Неточные совпадения
Тит Никоныч
был джентльмен по своей природе. У него
было тут же, в губернии, душ двести пятьдесят или триста — он хорошенько не знал, никогда в имение не заглядывал и предоставлял крестьянам делать, что хотят, и платить ему оброку, сколько им заблагорассудится. Никогда он их не поверял.
Возьмет стыдливо привезенные деньги, не считая, положит в бюро, а мужикам махнет рукой, чтоб ехали, куда хотят.
— В свете уж обо мне тогда знали, что я люблю музыку, говорили, что я
буду первоклассная артистка. Прежде maman хотела
взять Гензельта, но, услыхавши это, отдумала.
— Ничего, бабушка. Я даже забывал,
есть ли оно, нет ли. А если припоминал, так вот эти самые комнаты, потому что в них живет единственная женщина в мире, которая любит меня и которую я люблю… Зато только ее одну и больше никого… Да вот теперь полюблю сестер, — весело оборотился он,
взяв руку Марфеньки и целуя ее, — все полюблю здесь — до последнего котенка!
— Кто же
будет смотреть за ним: я стара, мне не углядеть, не управиться. Я
возьму да и брошу: что тогда
будешь делать!..
Она закрыла глаза, но так, чтоб можно
было видеть, и только он
взял ее за руку и провел шаг, она вдруг увидела, что он сделал шаг вниз, а она стоит на краю обрыва, вздрогнула и вырвала у него руку.
Он
был так беден, как нельзя уже
быть беднее. Жил в каком-то чуланчике, между печкой и дровами, работал при свете плошки, и если б не симпатия товарищей, он не знал бы, где
взять книг, а иногда белья и платья.
Татьяна Марковна не совсем
была внимательна к богатой библиотеке, доставшейся Райскому, книги продолжали изводиться в пыли и в прахе старого дома. Из них Марфенька брала изредка кое-какие книги, без всякого выбора: как, например, Свифта, Павла и Виргинию, или
возьмет Шатобриана, потом Расина, потом роман мадам Жанлис, и книги берегла, если не больше, то наравне с своими цветами и птицами.
— Обедать, где попало, лапшу, кашу? не прийти домой… так, что ли? Хорошо же: вот я
буду уезжать в Новоселово, свою деревушку, или соберусь гостить к Анне Ивановне Тушиной, за Волгу: она давно зовет, и
возьму все ключи, не велю готовить, а ты вдруг придешь к обеду: что ты скажешь?
Райский сбросил
было долой гору наложенных одна на другую мягких подушек и
взял с дивана одну жесткую, потом прогнал Егорку, посланного бабушкой раздевать его. Но бабушка переделала опять по-своему: велела положить на свое место подушки и воротила Егора в спальню Райского.
Татьяна Марковна не знала ей цены и сначала
взяла ее в комнаты, потом, по просьбе Верочки, отдала ей в горничные. В этом звании Марине мало
было дела, и она продолжала делать все и за всех в доме. Верочка как-то полюбила ее, и она полюбила Верочку и умела угадывать по глазам, что ей нужно, что нравилось, что нет.
— Я, признаться, уж
пил… — под нос себе произнес кадет, однако
взял чашку, выбрал побольше булку и откусил половину ее, точно отрезал, опять густо покраснев.
— Известно что… поздно
было: какая академия после чада петербургской жизни! — с досадой говорил Райский, ходя из угла в угол, — у меня, видите,
есть имение,
есть родство, свет… Надо бы
было все это отдать нищим,
взять крест и идти… как говорит один художник, мой приятель. Меня отняли от искусства, как дитя от груди… — Он вздохнул. — Но я ворочусь и дойду! — сказал он решительно. — Время не ушло, я еще не стар…
— Что такое воспитание? — заговорил Марк. —
Возьмите всю вашу родню и знакомых: воспитанных, умытых, причесанных, не пьющих, опрятных, с belles manières… [с хорошими манерами… (фр.)] Согласитесь, что они не больше моего делают? А вы сами тоже с воспитанием — вот не
пьете: а за исключением портрета Марфеньки да романа в программе…
— Марк! Не послать ли за полицией? Где ты
взял его? Как ты с ним связался? — шептала она в изумлении. — По ночам с Марком
пьет пунш! Да что с тобой сделалось, Борис Павлович?
Она не стыдливо, а больше с досадой
взяла и выбросила в другую комнату кучу белых юбок, принесенных Мариной, потом проворно прибрала со стульев узелок, брошенный, вероятно, накануне вечером, и подвинула к окну маленький столик. Все это в две, три минуты, и опять села перед ним на стуле свободно и небрежно, как будто его не
было.
— Да, потом ее
взял Леонтий Иванович. Я
была рада, что избавилась от заботы.
