Неточные совпадения
Вообще легко можно было угадать по лицу ту пору жизни, когда совершилась уже борьба молодости со зрелостью, когда человек перешел на вторую половину жизни, когда каждый прожитой опыт, чувство, болезнь оставляют след. Только рот его сохранял,
в неуловимой игре тонких
губ и
в улыбке, молодое, свежее, иногда почти детское выражение.
Когда же наставало не веселое событие, не обед, не соблазнительная закулисная драма, а затрогивались нервы жизни, слышался
в ней громовой раскат, когда около него возникал важный вопрос, требовавший мысли или воли, старик тупо недоумевал, впадал
в беспокойное молчание и только учащенно жевал
губами.
Вскоре после смерти жены он было попросился туда, но образ его жизни, нравы и его затеи так были известны
в обществе, что ему,
в ответ на просьбу, коротко отвечено было: «Незачем». Он пожевал
губами, похандрил, потом сделал какое-то громадное, дорогое сумасбродство и успокоился. После того, уже промотавшись окончательно, он
в Париж не порывался.
В доме тянулась бесконечная анфилада обитых штофом комнат; темные тяжелые резные шкафы, с старым фарфором и серебром, как саркофаги, стояли по стенам с тяжелыми же диванами и стульями рококо, богатыми, но жесткими, без комфорта. Швейцар походил на Нептуна; лакеи пожилые и молчаливые, женщины
в темных платьях и чепцах. Экипаж высокий, с шелковой бахромой, лошади старые, породистые, с длинными шеями и спинами, с побелевшими от старости
губами, при езде крупно кивающие головой.
Он отошел от нее и
в раздумье пожевал
губами.
Но если покойный дух жизни тихо опять веял над ним, или попросту «находил на него счастливый стих», лицо его отражало запас силы воли, внутренней гармонии и самообладания, а иногда какой-то задумчивой свободы, какого-то идущего к этому лицу мечтательного оттенка, лежавшего не то
в этом темном зрачке, не то
в легком дрожании
губ.
Другим случалось попадать
в несчастную пору, когда у него на лице выступали желтые пятна,
губы кривились от нервной дрожи, и он тупым, холодным взглядом и резкой речью платил за ласку, за симпатию. Те отходили от него, унося горечь и вражду, иногда навсегда.
В эту неделю ни один серьезный учитель ничего от него не добился. Он сидит
в своем углу, рисует, стирает, тушует, опять стирает или молча задумается;
в зрачке ляжет синева, и глаза покроются будто туманом, только
губы едва-едва заметно шевелятся, и
в них переливается розовая влага.
Верочка была с черными, вострыми глазами, смугленькая девочка, и уж начинала немного важничать, стыдиться шалостей: она скакнет два-три шага по-детски и вдруг остановится и стыдливо поглядит вокруг себя, и пойдет плавно, потом побежит, и тайком, быстро, как птичка клюнет, сорвет ветку смородины, проворно спрячет
в рот и сделает
губы смирно.
— Папа стоял у камина и грелся. Я посмотрела на него и думала, что он взглянет на меня ласково: мне бы легче было. Но он старался не глядеть на меня; бедняжка боялся maman, а я видела, что ему было жалко. Он все жевал
губами: он это всегда делает
в ажитации, вы знаете.
Софья попросила гостя сесть. Они стали говорить о музыке, а Николай Васильевич, пожевав
губами, ушел
в гостиную.
С той минуты, как она полюбила,
в глазах и улыбке ее засветился тихий рай: он светился два года и светился еще теперь из ее умирающих глаз. Похолодевшие
губы шептали свое неизменное «люблю», рука повторяла привычную ласку.
Она нюхает цветок и, погруженная
в себя, рассеянно ощипывает листья
губами и тихо идет, не сознавая почти, что делает, к роялю, садится боком, небрежно, на табурет и одной рукой берет задумчивые аккорды и все думает, думает…
Тела почти совсем было не видно, только впалые глаза неестественно блестели да нос вдруг резким горбом выходил из чащи, а концом опять упирался
в волосы, за которыми не видать было ни щек, ни подбородка, ни
губ.
Он острижен
в скобку, бороду бреет редко, и у него на
губах и на подбородке почти всегда торчит щетина.
— Что ж стоите? Скажите merci да поцелуйте ручку! Ах, какой! — сказала она повелительно и прижала крепко свою руку к его
губам, все с тем же проворством, с каким пришивала пуговицу, так что поцелуй его раздался
в воздухе, когда она уже отняла руку.
Оттого много на свете погибших: праздных, пьяниц с разодранными локтями, одна нога
в туфле, другая
в калоше, нос красный,
губы растрескались, винищем разит!
