Неточные совпадения
— Мама, дружок мой,
не спрашивай меня об этом, это, может быть, в самом
деле все пустяки, которые я преувеличиваю; но их… как тебе, мама, выразить,
не знаю. Он хочет любить то, чего любить
не может, он верит тем, кому
не доверяет; он слушается всех и никого… Родная! прости мне, что я тебя встревожила, и забудь о моей болтовне.
Дело во всяком случае совершено, и никто
не был властен в нем ничего ни поправлять, ни перерешать.
Далее генеральского кабинета, куда к нему являлись разные люди по
делам, в дальнейшие его апартаменты
не проникал никто.
Флора
не плакала и
не убивалась при материном гробе, и поцеловала лоб и руку покойницы с таким спокойствием, как будто здесь вовсе и
не шло
дело о разлуке. Да оно и в самом
деле не имело для Флоры значения разлуки: они с матерью шли друг за другом.
— Нет, постой, — продолжал доктор. — Это
не роман, а
дело серьезное. Но если, друг мой Сашенька, взвесить, как ужасно пред совестью и пред честными людьми это ребячье легкомыслие, которое ничем нельзя оправдать и от которого теперь плачут столько матерей и томятся столько юношей, то…
Весь следующий
день Саша провела в молитве тревожной и жаркой: она
не умела молиться тихо и в спокойствии; а на другой, на третий, на четвертый
день она много ходила, гуляла, думала и наконец в сумерки пятого
дня вошла в залу, где сидел ее отец, и сказала ему...
Теперь уже прошло восемь лет со
дня свадьбы, а Александра Ивановна Синтянина жива и здорова, и даже отнюдь
не смотрит надгробною статуей, с которой сравнивали Флору. Александра Ивановна, напротив, и полна, и очень авантажна, и всегда находит в себе силу быть в меру веселою и разговорчивою.
Добрые и искренние чувства в молодой генеральше
не допускались, хотя лично она никому никакого зла
не сделала и с первых же
дней своего брака
не только со вниманием, но и с любовью занималась своею глухонемою падчерицей — дочерью умершей Флоры; но это ей
не вменялось в заслугу, точно всякая другая на ее месте сделала бы несравненно больше.
И в самом
деле, нечто в этом роде было, но было вот как: Гриневич посоветовался с дочерью, принять или
не принять обязательное предложение?
Ныне, то есть в те
дни, когда начинается наш рассказ, Александре Ивановне Синтяниной от роду двадцать восемь лет, хотя, по привычке ни в чем
не доверять ей, есть охотники утверждать, что генеральше уже стукнуло тридцать, но она об этом и сама
не спорит.
— Ну, все равно; он
не захотел ни стеснять нас, ни сам стесняться, да тем и лучше: у него
дела с крестьянами… нужно будет принимать разных людей… Неудобно это!
— О, да, конечно! тем более, что это и
не гости, а мои друзья; тут Форовы. Сегодня
день рождения дяди.
— Но дело-то в том, что если вы чего
не знаете, то я это знаю! — говорил, смеясь, Висленев. — Знаю, дружок, Ларушка, все знаю, знаю даже и то, какая прекрасная женщина эта Александра Ивановна.
— Нет, в самом
деле, я думал, что ты
не разобрался.
— Да; по твоему же настоянию и сознался: ты же уговорил меня, что надо беречь себя для
дела, а
не ссориться из-за женщин.
— Ошибаешься, и далеко
не все: вот здешний лакей, знающий здесь всякую тварь, ничего мне
не доложил об этаком Подозерове, но вот в чем
дело: ты там
не того?..
— То есть в чем же, на какой предмет, и о чем я могу откровенничать? Ты, ведь, черт знает, зачем меня схватил и привез сюда; я и сам путем ничего иного
не знаю, кроме того, что у тебя
дело с крестьянами.
— Паша, я ведь
не знаю, в чем
дело?
—
Дело в истине, изреченной в твоей детской прописи: «истинный способ быть богатым состоит в умерении наших желаний».
Не желай ничего знать более того, что тебе надо делать в данную минуту.
— Ты очень добр ко мне. Я, брат, всегда сознавался, что я пред тобою нуль в таких
делах, где нужно полное презрение к преданию: но ведь зато ты и был вождь, и пользовался и уважением и славой, тобой заслуженными, и я тебе
не завидовал.
— Какое
дело? такое, что это подлость… тем более, что она и его
не любит!
