Неточные совпадения
— Что же надо
делать, чтоб понять эту жизнь
и ваши мудреные правила? — спросила она покойным голосом, показывавшим, что она не намерена была
сделать шагу, чтоб понять их,
и говорила
только потому, что об этом зашла речь.
— Я не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я
только отвечаю на ваш вопрос: «что
делать»,
и хочу доказать, что никто не имеет права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения —
и иногда очень грубо. Научить «что
делать» — я тоже не могу, не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а не живете. Что из этого выйдет, я не знаю — но не могу оставаться
и равнодушным к вашему сну.
Нарисовав эту головку, он уже не знал предела гордости. Рисунок его выставлен с рисунками старшего класса на публичном экзамене,
и учитель мало поправлял,
только кое-где слабые места покрыл крупными, крепкими штрихами, точно железной решеткой, да в волосах прибавил три, четыре черные полосы,
сделал по точке в каждом глазу —
и глаза вдруг стали смотреть точно живые.
Правда ли это, нет ли — знали
только они сами. Но правда то, что он ежедневно являлся к ней, или к обеду, или вечером,
и там кончал свой день. К этому все привыкли
и дальнейших догадок на этот счет никаких не
делали.
В истории знала
только двенадцатый год, потому что mon oncle, prince Serge, [мой дядя, князь Серж (фр.).] служил в то время
и делал кампанию, он рассказывал часто о нем; помнила, что была Екатерина Вторая, еще революция, от которой бежал monsieur de Querney, [господин де Керни (фр.).] а остальное все… там эти войны, греческие, римские, что-то про Фридриха Великого — все это у меня путалось.
— Очень просто. Он тогда
только что воротился из-за границы
и бывал у нас, рассказывал, что делается в Париже, говорил о королеве, о принцессах, иногда обедал у нас
и через княгиню
сделал предложение.
— Да, это так,
и все, что вы
делаете в эту минуту, выражает не оскорбление, а досаду, что у вас похитили тайну…
И самое оскорбление это —
только маска.
— Успокойтесь: ничего этого нет, — сказала она кротко, —
и мне остается
только поблагодарить вас за этот новый урок, за предостережение. Но я в затруднении теперь, чему следовать: тогда вы толкали туда, на улицу — теперь… боитесь за меня. Что же мне, бедной,
делать!.. — с комическим послушанием спросила она.
Она беспокойно задумалась
и, очевидно, боролась с собой. Ей бы
и в голову никогда не пришло устранить от себя управление имением,
и не хотела она этого. Она бы не знала, что
делать с собой. Она хотела
только попугать Райского —
и вдруг он принял это серьезно.
«Ничего больше не надо для счастья, — думал он, — умей
только остановиться вовремя, не заглядывать вдаль. Так бы
сделал другой на моем месте. Здесь все есть для тихого счастья — но… это не мое счастье!» Он вздохнул. «Глаза привыкнут… воображение устанет, —
и впечатление износится… иллюзия лопнет, как мыльный пузырь, едва разбудив нервы!..»
Она закрыла глаза, но так, чтоб можно было видеть,
и только он взял ее за руку
и провел шаг, она вдруг увидела, что он
сделал шаг вниз, а она стоит на краю обрыва, вздрогнула
и вырвала у него руку.
Он по взглядам, какие она обращала к нему, видел, что в ней улыбаются старые воспоминания
и что она не
только не хоронит их в памяти, но передает глазами
и ему. Но он
сделал вид, что не заметил того, что в ней происходило.
Не отступай
только —
и будешь знать, что
делать.
— Странный, своеобычный человек, — говорила она
и надивиться не могла, как это он не слушается ее
и не
делает, что она указывает. Разве можно жить иначе? Тит Никоныч в восхищении от нее, сам Нил Андреич отзывается одобрительно, весь город тоже уважает ее,
только Маркушка зубы скалит, когда увидит ее, — но он пропащий человек.
Другой
только еще выслушает приказание, почешет голову, спину, а она уж на другом конце двора, уж
сделала дело,
и всегда отлично,
и воротилась.
Она вечно двигалась,
делала что-нибудь,
и когда остановится без дела, то руки хранят прием, по которому видно, что она
только что
делала что-нибудь или собирается
делать.
— Не принуждайте себя: de grace, faites ce qu’il vous plaira. [о, пожалуйста, поступайте, как вам будет угодно (фр.).] Теперь я знаю ваш образ мыслей, я уверена (она
сделала ударение на этих словах), что вы хотите…
и только свет…
и злые языки…
Пока ветер качал
и гнул к земле деревья, столбами нес пыль, метя поля, пока молнии жгли воздух
и гром тяжело, как хохот, катался в небе, бабушка не смыкала глаз, не раздевалась, ходила из комнаты в комнату, заглядывала, что
делают Марфенька
и Верочка, крестила их
и крестилась сама,
и тогда
только успокаивалась, когда туча, истратив весь пламень
и треск, бледнела
и уходила вдаль.
