Обрыв
1869
XXI
Райский сердито шел домой.
«Где она, эта красавица, теперь? — думал он злобно, — вероятно, на любимой скамье зевает по сторонам — пойти посмотреть!»
Изучив ее привычки, он почти наверное знал, где она могла быть в тот или другой час.
Поднявшись с обрыва в сад, он увидел ее действительно сидящую на своей скамье с книгой.
Она не читала, а глядела то на Волгу, то на кусты. Увидя Райского, она переменила позу, взяла книгу, потом тихо встала и пошла по дорожке к старому дому.
Он сделал ей знак подождать его, но она или не заметила, или притворилась, что не видит, и даже будто ускорила шаг, проходя по двору, и скрылась в дверь старого дома. Его взяло зло.
«А тот болван думает, что я влюблюсь в нее: она даже не знает простых приличий, выросла в девичьей, среди этого народа, неразвитая, подгородная красота! Ее роман ждет тут где-нибудь в палате…»
Он злобно ел за обедом, посматривая исподлобья на всех, и не взглянул ни разу на Веру, даже не отвечал на ее замечание, что «сегодня жарко».
Ему казалось, что он уже ее ненавидел или пренебрегал ею: он этого еще сам не решил, но только сознавал, что в нем бродит какое-то враждебное чувство к ней.
Это особенно усилилось дня за два перед тем, когда он пришел к ней в старый дом с Гете, Байроном, Гейне да с каким-то английским романом под мышкой и расположился у ее окна рядом с ней.
Она с удивлением глядела, как он раскладывал книги на столе, как привольно располагался сам.
— Что это вы хотите делать? — спросила она с любопытством.
— А вот, — отвечал он, указывая на книги, — «улетим куда-нибудь на крыльях поэзии», будем читать, мечтать, унесемся вслед за поэтами…
Она весело засмеялась.
— Сейчас девушка придет: будем кофты кроить, — сказала она. — Тут на столе и по стульям разложим полотно и «унесемся» с ней в расчеты аршин и вершков…
— Фи, Вера: оставь это, в девичьей без тебя сделают…
— Нет, нет: бабушка и так недовольна моею ленью. Когда она ворчит, так я кое-как еще переношу, а когда она молчит, косо поглядывает на меня и жалко вздыхает, — это выше сил… Да вот и Наташа. До свидания, cousin. Давай сюда, Наташа, клади на стол: все ли тут?
Она проворно переложила книги на стул, подвинула стол на средину комнаты, достала аршин из комода и вся углубилась в отмеривание полотна, рассчитывала полотнища, с свойственным ей нервным проворством, когда одолевала ее охота или необходимость работы, и на Райского ни взгляда не бросила, ни слова ему не сказала, как будто его тут не было.
Он почти со скрежетом зубов ушел от нее, оставив у ней книги. Но, обойдя дом и воротясь к себе в комнату, он нашел уже книги на своем столе.
— Проворно! Значит, и вперед прошу не жаловать! — прошептал он злобно. — Что ж это, однако: что она такое? Это даже любопытно становится. Играет, шутит со мной?
Марк, предложением пари, еще больше растревожил в нем желчь, и он почти не глядел на Веру, сидя против нее за обедом, только когда случайно поднял глаза, его как будто молнией ослепило «язвительной» красотой.
Она взглянула было на него раза два просто, ласково, почти дружески. Но, заметя его свирепые взгляды, она увидела, что он раздражен и что предметом этого раздражения была она.
Она наклонилась над пустой тарелкою и задумчиво углубила в нее взгляд. Потом подняла голову и взглянула на него: взгляд этот был сух и печален.
— Я с Марфенькой хочу поехать на сенокос сегодня, — сказала бабушка Райскому, — твоя милость, хозяин, не удостоишь ли взглянуть на свои луга?
Он, глядя в окно, отрицательно покачал головой.
— Купцы снимают: дают семьсот рублей ассигнациями, а я тысячу прошу.
Никто на это ничего не сказал.
