Неточные совпадения
— Вы отгадали, это от брата, — сказала она и, пробежав маленький листок, добавила: — все известие заключается вот в чем (она
взяла снова письмо и снова его прочитала): «Сестра, я еду к тебе; через неделю мы увидимся. Приготовь мне
мою комнату, я проживу с месяц. Еду не один, а с Гор…»
— Ну и прекрасно. Пойдем.
Возьми вот только
мой портфель: здесь деньги и бумаги, и потому я не хотел его там без себя оставить.
— Ах, вот, покорно вас благодарю: новый министр юстиции явился и рассудил! Что мне за дело? А имя
мое, и ведь все знают, а дети, черт их
возьми, а дети… Они «Висленевы», а не жиды Кишенские.
«Сестра не спит еще, — подумал Висленев. — Бедняжка!.. Славная она, кажется, девушка… только никакого в ней направления нет… а вправду, черт
возьми, и нужно ли женщинам направление? Правила, я думаю, нужнее. Это так и было: прежде ценили в женщинах хорошие правила, а нынче направление… мне, по правде сказать, в этом случае старина гораздо больше нравится. Правила, это нечто твердое, верное, само себя берегущее и само за себя ответствуюшее, а направление… это: день
мой — век
мой.
Горданов бы не раздумывал на
моем месте обревизовать этот портфель, тем более, что сюда в окна, например, очень легко мог влезть вор,
взять из портфеля ценные бумаги… а портфель… бросить разрезанный в саду…
Висленев ушел к себе, заперся со всех сторон и, опуская штору в окне, подумал: «Ну, черт
возьми совсем! Хорошо, что это еще так кончилось! Конечно, там
мой нож за окном… Но, впрочем, кто же знает, что это
мой нож?.. Да и если я не буду спать, то я на заре пойду и отыщу его…»
— Скажите, Бога ради! А я думала всегда, что ты гораздо умнее! Пожалуйста же вперед не сомневайся. Возьми-ка вот и погаси
мою пахитосу, чтоб она не дымила, и перестанем говорить о том, о чем уже давно пора позабыть.
—
Возьмешь, потому что это нужно для
моего дела, которое ты должен сделать, потому что я на одного тебя могу положиться. Ты должен мне заплатить один невещественный долг.
— Ну и садись. Володя, подвигайся, брат!
Возьмем сего Язона, — добавил он, отстраня кавалериста. — Это
мой племянник, сестры Агаты сын, Кюлевейн. Ну я беру у вас господина этого городского воробья! — добавил он, втягивая Висленева за руку к себе в экипаж, — он вам не к перу и не к шерсти.
— Ну, все равно, но дело в том, что ведь ему сотню тысяч негде было
взять, чтобы развертывать большие дела. Это вы, дитя
мое, легкомысленностью увлекаетесь.
— Все, батюшка, свежие раны, но главное меня раздосадовало, что подлец Кишенский меня на это место послал, а я приехала и узнала, что он себе за комиссию
взял больше половины
моего жалованья и не сказал мне.
Я борюсь за
мое существование; да, черт
возьми! да… за существование!
Ты думаешь, что меня тешит
мой экипаж или сверканье подков
моих рысаков? — нет; каждый стук этих подков отдается в
моем сердце: я сам бы, черт их
возьми, с большим удовольствием возил их на себе, этих рысаков, чтобы только не платить за их корм и за их ковку, но это нужно, понимаешь ты, Иосаф: все это нужно для того же, для того, чтобы быть богачом, миллионером…
— Перехвати, с
моей стороны препятствий не будет, а уж сам я тебе не дам более ни одного гроша, — и Горданов
взял шляпу и собирался выйти. — Ну выходи, любезный друг, — сказал он Висленеву, — а то тебя рискованно оставить.
— О чем же и говорить! Мне тоже все равно, — произнес он и,
взяв Глафиру за обнаженный локоть, добавил, — я совершено обеспечен: за
моею женой столько ухаживателей, что они друг за другом смотрят лучше всяких аргусов.
— О, к сожалению, ничего нет легче: она со мной, в
моем портфеле. Вы, может быть, желали бы ее видеть… я нарочно
взял с собою.
Мой друг, студент Спиридонов, тогда маленький мальчик, в черной траурной рубашке, пришел к отцу, чтобы поцеловать его руку и
взять на сон его благословение, но отец его был гневен и суров; он говорил с одушевлением ему: «Будь там», и указал ему вместо дверей в спальню — на двери в залу.
Желание окончить с
моим существованием минутами было во мне так сильно, что я даже рада была бы смерти, и потому, когда муж хотел убить меня, я, не укрощая его бешенства, скрестила на груди руки и стала пред пистолетом, который он
взял в своем азарте.
«Духовный отец
мой, священник Евангел Минервин,
возьмет этот конверт к себе и вскроет его при друзьях
моих после
моей смерти и после смерти
моего мужа».
«Неужто же, — подумал он, — все это вчера было притворство? Одно из двух: или она теперешним весельем маскирует обнаружившуюся вчера свою ужасную болезнь, или она мастерски сыграла со мною новую плутовскую комедию, чтобы заставить меня оттолкнуть Ларису. Сам дьявол ее не разгадает. Она хочет, чтоб я бросил Ларису; будь по ее, я брошу
мою Ларку, но брошу для того, чтобы крепче ее
взять. Глафира не знает, что мне самому все это как нельзя более на руку».
