Обрыв
1869
VI
Райский пришел к себе и начал с того, что списал письмо Веры слово в слово в свою программу, как материал для характеристики. Потом он погрузился в глубокое раздумье, не о том, что она писала о нем самом: он не обиделся ее строгими отзывами и сравнением его с какой-то влюбчивой Дашенькой. «Что она смыслит в художественной натуре!» — подумал он.
Его поглотили соображения о том, что письмо это было ответом на его вопрос: рада ли она его отъезду! Ему теперь дела не было, будет ли от этого хорошо Вере или нет, что он уедет, и ему не хотелось уже приносить этой «жертвы».
Лишь только червь сомнения вполз к нему в душу, им овладел грубый эгоизм: я выступило вперед и требовало жертв себе.
И все раздумывал он: от кого другое письмо? Он задумчиво ходил целый день, машинально обедал, не говорил с бабушкой и Марфенькой, ушел от ее гостей, не сказавши ни слова, велел Егорке вынести чемодан опять на чердак и ничего не делал.
С мыслью о письме и сама Вера засияла опять и приняла в его воображении образ какого-то таинственного, могучего, облеченного в красоту зла, и тем еще сильнее и язвительнее казалась эта красота. Он стал чувствовать в себе припадки ревности, перебирал всех, кто был вхож в дом, осведомлялся осторожно у Марфеньки и бабушки, к кому они все пишут и кто пишет к ним.
— Да кто пишет? Ко мне никто, — сказала бабушка, — а к Марфеньке недавно из лавки купец письмо прислал…
— Это, бабушка, не письмо, а счет за шерсть, за узоры: я забирала у него.
— А к Верочке купец не присылал? — спросил Райский.
— И к ней присылал: она для попадьи забирала…
— Не на синей ли бумаге?
— Да, на синей: вы почем знаете? Он всё на синей бумаге пишет.
Он не отвечал. Ему стало было легче.
«А зачем же прятать его?» — вдруг шевельнулось опять, и опять пошла на целый день грызть забота.
«Да что мне за дело, черт возьми, ведь не влюблен же я в эту статую!» — думал он, вдруг останавливаясь на дорожке и ворочая одурелыми глазами вокруг.
«Вон где гнездится змея!» — думал опять, глядя злобно на ее окно с отдувающейся занавеской.
— Пойду прочь, а то еще подумает, что занимаюсь ею… дрянь! — ворчал он вслух, а ноги сами направлялись уже к ее крыльцу. Но не хватило духу отворить дверь, и он торопливо вернулся к себе, облокотился на стол локтями и просидел так до вечера.
«Что я теперь буду делать с романом? — размышлял он, — хотел закончить, а вот теперь в сторону бросило, и опять не видать конца!»
Он швырнул тетради в угол.
Все прочее вылетело опять из головы: бабушкины гости, Марк, Леонтий, окружающая идиллия — пропали из глаз. Одна Вера стояла на пьедестале, освещаемая блеском солнца и сияющая в мраморном равнодушии, повелительным жестом запрещающая ему приближаться, и он закрывал глаза перед ней, клонил голову и мысленно говорил:
«Вера, Вера, пощади меня, смотри, я убит твоей ядовитой красотой. Никто никогда не язвил меня…» и т. д.
То являлась она в полумраке, как настоящая Ночь, с звездным блеском, с злой улыбкой, с таинственным, нежным шепотом к кому-то и с насмешливой угрозой ему, блещущая и исчезающая, то трепетная, робкая, то смелая и злая!
Ночью он не спал, днем ни с кем не говорил, мало ел и даже похудел немного — и все от таких пустяков, от ничтожного вопроса: от кого письмо?
Скажи она, вот от такого-то или от такой-то, и кончено дело, он и спокоен. Стало быть, в нем теперь неугомонное, раздраженное любопытство — и больше ничего. Удовлетвори она этому любопытству, тревога и пройдет. В этом и вся тайна.
«Надо узнать, от кого письмо, во что бы то ни стало, — решил он, — а то меня лихорадка бьет. Только лишь узнаю, так успокоюсь и уеду!» — сказал он и пошел к ней тотчас после чаю.
Ее не было дома, Марина сказала, что барышня надела шляпку, мантилью, взяла зонтик и ушла.
— Куда?
— Бог их знает, — отвечала та, — гуляют где-нибудь, ведь они не говорят, куда идут.
— Никогда?
— Никогда, и спрашивать не велят: гневаются!
И за обедом ее не было. Новый ужас.
— Где Вера? — спросил Райский у бабушки.
Бабушка только нахмурилась, но ничего не сказала. Он к Марфеньке.
— Не знаю, братец. Я видела давеча из окна, что она в деревню пошла.
— Где же она обедает?
— Молока у мужиков спросит или после придет, у Марины чего-нибудь спросит поесть.
— Все не по-людски! — ворчала про себя бабушка, — своенравная: в мать! Дались им какие-то нервы! И доктор тоже все о нервах твердит. «Не трогайте, не перечьте, берегите»! А они от нерв и куролесят!
— Что же вы не спросите, куда она ходит одна? — спросил Райский.
— Как можно спросить: прогневаются! — иронически заметила Татьяна Марковна, — на три дня запрутся у себя. Бабушка не смей рта разинуть!
— Куда ж это она одна!.. — тихо говорил Райский.
— Она у нас все одна ходит, — отвечала Марфенька.
— А ты?
— Как можно: я боюсь.
— Чего?
— Мало ли чего! змей, лягушек, собак, больших свиней, воров, мертвецов… Арины боюсь.
— Какой Арины?
— Дурочка у нас есть.
— А Вера?
— Ничего не боится: даже в церковь на ночь заприте ее, и то не боится.