— Что же ты, сударь, молчишь? Яков, — обратилась она к стоявшему за ее стулом Якову, — купцы завтра хотели побывать: как приедут, проводи их вот к Борису Павловичу…
— Слушаю-с.
— Выгони их вон! — равнодушно отозвался Райский.
— Слушаю-с! — повторил Яков.
— Вот как: кто ж ему позволит выгнать! Что, если бы все помещики походили на тебя!
Он молчал, глядя в окно.
— Да что ты молчишь, Борис Павлович: ты хоть пальцем тычь! Хоть бы ел, по крайней мере! Подай ему жаркое, Яков, и грибы: смотри, какие грибы!
— Не хочу! — с нетерпением сказал Райский, махнув Якову рукой.
Снова все замолчали.
— Савелий опять прибил Марину, — сказала бабушка.
Райский едва заметно пожал плечами.
— Что я за полицмейстер? — сказал он нехотя. — Пусть хоть зарежут друг друга!
— Господи избави и сохрани! Это все драму, что ли, хочется тебе сочинить?
— До того мне! — проворчал он небрежно, — своих драм не оберешься…
— Что: или тяжело жить на свете? — насмешливо продолжала бабушка, — шутка ли, сколько раз в сутки с боку на бок придется перевалиться!
Он взглянул на Веру: она налила себе красного вина в воду и, выпив, встала, поцеловала у бабушки руку и ушла. Он встал из-за стола и ушел к себе в комнату.
Вскоре бабушка с Марфенькой и подоспевшим Викентьевым уехали смотреть луга, и весь дом утонул в послеобеденном сне. Кто ушел на сеновал, кто растянулся в сенях, в сарае; другие, пользуясь отсутствием хозяйки, ушли в слободу, и в доме воцарилась мертвая тишина. Двери и окна отворены настежь, в саду не шелохнется лист.
У Райского с ума не шла Вера.
«Где она теперь, что делает одна? Отчего она не поехала с бабушкой и отчего бабушка даже не позвала ее?» — задавал он себе вопросы.
Несмотря на данное себе слово не заниматься ею, не обращать на нее внимания, а поступать с ней, как с «ничтожной девочкой», он не мог отвязаться от мысли о ней.
Он нарочно станет думать о своих петербургских связях, о приятелях, о художниках, об академии, о Беловодовой — переберет два-три случая в памяти, два-три лица, а четвертое лицо выйдет — Вера. Возьмет бумагу, карандаш, сделает два-три штриха — выходит ее лоб, нос, губы. Хочет выглянуть из окна в сад, в поле, а глядит на ее окно: «Поднимает ли белая ручка лиловую занавеску», как говорит справедливо Марк. И почем он знает? Как будто кто-нибудь подглядел да сказал ему!
Закипит ярость в сердце Райского, хочет он мысленно обратить проклятие к этому неотступному образу Веры, а губы не повинуются, язык шепчет страстно ее имя, колена гнутся, и он закрывает глаза и шепчет:
— Вера, Вера, — никакая красота никогда не жгла меня язвительнее, я жалкий раб твой…
— Вздор, нелепость, сентиментальность! — скажет, очнувшись, потом.
— Пойду к ней, надо объясниться. Где она? Ведь это любопытство — больше ничего: не любовь же в самом деле!.. — решил он.
Он взял фуражку и побежал по всему дому, хлопая дверями, заглядывая во все углы. Веры не было, ни в ее комнате, ни в старом доме, ни в поле не видать ее, ни в огородах. Он даже поглядел на задний двор, но там только Улита мыла какую-то кадку, да в сарае Прохор лежал на спине плашмя и спал под тулупом, с наивным лицом и открытым ртом.
Он прошел окраины сада, полагая, что Веру нечего искать там, где обыкновенно бывают другие, а надо забираться в глушь, к обрыву, по скату берега, где она любила гулять. Но нигде ее не было, и он пошел уже домой, чтоб спросить кого-нибудь о ней, как вдруг увидел ее сидящую в саду, в десяти саженях от дома.
— Ах! — сказал он, — ты тут, а я ищу тебя по всем углам…
— А я вас жду здесь… — отвечала она.