— А вот, наконец, и
мой мажордом; теперь, chère princesse, [Дорогая княгиня (франц.).] мы можем ехать. Вы не развязывайте ваших вещей, monsieur Joseph: мы сегодня же выезжаем. Вот вам деньги, отправьтесь на железную дорогу и заготовьте семейное купе для меня с баронессой и с княгиней, и
возьмите место второго класса себе.
—
Возьмите, любезный, там также место и
моему стряпчему, — добавила седая баронесса, вынимая из портмоне двумя пальцами австрийскую ассигнацию.
— Нет, извините, совсем не судороги, а этакое совершенно особенное тяготение… потребность писать, и только что
взяла карандаш, как вдруг на бумаге без всякого
моего желания получились вот эти самые слова.
— Боже
мой! боже! ну день, ну… ну что же это такое: сто тысяч требовать за дитя, которое сама же она просила меня передать акушерке? Где я
возьму ей сто тысяч и притом к завтрашнему дню? А между тем она завтра подаст просьбу… уголовный суд, скамья подсудимых, улики прислуги и… Сибирь, Сибирь и… в эту-то пору жена!
— Это, верно, к вам или к тебе, — обратился он к Ропшину и к Горданову, суя им это письмо и надеясь таким образом еще на какую-то хитрость; он думал, что Горданов или Ропшин его поддержат. Но Горданов
взял из рук Михаила Андреевича роковое письмо и прочитал дальше: «Вы подлец! Куда вы дели
моего ребенка? Если вы сейчас не дадите мне известное удовлетворение, то я сию же минуту еду отсюда к прокурору».
— Я не знаю, во сколько вы хотите ценить честь женщины
моего положения, но я меньше не
возьму; притом это уголовное дело.
— Ангел, душка, лапочка
моя, Лара:
возьми у него
мою расписку. Он сказал, что он тебе ее отдаст. Мне больше ничего не нужно: мне он ее не отдаст, а тебе он все отдаст, потому что он в тебя страстно влюблен.
— Не хочешь слышать! Лара, и это ты говоришь брату! А тебе будет приятно, когда твоего братишку поведут в тюрьму? Лара! я, конечно, несчастлив, но вспомни, что я тебе ведь все, все уступал. Правда, что я потом все это
взял назад, но человека надо судить не по поступкам, а по намерениям, а ведь намерения
мои все-таки всегда были хорошие, а ты теперь…
— Нет, просто, просто… Никакого бесславия не надо; он приедет и привезет
мой документ, а ты
возьми его. Ларочка,
возьми! Ради господа бога, ради покойного отца и мамы,
возьми! А я, вот тебе крест, если я после этого хоть когда-нибудь подпишу на бумаге свое имя!
— Нет, я не больна, а твои превосходства
взяли у меня душу
моего мужа.
— Сигара?.. да, у меня горит сигара. Бога ради
возьмите, Михаил Андреич,
мою сигару!
«А к тому же, — добавила она, — и пенсиона ни за что бы не
взяла, так как
моя оппозиционная совесть не дозволяет мне иметь никаких сделок с правительством».
Неточные совпадения
«
Мой дядя самых честных правил, // Когда не в шутку занемог, // Он уважать себя заставил // И лучше выдумать не мог. // Его пример другим наука; // Но, боже
мой, какая скука // С больным сидеть и день и ночь, // Не отходя ни шагу прочь! // Какое низкое коварство // Полуживого забавлять, // Ему подушки поправлять, // Печально подносить лекарство, // Вздыхать и думать про себя: // Когда же черт
возьмет тебя!»
Да, может быть, боязни тайной, // Чтоб муж иль свет не угадал // Проказы, слабости случайной… // Всего, что
мой Онегин знал… // Надежды нет! Он уезжает, // Свое безумство проклинает — // И, в нем глубоко погружен, // От света вновь отрекся он. // И в молчаливом кабинете // Ему припомнилась пора, // Когда жестокая хандра // За ним гналася в шумном свете, // Поймала, за ворот
взяла // И в темный угол заперла.
Всегда скромна, всегда послушна, // Всегда как утро весела, // Как жизнь поэта простодушна, // Как поцелуй любви мила, // Глаза как небо голубые; // Улыбка, локоны льняные, // Движенья, голос, легкий стан — // Всё в Ольге… но любой роман //
Возьмите и найдете, верно, // Ее портрет: он очень мил, // Я прежде сам его любил, // Но надоел он мне безмерно. // Позвольте мне, читатель
мой, // Заняться старшею сестрой.
— Так как
моя бричка, — сказал Чичиков, — не пришла еще в надлежащее состояние, то позвольте мне
взять у вас коляску. Я бы завтра же, эдак около десяти часов, к нему съездил.
Чичиков между тем так помышлял: «Право, было <бы> хорошо! Можно даже и так, что все издержки будут на его счет. Можно даже сделать и так, чтобы отправиться на его лошадях, а
мои покормятся у него в деревне. Для сбереженья можно и коляску оставить у него в деревне, а в дорогу
взять его коляску».