Неточные совпадения
— Да, что-то в этом вкусе, — отвечала, краснея, смеясь и тряся его
руку, ундина. — Позволяю вам за это десять раз назвать меня дурой и шутихой. Меня зовут Дарья Михайловна Прохорова, а это — моя старшая сестра Анна Михайловна, тоже Прохорова: обе принадлежим
к одному гербу и роду.
Гувернантка схватила со стола нож и подняла его
к своему горлу; верные слуги схватили ее сзади за
руки. Сопротивляться приказаниям князя никто не смел, да никто и не думал.
Матроска, было, начала жеманиться, но Юлия быстро встала, подошла
к Долинскому, с одушевлением сжала в своих
руках его
руку и с глазами, полными слез, торопливо вышла из комнаты.
— Ах, убирайтесь вы все вон! — закричала Юлия. Долинский махал
рукой и уходил
к себе в конурку, отведенную ему для кабинета.
— Нет, Аня, — глупость, а не самопожертвование. Из самопожертвования можно дать отрубить себе
руку, отказаться от наследства, можно сделать самую безумную вещь, на которую нужна минута, пять, десять… ну, даже хоть сутки, но хроническое самопожертвование на целую жизнь, нет-с, это невозможно. Вот вы, Нестор Игнатьич, тоже не из сострадания ли женились? — отнеслась она
к Долинскому.
— Кажется, вы правы, — произнесла Дора, оборачиваясь
к нему спиной для того, чтобы тот мог надеть ей тальму, которую держал на своей
руке.
Все посмотрели на него с некоторым удивлением, но никто не сказал ни слова, а между тем Долинский швырнул в сторону тальму, торопливо подошел
к двери, которая вела в рабочую комнату, и, притворив ее без всякого шума, схватил Дорушку за
руку и, весь дрожа всем телом, сказал ей...
Через минуту Анна Михайловна вошла
к Дорушке и молча поцеловала ее
руку; Дора взяла обе
руки сестры и обе их поцеловала также молча.
Тот было тихо приподнял ее
руку к своим устам, но взглянул в лицо Анне Михайловне и робко остановился.
Долинский подошел
к Анне Михайловне, взял и поцеловал ее
руку.
— Вы — хороший человек, — прошептала она и подняла
к его плечу свою свободную
руку.
Ей никто не отвечал. Нестор Игнатьевич стоял у печи, заложив назад
руки, а сестра разглаживала ногтем какую-то ни
к чему не годную бумажку.
— Поедемте, мой милый! — сказала Даша, обернув
к нему свое милое личико и протянув
руку.
Долинский скоро подошел
к креслу больной, поцеловал ее
руку и отвечал...
Раз Илья Макарович купил случайно пару орлов и одного коршуна и решился заняться приручением хищных птиц. Птицы были посажены в железную клетку и приручение их началось с того, что коршун разодрал Илье Макаровичу
руку. Вследствие этого несчастного обстоятельства, Илья Макарович возымел
к коршуну такую же личность, какую он имел
к своему ружью, и все приручение ограничивалось тем, что он не оказывал никакого внимания своим орлам, но зато коршуна раза три в день принимался толкать линейкой.
Журавка махнул
рукой и потащил за двери свою синьору; а Анна Михайловна, проводив гостей, вошла в комнату Долинского, села у его стола, придвинула
к себе его большую фотографию и сидела как окаменелая, не замечая, как белобрюхой, холодной жабой проползла над угрюмыми, каменными массами столицы бесстыдно наглая, петербургская летняя ночь.
Анна Михайловна отошла
к окну и поспешно разорвала конверт. Письмо все состояло из десяти строк, написанных Дашиной
рукой: Дорушка поздравляла сестру с новым годом, благодарила ее за деньги и, по русскому обычаю, желала ей с новым годом нового счастья. На сделанный когда-то Анной Михайловной вопрос: когда они думают возвратиться, Даша теперь коротко отвечала в post scriptum...
— О, да, это конечно. Россия и Италия—какое же сравнение? Но вам без нее большая потеря. Ты не можешь вообразить, chere Vera, — отнеслась дама
к своей очень молоденькой спутнице, — какая это гениальная девушка, эта mademoiselle Дора! Какой вкус, какая простота и отчетливость во всем, что бы она ни сделала, а ведь русская! Удивительные
руки! Все в них как будто оживает, все изменяется. Вообще артистка.
— Mademoiselle! Зачем вы мне это говорите? — произнесла, бледнея, „молочная красавица“, и кружка заходила в ее дрожащей
руке. — Вы знаете что-нибудь, mademoiselle? — спросила она, делая шаг
к Доре и быстро вперяя в нее полные слез и страха глаза.
—
К ним?.. Знаете, Нестор Игнатьич, чем представляется мне теперь этот дом? — проговорила она, оборачиваясь и протягивая в воздухе
руку к домику Жервезы. — Это горящая купина,
к которой не должны подходить наши хитрые ноги.
Дело было перед последним моим экзаменом Я сел на порожке и читаю; вдруг, вижу я, за куртиной дядя стоит в своем белом парусинном халате на коленях и жарко молится: поднимет
к небу
руки, плачет, упаде! в траву лицом и опять молится, молится без конца Я очень любил дядю и очень ему верил и верю.
Так старик-то мой-с несколько раз оглянулся во все стороны, сложил вот так трубочкой свои
руки, да вот так поднес их
к моему уху и чуть слышно шепнул мне...
— Милая! — сказала она, поцеловала птичку в головку, приложила ее
к своей шейке и пошла
к городу. Минут десять они шли в совершенном молчании; на дворе совсем сырело; Дорушка принималась несколько раз все страстнее и страстнее целовать свою птичку. Дойдя до старого, большого каштана, она поцеловала ее еще раз, бережно посадила на ветку и подала
руку Долинскому.