На него вдруг будто среди зимы пахнуло южным ветром.
— Ты ждешь меня! — произнес он не своим голосом, глядя на нее с изумлением и страстными до воспаления глазами. — Может ли это быть?
— Отчего же нет? ведь вы искали меня…
— Да, я хотел объясниться с тобой.
— И я с вами.
— Что же ты хотела сказать мне?
— А вы мне что?
— Сначала скажи ты, а потом я…
— Нет, вы скажите, а потом я…
— Хорошо, — сказал он, подумавши, и сел около нее, — я хотел спросить тебя, зачем ты бегаешь от меня?
— А я хотела спросить, зачем вы меня преследуете?
Райский упал с облаков.
— И только? — сказал он.
— Пока только: посмотрю, что вы скажете?
— Но я не преследую тебя: скорее удаляюсь, даже мало говорю…
— Есть разные способы преследовать, cousin: вы избрали самый неудобный для меня…
— Помилуй, я почти не говорю с тобой…
— Правда, вы редко говорите со мной, не глядите прямо, а бросаете на меня исподлобья злые взгляды — это тоже своего рода преследование. Но если бы только это и было…
— А что же еще?
— А еще — вы следите за мной исподтишка: вы раньше всех встаете и ждете моего пробуждения, когда я отдерну у себя занавеску, открою окно. Потом, только лишь я перехожу к бабушке, вы избираете другой пункт наблюдения и следите, куда я пойду, какую дорожку выберу в саду, где сяду, какую книгу читаю, знаете каждое слово, какое кому скажу… Потом встречаетесь со мною…
— Очень редко, — сказал он.
— Правда, в неделю раза два-три: это не часто и не могло бы надоесть: напротив, — если б делалось без намерения, а так само собой. Но это все делается с умыслом: в каждом вашем взгляде и шаге я вижу одно — неотступное желание не давать мне покоя, посягать на каждый мой взгляд, слово, даже на мои мысли… По какому праву, позвольте вас спросить?
Он изумился смелости, независимости мысли, желания и этой свободе речи. Перед ним была не девочка, прячущаяся от него от робости, как казалось ему, от страха за свое самолюбие при неравной встрече умов, понятий, образований. Это новое лицо, новая Вера!
— А если тебе так кажется… — нерешительно заметил он, еще не придя в себя от удивления.
— Не лгите! — перебила она. — Если вам удается замечать каждый мой шаг и движение, то и мне позвольте чувствовать неловкость такого наблюдения: скажу вам откровенно — это тяготит меня. Это какая-то неволя, тюрьма. Я, слава Богу, не в плену у турецкого паши…
— Чего же ты хочешь: что надо мне сделать!..
— Вот об этом я и хотела поговорить с вами теперь. Скажите прежде, чего вы хотите от меня?
— Нет, ты скажи, — настаивал он, все еще озадаченный и совершенно покоренный этими новыми и неожиданными сторонами ума и характера, бросившими страшный блеск на всю ее и без того сияющую красоту.
Он чувствовал уже, что наслаждение этой красотой переходит у него в страдание.
— Чего я хочу? — повторила она, — свободы!
С новым изумлением взглянул он на нее.
— Свободы! — повторил он, — я первый партизан и рыцарь ее — и потому…
— И потому не даете свободно дышать бедной девушке…
— Ах, Вера, зачем так дурно заключать обо мне? Между нами недоразумение: мы не поняли друг друга — объяснимся — и, может быть, мы будем друзьями.
Она вдруг взглянула на него испытующим взглядом.
— Может ли это быть? — сказала она, — я бы рада была ошибиться.
— Вот моя рука, что это так: буду другом, братом — чем хочешь, требуй жертв.
— Жертв не надо, — сказала она, — вы не отвечали на мой вопрос: чего вы хотите от меня?
— Как «чего хочу»: я не понимаю, что ты хочешь сказать.
— Зачем преследуете меня, смотрите такими странными глазами? Что вам нужно?