— Ах, вот, покорно вас благодарю: новый министр юстиции явился и рассудил! Что мне за
дело? А имя мое, и ведь все знают, а дети, черт их возьми, а дети… Они «Висленевы», а
не жиды Кишенские.
Захотел Иосаф Платонович быть вождем политической партии, — был, и
не доволен: подчиненные
не слушаются; захотел показать, что для него брак гиль, — и женился для других, то есть для жены, и об этом теперь скорбит; брезговал собственностью, коммуны заводил, а теперь душа
не сносит, что карман тощ; взаймы ему человек тысченок десяток дал, теперь, зачем он дал? поблагородничал, сестре свою часть подарил, и об этом нынче во всю грудь провздыхал: зачем
не на общее
дело отдал, зачем
не бедным роздал? зачем
не себе взял?
— Очень тебе благодарен хоть за это. Я нимало
не сожалею о том, что я отдал сестре, но только я охотно сбежал бы со света от всех моих
дел.
— То-то и есть, но нечего же и головы вешать. С азбуки нам уже начинать поздно, служба только на кусок хлеба дает, а люди на наших глазах миллионы составляют; и дураков, надо уповать, еще и на наш век хватит. Бабы-то наши вон раньше нас за ум взялись, и посмотри-ко ты, например, теперь на Бодростину… Та ли это Бодростина, что была Глаша Акатова, которая, в
дни нашей глупости, с нами ради принципа питалась снятым молоком? Нет! это
не та!
Мы с тобой, почтенный коллега, сбившись с толку в столицах, приехали сюда
дела свои пристраивать, а
не нервничать, и ты, пожалуйста, здесь все свои замашки брось и
не хандри, и тоже
не поучай, а понимаешь… соглашайся.
— Но только вот что худо, — продолжал Горданов, — когда вы там в Петербурге считали себя разных
дел мастерами и посылали сюда разных своих подмастерьев, вы сами позабыли провинцию, а она ведь иной раз похитрей Петербурга, и ты этого пожалуйста
не забывай. В Петербурге можно целый век, ничего умного
не сделавши, слыть за умника, а здесь… здесь тебя всего разберут, кожу на тебе на живом выворотят и
не поймут…
За столом говорил только Висленев, и говорил с одним генералом о
делах, о правительстве, о министрах. Вмешиваться в этот разговор охотников
не было. Висленев попробовал было подтрунить над материализмом дяди, но тот отмолчался, тронул он было теткину религиозность, посмеявшись, что она
не ест раков, боясь греха, но Катерина Астафьевна спокойно ответила...
— Я и так поступаю
не хорошо: Вера весь
день очень беспокойна.
— В-четвертых, это
не мое
дело. Я с тобой согласен, часть свою я тебе уступил, и дом вполне твоя собственность, но ведь тебе же надо на что-нибудь и жить.
— Весь я истормошился и изнемог, — говорил он себе. — Здесь как будто легче немного, в отцовском доме, но надолго ли?.. Надолго ли они
не будут знать, что я из себя сделал?.. Кто я и что я?.. Надо, надо спасаться!
Дни ужасно быстро бегут, сбежали безвестно куда целые годы, перевалило за полдень, а я еще
не доиграл ни одной… нет, нужна решимость… квит или двойной куш!
«Сестра
не спит еще, — подумал Висленев. — Бедняжка!.. Славная она, кажется, девушка… только никакого в ней направления нет… а вправду, черт возьми, и нужно ли женщинам направление? Правила, я думаю, нужнее. Это так и было: прежде ценили в женщинах хорошие правила, а нынче направление… мне, по правде сказать, в этом случае старина гораздо больше нравится. Правила, это нечто твердое, верное, само себя берегущее и само за себя ответствуюшее, а направление… это:
день мой — век мой.
Мы лезем на места,
не пренебрегаем властью, хлопочем о деньгах и полагаем, что когда заберем в руки и деньги, и власть, тогда сделаем и „общее
дело“… но ведь это все вздор, все это лукавство, никак
не более, на самом же
деле теперь о себе хлопочет каждый…
Но я ведь и
не хочу ничего взять себе, это будет только хитрость, чтобы знать: есть у Горданова средства повести какие-то блестящие
дела или все это вздор?
И она покрылась яркою краской багрового румянца и перешла из спальни в столовую. Здесь она села у окна и, спрятавшись за косяком, решилась
не спать, пока настанет
день и проснется Синтянина.