— Ага! „Не мучьте меня“, — произнесла Даша, передразнивая Нестора Игнатьича, и протянула
к нему сложенную горстью
руку.
Нестору Игнатьевичу почудилось, что Дашина
рука, привыкшая
к его поцелуям, на этот раз как будто вздрогнула и отдернулась от его уст.
— Так; ты прилечь здесь можешь, когда устанешь. Часто и все чаще и чаще она стала посылать его
к Онучиным, то за газетами, которые потом заставляла себе читать и слушала, как будто со вниманием, то за узором, то за русским чаем, которого у них не хватило. А между тем в его отсутствие она вынимала из-под подушки бумагу и скоро, и очень скоро что-то писала. Схватится за грудь
руками, подержит себя сколько может крепче, вздохнет болезненно и опять пишет, пока на дворе под окнами раздадутся знакомые шаги.
У Долинского стало все заметнее и заметнее недоставать слов. В такие особенно минуты он обыкновенно или потерянно молчал, или столь же потерянно брал больную за
руку и не сводил с нее глаз. Очень тяжело, невыносимо тяжело видеть, как близкое и дорогое нам существо тает, как тонкая восковая свечка, и спокойно переступает последние ступени
к могиле.
Вера Сергеевна постояла несколько минут и, не снимая своей правой
руки с локтя брата, левую сильно положила на плечо Долинского, и, нагнувшись
к его голове, сказала ласково...
Комнату Дашину вычистили, но ничего в ней не трогали; все осталось в том же порядке. Долинский вернулся домой тихий, грустный, но спокойный. Он подошел
к Даше, поднял кисею, закрывавшую ей голову, поцеловал ее в лоб, потом поцеловал
руку и закрыл опять.
— Я не пущу тебя, — опять вскрикивал Долинский в своем тревожно-сладком сне, протягивал
руки к своему видению и обнимал воздух, а разгоряченному его воображению представлялась уносившаяся вдалеке по синему ночному небу Дора.
Она стояла прислонясь
к косяку окна и, сложив
руки на груди, безучастно смотрела по комнате.
— Вы
к нам зимою в Петербурге заходите, — говорила необыкновенно счастливая и веселая старуха, когда Долинский пожал в зале
руку Веры Сергеевны и пробурчал ей какое-то поздравление. — Мы вам всегда будем рады.
Чуть только где-нибудь по соседству
к его нумеру, после десяти часов вечера слышался откуда-нибудь веселый говор, смех, или хотя самый ничтожный шум, m-r le pretre выходил в коридор со свечою в
руке, неуклонно тек
к двери, из-за которой раздавались голоса, и, постучав своими костлявыми пальцами, грозно возглашал: «Ne faites point tant de bruit!» [Не шумите так! (франц.).] и затем держел столь же мерное течение
к своему нумеру, с полною уверенностью, что обеспокоивший его шум непременно прекратится.
Долинский оставался спокойным и протягивал
руку к оставленной книге.
Та встала, поцеловала
руку Зайончека, подняла
к небу свои большие голубые глаза, полные благоговейного страха, и сказала...
— Я на минуту
к вам, мой отец. Долинский хотел выйти. M-r le pretre ласково его удержал за
руку и еще ласковее сказал...
— Та-та-та, совсем не нужно, — отвечала девушка, отпихивая локтем его
руку, а другою
рукою наливая стакан вина и поднося его
к губам Долинского.
— Отец мой! Отец мой! — повторил он, заплакав и ломая
руки, — я не хочу лгать… в моей груди… теперь, когда лежал я один на постели, когда я молился, когда я звал
к себе на помощь Бога… Ужасно!.. Мне показалось… я почувствовал, что жить хочу, что мертвое все умерло совсем; что нет его нигде, и эта женщина живая… для меня дороже неба; что я люблю ее гораздо больше, чем мою душу, чем даже…
Жена Долинского живет на Арбате в собственном двухэтажном доме и держит в
руках своего седого благодетеля. Викторинушку выдали замуж за вдового квартального. Она пожила год с мужем, овдовела и снова вышла за молодого врача больницы, учрежденной каким-то «человеколюбивым обществом», которое матроска без всякой задней мысли называет обыкновенно «самолюбивым обществом». Сама же матроска состоит у старшей дочери в ключницах; зять-лекарь не пускает ее
к себе на порог.
Взять тягло в толоке житейской —
руки их ленивы и слабы; миряне их не замечают; «мыслящие реалисты»,
к которым они жмутся и которых уверяют в своей с ними солидарности, тоже сторонятся от них и чураются.
— Что с вами такое сегодня? — переспросила, снова подходя
к нему и кладя ему на плечи свои ласковые
руки, Анна Михайловна.
— Ах, нет-с! То-то именно нет-с. В наши годы можно о себе серьезней думать. Просто разбитые мы все люди: ни счастья у нас, ни радостей у нас, утром ждешь вечера, с вечера ночь
к утру торопишь, жить не при чем, а
руки на себя наложить подло. Это что же это такое? Это просто терзанье, а не жизнь.
— Будьте матерью моим детям: выйдите за меня замуж, ей-богу, ей-богу я буду… хорошим человеком, — проговорил со страхом и надеждою Журавка и сильно прижал
к дрожащим и теплым губам Анны Михайловнину
руку.
Анна Михайловна слегка наморщила брови и впервые в жизни едва не рассердилась. Она положила свою
руку на темя Ильи Макаровича, порывисто придвинула его ухо
к своему сердцу и сказала...