, хоть он и преосвященный, а на меня теперь всякий день такое лицо смотрит, что сто раз его важнее.
— Это ты про меня, что ли, говоришь? — спросил лекарь.
— С какой стати про тебя? Нет, не про тебя.
— Так про кого же?
— Ты давно ли читал новые газеты?
— А что ж там такого писали? — спросила, как дитя развеселившаяся, гостья.
— Да по распоряжению самого обер-протопресвитера Бажанова послан придворный регент по всей России для царской певческой басов выбирать. В генеральском чине он и ордена имеет, и даром что гражданский, а ему архиерей все равно что ничего, потому что ведь у государя и кучер, который на козлах ездит, и тот полковник. Ну-с, а приказано ему, этому регенту, идти потаенно, вроде как простолюдину, чтобы баса при нем не надюжались, а по воле бы он мог их выслушать.
Дьякон затруднялся продолжать, но лекарь его подогнал.
— Ну что ж далее?
— А далее, этот царский регент теперь пятую неделю в нашем городе находится, вот что! Я и вижу, как он в воскресенье войдет в синей сибирке и меж мещанами и стоит, а сам все меня слушает. Теперь другой на моем месте что бы должен делать? Должен бы он сейчас пред царским послом мелким бесом рассыпаться, зазвать его к себе, угостить его водочкой, чаем попотчевать; ведь так? А у меня этого нет. Хоть ты и царский регент, а я, брат, нет… шалишь… поступай у меня по закону, а не хочешь по закону, так адью, мое почтенье.
— Это он все врет? — отнесся к отцу Захарии лекарь.
— Врет-с, — отвечал, по обыкновению спокойно, отец Захария. — Он немножко выпил, так от него уж теперь правды до завтра не услышишь, все будет в мечтании хвастать.
— Нет, это я верно говорю.
— Ну, полно, — перебил отец Захария. — Да тебе, братец, тут нечем и обижаться, когда у тебя такое заведение мечтовать по разрешении на вино.
Ахилла обиделся. Ему показалось, что после этого ему не верят и в том, что он не трус, а этого он ни за что не мог снесть, и он клялся за свою храбрость и требовал турнира, немедленного и самого страшного.
— Я всем хочу доказать, что я всех здесь храбрее, и докажу.
— Этим, отец дьякон, не хвалитесь, — сказал майор. — Особенно же вы сами сказали, что имеете слабость… прихвастнуть.
— Ничего, слабость имею, а хвалюсь: я всех здесь храбрее.
— Не хвалитесь. Иной раз и на храбреца трус находит, а другой раз трус чего и не ждешь наделает, да-с, да-с, это были такие примеры.
— Ничего, подавай.
— Да кого ж подавать-с? Позвольте, я лучше пример представлю.
— Ничего, представляйте.