— И потом «красный нос, растрескавшиеся
губы, одна нога
в туфле, другая
в калоше»! — договорил Райский, смеясь. — Ах, бабушка, чего я не захочу, что принудит меня? или если скажу себе, что непременно поступлю так, вооружусь волей…
Он подошел, взял ее за руку и поцеловал. Она немного подалась назад и чуть-чуть повернула лицо
в сторону, так, что
губы его встретили щеку, а не рот.
Он, с жадностью, одной дрожащей рукой, осторожно и плотно прижал ее к нижней
губе, а другую руку держал
в виде подноса под рюмкой, чтоб не пролить ни капли, и залпом опрокинул рюмку
в рот, потом отер
губы и потянулся к ручке Марфеньки, но она ушла и села
в свой угол.
Он нарочно станет думать о своих петербургских связях, о приятелях, о художниках, об академии, о Беловодовой — переберет два-три случая
в памяти, два-три лица, а четвертое лицо выйдет — Вера. Возьмет бумагу, карандаш, сделает два-три штриха — выходит ее лоб, нос,
губы. Хочет выглянуть из окна
в сад,
в поле, а глядит на ее окно: «Поднимает ли белая ручка лиловую занавеску», как говорит справедливо Марк. И почем он знает? Как будто кто-нибудь подглядел да сказал ему!
Закипит ярость
в сердце Райского, хочет он мысленно обратить проклятие к этому неотступному образу Веры, а
губы не повинуются, язык шепчет страстно ее имя, колена гнутся, и он закрывает глаза и шепчет...
— Ни с кем и ни к кому — подчеркнуто, — шептал он, ворочая глазами вокруг,
губы у него дрожали, — тут есть кто-то, с кем она видится, к кому пишет! Боже мой! Письмо на синей бумаге было — не от попадьи! — сказал он
в ужасе.
Райский с ужасом поглядел на нее, потом мрачно взглянул на Веру, потом опять на нее. А Крицкая, с нежными до влажности
губами, глядела на него молча, впустив
в него глубокий взгляд, и от переполнявшего ее экстаза, а также отчасти от жара, оттаяла немного, как конфетка, называемая «помадой».
Райский не мог
в ее руках повернуть головы, он поддерживал ее затылок и шею: римская камея лежала у него на ладони во всей прелести этих молящих глаз, полуоткрытых, горячих
губ…
Ей не хотелось говорить. Он взял ее за руку и пожал; она отвечала на пожатие; он поцеловал ее
в щеку, она обернулась к нему,
губы их встретились, и она поцеловала его — и все не выходя из задумчивости. И этот, так долго ожидаемый поцелуй не обрадовал его. Она дала его машинально.
— Замечай за Верой, — шепнула бабушка Райскому, — как она слушает! История попадает — не
в бровь, а прямо
в глаз. Смотри, морщится, поджимает
губы!..
Она подошла к ней, пристально и ласково поглядела ей
в глаза, потом долго целовала ей глаза,
губы, щеки. Положив ее голову, как ребенка, на руку себе, она любовалась ее чистой, младенческой красотой и крепко сжала
в объятиях.
В доме пост теперь: «On est en penitence — бульон и цыпленка готовят на всех — et ma pauvre Sophie n’ose pas descendre me tenir compagnie, [На всех наложено покаяние… и моя бедная Софи не смеет спуститься, чтобы составить мне компанию (фр.).] — жалуется он горько и жует
в недоумении
губами, — et nous sommes enfermes tous les deux [и мы оба заперты (фр.).]…
У него упало сердце. Он не узнал прежней Веры. Лицо бледное, исхудалое, глаза блуждали, сверкая злым блеском,
губы сжаты. С головы, из-под косынки, выпадали
в беспорядке на лоб и виски две-три пряди волос, как у цыганки, закрывая ей, при быстрых движениях, глаза и рот. На плечи небрежно накинута была атласная, обложенная белым пухом мантилья, едва державшаяся слабым узлом шелкового шнура.
Заметив, что Викентьев несколько покраснел от этого предостережения, как будто обиделся тем, что
в нем предполагают недостаток такта, и что и мать его закусила немного нижнюю
губу и стала слегка бить такт ботинкой, Татьяна Марковна перешла
в дружеский тон, потрепала «милого Николеньку» по плечу и прибавила, что сама знает, как напрасны эти слова, но что говорит их по привычке старой бабы — читать мораль. После того она тихо, про себя вздохнула и уже ничего не говорила до отъезда гостей.
Она видела теперь
в нем мерзость запустения — и целый мир опостылел ей. Когда она останавливалась, как будто набраться силы, глотнуть воздуха и освежить запекшиеся от сильного и горячего дыхания
губы, колени у ней дрожали; еще минута — и она готова рухнуть на землю, но чей-то голос, дающий силу, шептал ей: «Иди, не падай — дойдешь!»