— Мне ничего не нужно: но ты сама должна знать, какими другими глазами, как не жадными, влюбленными, может мужчина смотреть на твою поразительную красоту…
Она не дала ему договорить, вспыхнула и быстро встала с места.
— Как вы смеете говорить это? — сказала она, глядя на него с ног до головы. И он глядел на нее с изумлением, большими глазами.
— Что ты, Бог с тобой, Вера: что я сказал?
— Вы, гордый, развитой ум, «рыцарь свободы», не стыдитесь признаться…
— Что красота вызывает поклонение и что я поклоняюсь тебе: какое преступление!
— Вы даже не понимаете, я вижу, как это оскорбительно! Осмелились бы вы глядеть на меня этими «жадными» глазами, если б около меня был зоркий муж, заботливый отец, строгий брат? Нет, вы не гонялись бы за мной, не дулись бы на меня по целым дням без причины, не подсматривали бы, как шпион, и не посягали бы на мой покой и свободу! Скажите, чем я подала вам повод смотреть на меня иначе, нежели как бы смотрели вы на всякую другую, хорошо защищенную женщину?
— Красота возбуждает удивление: это ее право…
— Красота, — перебила она, — имеет также право на уважение и свободу…
— Опять свобода!
— Да, и опять и опять! «Красота, красота»! Далась вам моя красота! Ну, хорошо, красота: так что же? Разве это яблоки, которые висят через забор и которые может рвать каждый прохожий?
— Каково! — с изумлением, совсем растерянный говорил Райский. — Чего же ты хочешь от меня?
— Ничего: я жила здесь без вас, уедете — и я буду опять так же жить…
— Ты велишь мне уехать: изволь — я готов…
— Вы у себя дома: я умею уважать «ваши права» и не могу требовать этого…
— Ну, чего ты хочешь, — я все сделаю, скажи, не сердись! — просил он, взяв ее за обе руки. — Я виноват перед тобой: я артист, у меня впечатлительная натура, и я, может быть, слишком живо поддался впечатлению, выразил свое участие — конечно, потому, что я не совсем тебе чужой. Будь я посторонний тебе, разумеется, я бы воздержался. Я бросился немного слепо, обжегся — ну, и не беда! Ты мне дала хороший урок. Помиримся же: скажи мне свои желания, я исполню их свято… и будем друзьями! Право, я не заслуживаю этих упреков, всей этой грозы… Может быть, ты и не совсем поняла меня…
Она подала ему руку.
— И я вышла из себя по-пустому. Я вижу, что вы очень умны, во-первых, — сказала она, — во-вторых, кажется, добры и справедливы: это доказывает теперешнее ваше сознание… Посмотрим — будете ли вы великодушны со мной…
— Буду, буду, твори свою волю надо мной и увидишь… — опять с увлечением заговорил он.
Она тихо отняла руку, которую было положила на его руку.
— Нет, — сказала она полусерьезно, — по этому восторженному языку я вижу, что мы от дружбы далеко.
— Ах, эти женщины с своей дружбой! — с досадой отозвался Райский, — точно кулич в именины подносят!
— Вот и эта досада не обещает хорошего!
Она было встала.
— Нет, нет, не уходи: мне так хорошо с тобой! — говорил он, удерживая ее, — мы еще не объяснились. Скажи, что тебе не нравится, что нравится — я все сделаю, чтоб заслужить твою дружбу…
— Я вам в самом начале сказала, как заслужить ее: помните? Не наблюдать за мной, оставить в покое, даже не замечать меня — и я тогда сама приду в вашу комнату, назначим часы проводить вместе, читать, гулять… Однако вы ничего не сделали…
— Ты требуешь, Вера, чтоб я был к тебе совершенно равнодушен?
— Да.
— Не замечал твоей красоты, смотрел бы на тебя, как на бабушку…
— Да.
— А ты по какому праву требуешь этого?
— По праву свободы!
— Но если б я поклонялся молча, издали, ты бы не замечала и не знала этого… ты запретить этого не можешь. Что тебе за дело?