— А ведь в сущности предобрый! — заметил Леонтий про Марка, — когда прихворнешь, ходит как нянька, за лекарством бегает в аптеку…
И чего не знает? Все!
Только ничего не
делает, да вот покою никому не дает: шалунище непроходимый…
— Пойдемте ужинать к ней: да кстати уж
и ночуйте у меня! Я не знаю, что она
сделает и скажет, знаю
только, что будет смешно.
— Выпейте: готова! — сказал он, наливая рюмку
и подвигая к Райскому. Тот выпил ее медленно, без удовольствия, чтоб
только сделать компанию собеседнику.
А если
и бывает, то в сфере рабочего человека, в приспособлении к делу грубой силы или грубого уменья, следовательно, дело рук, плечей, спины:
и то дело вяжется плохо, плетется кое-как; поэтому рабочий люд, как рабочий скот,
делает все из-под палки
и норовит
только отбыть свою работу, чтобы скорее дорваться до животного покоя.
Она пошла. Он глядел ей вслед; она неслышными шагами неслась по траве, почти не касаясь ее,
только линия плеч
и стана, с каждым шагом ее,
делала волнующееся движение; локти плотно прижаты к талии, голова мелькала между цветов, кустов, наконец, явление мелькнуло еще за решеткою сада
и исчезло в дверях старого дома.
Он забыл
только, что вся ее просьба к нему была — ничего этого не
делать, не показывать
и что ей ничего от него не нужно. А ему все казалось, что если б она узнала его, то сама избрала бы его в руководители не
только ума
и совести, но даже сердца.
В доме было тихо, вот уж
и две недели прошли со времени пари с Марком, а Борис Павлыч не влюблен, не беснуется, не
делает глупостей
и в течение дня решительно забывает о Вере,
только вечером
и утром она является в голове, как по зову.
Вера была невозмутимо равнодушна к нему: вот в чем он убедился
и чему покорялся, по необходимости. Хотя он
сделал успехи в ее доверии
и дружбе, но эта дружба была еще отрицательная,
и доверие ее состояло
только в том, что она не боялась больше неприличного шпионства его за собой.
— Да неужели дружба такое корыстное чувство
и друг
только ценится потому, что
сделал то или другое? Разве нельзя так любить друг друга, за характер, за ум? Если б я любила кого-нибудь, я бы даже избегала одолжать его или одолжаться…
Он так торжественно дал слово работать над собой, быть другом в простом смысле слова. Взял две недели сроку! Боже! что
делать! какую глупую муку нажил, без любви, без страсти:
только одни какие-то добровольные страдания, без наслаждений!
И вдруг окажется, что он, небрежный, свободный
и гордый (он думал, что он гордый!), любит ее, что даже у него это
и «по роже видно», как по-своему, цинически заметил это проницательная шельма, Марк!
Надежда быть близким к Вере питалась в нем не одним
только самолюбием: у него не было нахальной претензии насильно втереться в сердце, как бывает у многих писаных красавцев, у крепких, тупоголовых мужчин, —
и чем бы ни было — добиться успеха. Была робкая, слепая надежда, что он может
сделать на нее впечатление,
и пропала.
— Еще ничего. Я хотел
только рассказать вам, что я
сделал,
и спросить, хотите взять на себя или нет?
Она, как совесть,
только и напоминает о себе, когда человек уже
сделал не то, что надо, или если он
и бывает тверд волей, так разве случайно, или там, где он равнодушен».
«Но ведь иной недогадливый читатель подумает, что я сам такой,
и только такой! — сказал он, перебирая свои тетради, — он не сообразит, что это не я, не Карп, не Сидор, а тип; что в организме художника совмещаются многие эпохи, многие разнородные лица… Что я стану
делать с ними? Куда дену еще десять, двадцать типов!..»
Он поминутно останавливался
и только при блеске молнии
делал несколько шагов вперед. Он знал, что тут была где-то, на дне обрыва, беседка, когда еще кусты
и деревья, росшие по обрыву, составляли часть сада.
— Это уж не они, а я виноват, — сказал Тушин, — я
только лишь узнал от Натальи Ивановны, что Вера Васильевна собираются домой, так
и стал просить
сделать мне это счастье…
Не
только Райский, но
и сама бабушка вышла из своей пассивной роли
и стала исподтишка пристально следить за Верой. Она задумывалась не на шутку, бросила почти хозяйство, забывала всякие ключи на столах, не толковала с Савельем, не сводила счетов
и не выезжала в поле. Пашутка не спускала с нее, по обыкновению, глаз, а на вопрос Василисы, что
делает барыня, отвечала: «Шепчет».