Тогда решились попрактиковать на мне еще один принцип: пустить меня, как красивую женщину, на поиски и привлеченье к вам богатых людей… и я, ко всеобщему вашему удивлению, на это согласилась, но вы, тогдашние мировые деятели, были все столько глупы, что, вознамерясь употребить меня вместо червя на удочку для приманки богатых людей, нужных вам для великого «общего
дела»,
не знали даже, где водятся эти золотые караси и где их можно удить…
Я пошла, но я
не заняла той роли, которую вы мне подстроили, а я позаботилась о самой себе, о своем собственном
деле, и вот я стала «ее превосходительство Глафира Васильевна Бодростина», делающая неслыханную честь своим посещением перелетной птице, господину Горданову, аферисту, который поздно спохватился, но жадно гонится за деньгами и играет теперь на своей и чужой головке.
— Да, вы правы, я
не хочу вас мучить: мне
не надо, чтобы вы женились на старухе. Я фокусов
не люблю. Нет, вот в чем
дело…
— Чокнемся! — сказала Бодростина и, ударив свой стакан о стакан Горданова, выпила залпом более половины и поставила на стол. — Теперь садись со мной рядом, — проговорила она, указывая ему на кресло. — Видишь, в чем
дело: весь мир, то есть все те, которые меня знают, думают, что я богата:
не правда ли?
— Ну да! А это ложь. На самом
деле я так же богата, как церковная мышь. Это могло быть иначе, но ты это расстроил, а вот это и есть твой долг, который ты должен мне заплатить, и тогда будет мне хорошо, а тебе в особенности… Надеюсь, что могу с вами говорить,
не боясь вас встревожить?
— Выйдя замуж за Михаила Андреевича, — продолжала Бодростина, — я надеялась на первых же порах, через год или два, быть чем-нибудь обеспеченною настолько, чтобы покончить мою муку, уехать куда-нибудь и жить, как я хочу… и я во всем этом непременно бы успела, но я еще была глупа и, несмотря на все проделанные со мною штуки, верила в любовь… хотела жить
не для себя… я тогда еще слишком интересовалась тобой… я искала тебя везде и повсюду: мой муж с первого же
дня нашей свадьбы был в положении молодого козла, у которого чешется лоб, и лоб у него чесался недаром: я тебя отыскала.
Но все еще и
не в этом
дело: но ты выдал меня, Павел Николаевич, и выдал головой с доказательствами продолжения наших тайных свиданий после моего замужества.
— Вон видишь ты тот бельведер над домом, вправо, на горе? Тот наш дом, а в этом бельведере, в фонаре, моя библиотека и мой приют. Оттуда я тебе через несколько часов дам знать, верны ли мои подозрения насчет завещания в пользу Кюлевейна… и если они верны… то… этой белой занавесы, которая парусит в открытом окне, там
не будет завтра утром, и ты тогда… поймешь, что
дело наше скверно, что миг наступает решительный.
— Мешай
дело с бездельем: с ума
не сойдешь.
— О, разумеется,
не примет!.. если ты сам к нему приедешь, но если он тебя позовет, тогда, надеюсь, будет другое
дело. Пришли ко мне, пожалуйста, Висленева… его я могу принимать, и заставлю его быть трубой твоей славы.
— М-да! Теперь все
дело в печенях сидит, а впрочем, я замечаю, что и тебя эта печенка интересует?
Не разболися сердцем: это пред сражением
не годится.
— Нет, мой милый друг, я иду в
дело, завещая тебе как Ларошжаклен: si j'avance, suivez-moi; si je recule, tuez-moi, si je meurs, vengez-moi; [если я пойду вперед, следуйте за мной; если я отступлю, убейте меня; если я погибну, отомстите за меня (франц.).] хотя знаю, что последнего ты ни за что
не исполнишь.
— О-о! голос нежен и ласков, — радостно заметил Висленев. — Нет, да ведь мало мудреного, что она и в самом
деле, пожалуй, ничего и
не поняла… Пришли, дружок, девушку дать мне умыться! — воскликнул он громко и, засвистав, смело зашлепал туфлями по полу.
— Я
не могу себе простить, что я вчера ее оставляла одну. Я думала, что она спит
днем, а она
не спала, ходила пред вечером к отцу, пока мы сидели в саду, и ночью… представь ты… опять было то, что тогда…
— Да что же резонно, все его резоны, это, я говорю, все равно, что дождь на море, ничего
не прибавляют. Интересно бы знать его
дела и
дела… Слышишь, отец Евангел, этот Горданов мужичонкам землишку подарил, да теперь выдурить ее у них на обмен хочет.