— А ты бы спросила ее завтра, Марфенька, где она была.
— Рассердится!
— Все боятся, прошу покорно!
На другой день опять она ушла с утра и вернулась вечером. Райский просто не знал, что делать от тоски и неизвестности. Он караулил ее в саду, в поле, ходил по деревне, спрашивал даже у мужиков, не видали ли ее, заглядывал к ним в избы, забыв об уговоре не следить за ней.
Уж становилось темно, когда он, блуждая между деревьями, вдруг увидел ее пробирающеюся сквозь чащу кустов и деревьев, росших по обрыву. Он весь задрожал и бросился к ней, так что и она вздрогнула и остановилась.
— Кто тут? — спросила она.
— Это… ты… Вера!..
— Да, я, а что?
— А тебя по всему дому искали, не знали, куда ты делась!
— Кто? — нахмурившись, спросила она.
— Бабушка и Марфенька очень беспокоились…
— Что это им вздумалось? Никогда не беспокоились, а сегодня!.. Вы бы им сказали, что напрасно, что я никого не прошу беспокоиться обо мне.
— И… я тоже сам…
— Вы? покорно благодарю; зачем?
— Но ведь легко может случиться что-нибудь…
— Например?
— Например… беда какая-нибудь: мало ли случаев? Пьяный народ шатается… змеи, воры, собаки, свиньи, мертвецы… — шутливо прибавил Райский, припомнив все страхи Марфеньки, — могут испугать…
— Вот я только вас испугалась теперь, а там ни воров, ни мертвецов нет.
Она указала на обрыв.
— До беды недалеко: иногда так легко погибнуть человеку… — заметил он.
— Ну, когда я стану погибать, так перед тем попрошу у вас или у бабушки позволения! — сказала она и пошла.
— Гордое творение! — прошептал он.
— На одну минуту, Вера, — вслух прибавил потом, — я виноват, не возвратил тебе письма к попадье. Вот оно. Все хотел сам отдать, да тебя не было.
Она взяла письмо и положила в карман.
— А то, другое, которое там!.. — ласково, но с дрожью в голосе спросил он, наклоняясь к ней.
— Какое то и где там?
— Другое, синее письмо: в кармане?
У него сердце замирало, он ждал ответа.
Она выворотила наизнанку карман.
— Ах, уж нет! — сказал Райский, — от кого бы оно могло быть?
— То!.. А от попадьи ко мне, — сказала она, помолчав, — я на него и отвечала.
— От попадьи! — почти закричал он на весь сад.
— Да, конечно! — подтвердила она равнодушно и ушла.
— От попадьи! — повторил он, и у него гора с плеч свалилась. — А я бился, бился, а ларчик открывался просто! От попадьи! В самом деле: в одном кармане и письмо, и ответ на него! Это ясно! Не показывала она мне, тоже понятно: кто покажет чужое письмо, с чужими секретами!.. Разумеется, разумеется! И давно бы сказала: охота мучить! Какой мгновенный переход, однако, от этой глупой тоски, от раздражения к спокойствию! Вот и опять тишина во всем организме, гармония! Боже, какой чудный вечер! Какое блестящее небо, как воздух тепел, как хорошо! Как я здоров и глубоко покоен! Теперь все узнал, нечего мне больше делать: через два дня уеду!
— Егор! — закричал он по двору.
— Чего изволите? — из окна людской спросил голос.
— Завтра пораньше принеси чемодан с чердака!
— Слушаю-с.
Он мгновенно стал здоров, весел, побежал в дом, попросил есть, наговорил бабушке с три короба, рассмешил пять раз Марфеньку и обрадовал бабушку, наевшись за три дня.
— Ну, вот слава Богу! три дня ходил как убитый, а теперь опять дым коромыслом пошел!.. А что Вера: видел ты ее? — спросила Татьяна Марковна.
— Письмо от попадьи! — вдруг брякнул Райский.
— Какое письмо? — сказали обе, Марфенька и бабушка.
— А то, что на синей бумаге, о котором я недавно спрашивал.
Он выспался за все три ночи, удивляясь, как просто было подобрать этот ключ, а он бился трое суток!
«Да ведь все простые догадки даются с трудом! Вон и Колумб просто открыл Америку…»
И остановился, сам дивясь своему сравнению.
Утром он встал бодрый, веселый, трепещущий силой, негой, надеждами — и отчего все это? Оттого, что письмо было от попадьи!
Он проворно сел за свои тетради, набросал свои мучения, сомнения и как они разрешились. У него лились заметки, эскизы, сцены, речи. Он вспомнил о письме Веры, хотел прочесть опять, что она писала о нем к попадье, и схватил снятую им копию с ее письма.
Он жадно пробегал его, с улыбкой задумался над нельстивым, крупным очерком под пером Веры самого себя, с легким вздохом перечел ту строку, где говорилось, что нет ему надежды на ее нежное чувство, с печалью читал о своей докучливости, но на сердце у него было покойно, тогда как вчера — Боже мой! Какая тревога!
— Что ж, уеду, — сказал он, — дам ей покой, свободу. Это гордое, непобедимое сердце — и мне делать тут нечего: мы оба друг к другу равнодушны!
Он опять пробегал рассеянно строки — и вдруг глаза у него раскрылись широко, он побледнел, перечитав:
— «Не видалась ни с кем и не писала ни к кому, даже к тебе…»
— Ни с кем и ни к кому — подчеркнуто, — шептал он, ворочая глазами вокруг, губы у него дрожали, — тут есть кто-то, с кем она видится, к кому пишет! Боже мой! Письмо на синей бумаге было — не от попадьи! — сказал он в ужасе.
Судорога опять прошла внутри его, он лег на диван, хватаясь за голову.