Марк, по-своему, опять ночью, пробрался к нему через сад, чтоб узнать, чем кончилось дело. Он
и не думал благодарить за эту услугу Райского, а
только сказал, что так
и следовало
сделать и что он ему, Райскому, уже тем одним много
сделал чести, что ожидал от него такого простого поступка, потому что поступить иначе значило бы быть «доносчиком
и шпионом».
— Хорошо, оставайтесь! — прибавила потом решительно, — пишите ко мне,
только не проклинайте меня, если ваша «страсть», — с небрежной иронией
сделала она ударение на этом слове, —
и от этого не пройдет! — «А может быть,
и пройдет… — подумала сама, глядя на него, — ведь это так, фантазия!»
Я велел для вас
сделать обед,
только не говорите!» — прибавил он боязливо, уплетая перепелок,
и чуть не плакал о своей бедной Софье.
Она пошевелилась
и сделала ему призывный знак головой. Проклиная свою слабость, он медленно, шаг за шагом, пошел к ней. Она уползла в темную аллею, лишь
только он подошел,
и он последовал за ней.
— Никогда! — повторил он с досадой, — какая ложь в этих словах: «никогда», «всегда»!.. Конечно, «никогда»: год, может быть, два… три… Разве это не — «никогда»? Вы хотите бессрочного чувства? Да разве оно есть? Вы пересчитайте всех ваших голубей
и голубок: ведь никто бессрочно не любит. Загляните в их гнезда — что там?
Сделают свое дело, выведут детей, а потом воротят носы в разные стороны. А
только от тупоумия сидят вместе…
— Не знаю! — сказал он с тоской
и досадой, — я знаю
только, что буду
делать теперь, а не заглядываю за полгода вперед. Да
и вы сами не знаете, что будет с вами. Если вы разделите мою любовь, я останусь здесь, буду жить тише воды, ниже травы…
делать, что вы хотите… Чего же еще? Или… уедем вместе! — вдруг сказал он, подходя к ней.
Весь дом смотрел парадно,
только Улита, в это утро глубже, нежели в другие дни, опускалась в свои холодники
и подвалы
и не успела надеть ничего, что
делало бы ее непохожею на вчерашнюю или завтрашнюю Улиту. Да повара почти с зарей надели свои белые колпаки
и не покладывали рук, готовя завтрак, обед, ужин —
и господам,
и дворне,
и приезжим людям из-за Волги.
Она не оборачивалась,
только сделала движение, чтоб оборотиться
и посмотреть, кто вошел, но, по-видимому, не могла.
— Удар твой…
сделал мне боль на одну минуту. Потом я поняла, что он не мог быть нанесен равнодушной рукой,
и поверила, что ты любишь меня… Тут
только представилось мне, что ты вытерпел в эти недели, вчера… Успокойся, ты не виноват, мы квиты…
Но ужас охватил Веру от этой снисходительности. Ей казалось, как всегда, когда совесть тревожит, что бабушка уже угадала все
и ее исповедь опоздает. Еще минута, одно слово —
и она кинулась бы на грудь ей
и сказала все!
И только силы изменили ей
и удержали, да еще мысль —
сделать весь дом свидетелем своей
и бабушкиной драмы.
— Ты сама чувствуешь, бабушка, — сказала она, — что ты
сделала теперь для меня: всей моей жизни недостанет, чтоб заплатить тебе. Нейди далее; здесь конец твоей казни! Если ты непременно хочешь, я шепну слово брату о твоем прошлом —
и пусть оно закроется навсегда! Я видела твою муку, зачем ты хочешь еще истязать себя исповедью? Суд совершился — я не приму ее. Не мне слушать
и судить тебя — дай мне
только обожать твои святые седины
и благословлять всю жизнь! Я не стану слушать: это мое последнее слово!
А она, очевидно,
сделала это. Как она приобрела власть над умом
и доверием Веры? Он недоумевал —
и только больше удивлялся бабушке,
и это удивление выражалось у него невольно.
Сам Савелий отвез ее
и по возвращении, на вопросы обступившей его дворни, хотел что-то сказать, но
только поглядел на всех, поднял выше обыкновенного кожу на лбу,
сделав складку в палец толщиной, потом плюнул, повернулся спиной
и шагнул за порог своей клетушки.
—
И я не хочу! — шептала бабушка, глядя в сторону. — Успокойся, я не пойду, я
сделаю только, что он не будет ждать в беседке…
Тушин опять покачал ель, но молчал. Он входил в положение Марка
и понимал, какое чувство горечи или бешенства должно волновать его,
и потому не отвечал злым чувством на злобные выходки, сдерживая себя, а
только тревожился тем, что Марк, из гордого упрямства, чтоб не быть принуждену уйти, или по остатку раздраженной страсти, еще
сделает попытку написать или видеться
и встревожит Веру. Ему хотелось положить совсем конец этим покушениям.