Вчера она досидела до конца вечера в кабинете Татьяны Марковны: все
были там, и Марфенька, и Тит Никонович. Марфенька работала, разливала чай, потом играла на фортепиано. Вера молчала, и если ее спросят о чем-нибудь, то отвечала, но сама не заговаривала. Она чаю не
пила, за ужином раскопала два-три блюда вилкой,
взяла что-то в рот, потом съела ложку варенья и тотчас после стола ушла спать.
— Да ну Бог с тобой, какой ты беспокойный: сидел бы смирно! — с досадой сказала бабушка. — Марфенька, вели сходить к Ватрухину, да постой, на вот еще денег, вели
взять две бутылки: одной, я думаю, мало
будет…
Он заглянул к бабушке: ее не
было, и он,
взяв фуражку, вышел из дома, пошел по слободе и добрел незаметно до города, продолжая с любопытством вглядываться в каждого прохожего, изучал дома, улицы.
— Вон панталоны или ружье отдам. У меня только двое панталон:
были третьи, да портной назад
взял за долг… Постойте, я примерю ваш сюртук. Ба! как раз впору! — сказал он, надевши легкое пальто Райского и садясь в нем на кровать. — А попробуйте мое!
Он
взял фуражку и побежал по всему дому, хлопая дверями, заглядывая во все углы. Веры не
было, ни в ее комнате, ни в старом доме, ни в поле не видать ее, ни в огородах. Он даже поглядел на задний двор, но там только Улита мыла какую-то кадку, да в сарае Прохор лежал на спине плашмя и спал под тулупом, с наивным лицом и открытым ртом.
— До великодушия еще не дошло, посмотрим, — сказала она,
взяв его под руку. — Пойдемте гулять: какое утро! Сегодня
будет очень жарко.
— А вот теперь Амур там
взяли у китайцев; тоже страна богатая — чай у нас
будет свой, некупленный: выгодно и приятно… — начал он опять свое.
— Разумеется, мне не нужно: что интересного в чужом письме? Но докажи, что ты доверяешь мне и что в самом деле дружна со мной. Ты видишь, я равнодушен к тебе. Я шел успокоить тебя, посмеяться над твоей осторожностью и над своим увлечением. Погляди на меня: таков ли я, как
был!.. «Ах, черт
возьми, это письмо из головы нейдет!» — думал между тем сам.
Ее не
было дома, Марина сказала, что барышня надела шляпку, мантилью,
взяла зонтик и ушла.
Он так торжественно дал слово работать над собой,
быть другом в простом смысле слова.
Взял две недели сроку! Боже! что делать! какую глупую муку нажил, без любви, без страсти: только одни какие-то добровольные страдания, без наслаждений! И вдруг окажется, что он, небрежный, свободный и гордый (он думал, что он гордый!), любит ее, что даже у него это и «по роже видно», как по-своему, цинически заметил это проницательная шельма, Марк!
— Вот видите, один мальчишка, стряпчего сын, не понял чего-то по-французски в одной книге и показал матери, та отцу, а отец к прокурору. Тот слыхал имя автора и поднял бунт — донес губернатору. Мальчишка
было заперся, его выпороли: он под розгой и сказал, что книгу
взял у меня. Ну, меня сегодня к допросу…
— Во имя того же, во имя чего занял у вас деньги, то
есть мне нужны они, а у вас
есть. И тут то же: вы
возьмете на себя, вам ничего не сделают, а меня упекут — надеюсь, это логика!
— Какая? Нил Андреич разбойником назовет, губернатор донесет, и вас
возьмут на замечание!.. Перестанемте холопствовать: пока
будем бояться, до тех пор не вразумим губернаторов…
Леонтья не
было дома, и Ульяна Андреевна встретила Райского с распростертыми объятиями, от которых он сухо уклонился. Она называла его старым другом, «шалуном», слегка
взяла его за ухо, посадила на диван, села к нему близко, держа его за руку.
— Это совсем другое дело: он
взял, я и вышла. Куда ж мне
было деться!
— Что это за книга? — спросил Райский вечером. Потом
взял, посмотрел и засмеялся. — Вы лучше «Сонник» купите да читайте! Какую старину выкопали! Это вы, бабушка, должно
быть, читали, когда
были влюблены в Тита Никоныча…
Бабушка болезненно вздохнула в ответ. Ей
было не до шуток. Она
взяла у него книгу и велела Пашутке отдать в людскую.
— Да, постараемся, Марк! — уныло произнесла она, — мы счастливы
быть не можем… Ужели не можем! — всплеснув руками, сказала потом. — Что нам мешает! Послушайте… — остановила она его тихо,
взяв за руку. — Объяснимся до конца… Посмотрим, нельзя ли нам согласиться!..