— Стыдитесь, cousin! Времена Вертеров и Шарлотт прошли. Разве это возможно? Притом я замечу страстные взгляды, любовное шпионство — мне опять надоест, будет противно…
— Ты вовсе не кокетка: хоть бы ты подала надежду, сказала бы, что упорная страсть может растопить лед, и со временем взаимность прокрадется в сердце…
Он произносил эти слова медленно, ожидая, не вырвется ли у ней какой-нибудь знак отдаленной надежды, хоть неизвестности, чего-нибудь…
— Это правда, — сказала она, — я ненавижу кокетство и не понимаю, как не скучно привлекать эти поклонения, когда не намерена и не можешь отвечать на вызванное чувство!..
— А ты… не можешь?
— Не могу.
— Почему ты знаешь: может быть, придет время…
— Не ждите, cousin, не придет.
«Что это они — как будто сговорились с Беловодовой: наладили одно и то же!» — подумал он.
— Ты не свободна, любишь? — с испугом спросил он.
Она нахмурилась и стала упорно смотреть на Волгу.
— Ну, если б и любила: что же, грех, нельзя, стыдно… вы не позволите, братец? — с насмешкой сказала она.
— Я!
— «Рыцарь свободы»! — еще насмешливее повторила она.
— Не смейся, Вера: да, я ее достойный рыцарь! Не позволить любить! Я тебе именно и несу проповедь этой свободы! Люби открыто, всенародно, не прячься: не бойся ни бабушки, никого! Старый мир разлагается, зазеленели новые всходы жизни — жизнь зовет к себе, открывает всем свои объятия. Видишь: ты молода, отсюда никуда носа не показывала, а тебя уже обвеял дух свободы, у тебя уж явилось сознание своих прав, здравые идеи. Если заря свободы восходит для всех: ужели одна женщина останется рабой? Ты любишь? Говори смело… Страсть — это счастье. Дай хоть позавидовать тебе!
— Зачем я буду рассказывать, люблю я или нет? До этого никому нет дела. Я знаю, что я свободна и никто не вправе требовать отчета от меня…
— А бабушка? Ты ее не боишься? Вон Марфенька…
— Я никого не боюсь, — сказала она тихо, — и бабушка знает это и уважает мою свободу. Последуйте и вы ее примеру… Вот мое желание! Только это я и хотела сказать.
Она встала со скамьи.
— Да, Вера, теперь я несколько вижу и понимаю тебя и обещаю: вот моя рука, — сказал он, — что отныне ты не услышишь и не заметишь меня в доме: буду «умник», — прибавил он, — буду «справедлив», буду «уважать твою свободу», и как рыцарь буду «великодушен», буду просто — велик! Я — grand coeur! [великодушен! (фр.)]
Оба засмеялись.
— Ну, слава Богу, — сказала она, подавая ему руку, которую он жадно прижал к губам.
Она взяла руку назад.
— Посмотрим, — прибавила она. — А впрочем, если нет… Ну, да ничего, посмотрим…
— Нет, доскажи уж, что начала, не то я стану ломать голову!
— Если я не буду чувствовать себя свободной здесь, то как я ни люблю этот уголок (она с любовью бросила взгляд вокруг себя), но тогда… уеду отсюда! — решительно заключила она.
— Куда? — спросил он, испугавшись.
— Божий мир велик. До свидания, cousin.
Она пошла. Он глядел ей вслед; она неслышными шагами неслась по траве, почти не касаясь ее, только линия плеч и стана, с каждым шагом ее, делала волнующееся движение; локти плотно прижаты к талии, голова мелькала между цветов, кустов, наконец, явление мелькнуло еще за решеткою сада и исчезло в дверях старого дома.
«Прошу покорно! — с изумлением говорил про себя Райский, провожая ее глазами, — а я собирался развивать ее, тревожить ее ум и сердце новыми идеями о независимости, о любви, о другой, неведомой ей жизни… А она уж эмансипирована! Да кто же это!..»
— Каково отделала! А вот я бабушке скажу! — закричал он, грозя ей вслед, потом сам засмеялся и пошел к себе.