Чего это ей стоило? Ничего! Она знала, что тайна ее останется тайной, а между тем молчала и как будто умышленно разжигала страсть. Отчего не сказала? Отчего не дала ему уехать, а просила остаться, когда даже он велел… Егорке принести с чердака чемодан? Кокетничала — стало
быть, обманывала его! И бабушке не велела сказывать, честное слово
взяла с него — стало
быть, обманывает и ее, и всех!
— Посмотрите местность, — продолжал губернатор, —
есть красивые места: вы поэт, наберетесь свежих впечатлений… Мы и по Волге верст полтораста спустимся…
Возьмите альбом,
будете рисовать пейзажи…
— Да, да, виноват, горе одолело меня! — ложась в постель, говорил Козлов, и
взяв за руку Райского: — Прости за эгоизм. После… после… я сам притащусь, попрошусь посмотреть за твоей библиотекой… когда уж надежды не
будет…
Райский сунул письмо в ящик, а сам,
взяв фуражку, пошел в сад, внутренне сознаваясь, что он идет взглянуть на места, где вчера ходила, сидела, скользила, может
быть, как змея, с обрыва вниз, сверкая красотой, как ночь, — Вера, все она, его мучительница и идол, которому он еще лихорадочно дочитывал про себя — и молитвы, как идеалу, и шептал проклятия, как живой красавице, кидая мысленно в нее каменья.
Он
взял руку — она
была бледна, холодна, синие жилки на ней видны явственно. И шея, и талия стали у ней тоньше, лицо потеряло живые цвета и сквозилось грустью и слабостью. Он опять забыл о себе, ему стало жаль только ее.
Она выходила гулять, когда он пришел. Глаза у ней
были, казалось, заплаканы, нервы видимо упали, движения
были вялы, походка медленна. Он
взял ее под руку, и так как она направлялась из сада к полю, он думал, что она идет к часовне, повел ее по лугу и по дорожке туда.
Он на другой день утром
взял у Шмита porte-bouquet и обдумывал, из каких цветов должен
быть составлен букет для Марфеньки. Одних цветов нельзя
было найти в позднюю пору, другие не годились.
— Без грозы не обойдется, я сильно тревожусь, но, может
быть, по своей доброте, простит меня. Позволяю себе вам открыть, что я люблю обеих девиц, как родных дочерей, — прибавил он нежно, — обеих на коленях качал, грамоте вместе с Татьяной Марковной обучал; это — как моя семья. Не измените мне, — шепнул он, — скажу конфиденциально, что и Вере Васильевне в одинаковой мере я
взял смелость изготовить в свое время, при ее замужестве, равный этому подарок, который, смею думать, она благосклонно примет…
«Где
взять силы — нет ее ни уйти, ни удержать его! все кончено! — думала она. — Если б удержала — что
будет? не жизнь, а две жизни, как две тюрьмы, разделенные вечной решеткой…»
Она не знала, на что глядеть, что
взять в руки. Бросится к платью, а там тянет к себе великолепный ящик розового дерева. Она открыла его — там
был полный дамский несессер, почти весь туалет, хрустальные, оправленные в серебро флаконы, гребенки, щетки и множество мелочей.
Она стала
было рассматривать все вещи, но у ней дрожали руки. Она схватит один флакон, увидит другой, положит тот,
возьмет третий, увидит гребенку, щетки в серебряной оправе — и все с ее вензелем М. «От будущей maman», — написано
было.
Он забыл, где он — и, может
быть, даже — кто он такой. Природа
взяла свое, и этим крепким сном восстановила равновесие в силах. Никакой боли, пытки не чувствовал он. Все — как в воду кануло.
Новое учение не давало ничего, кроме того, что
было до него: ту же жизнь, только с уничижениями, разочарованиями, и впереди обещало — смерть и тлен.
Взявши девизы своих добродетелей из книги старого учения, оно обольстилось буквою их, не вникнув в дух и глубину, и требовало исполнения этой «буквы» с такою злобой и нетерпимостью, против которой остерегало старое учение. Оставив себе одну животную жизнь, «новая сила» не создала, вместо отринутого старого, никакого другого, лучшего идеала жизни.
Он исхлестал ее вожжой. Она металась из угла в угол, отпираясь, божась, что ему померещилось, что это
был «дьявол в ее образе» и т. п. Но когда он бросил вожжу и
взял полено, она застонала и после первого удара повалилась ему в ноги, крича «виновата», и просила помилования.
Наконец он
взял кружку молока и решительно подступил к ней,
взяв ее за руку. Она поглядела на него, как будто не узнала, поглядела на кружку, машинально
взяла ее дрожащей рукой из рук его и с жадностью
выпила молоко до последней капли, глотая медленными, большими глотками.
—
Возьмите меня отсюда, Веры нет. Я
буду вашей Марфенькой… — шептала она. — Я хочу вон из этого старого дома, туда, к вам.