Неточные совпадения
— Ваша воля. — И старуха протянула ему обратно часы. Молодой человек
взял их и до того рассердился, что хотел
было уже уйти; но тотчас одумался, вспомнив, что идти больше некуда и что он еще и за другим пришел.
Ни словечка при этом не вымолвила, хоть бы взглянула, а
взяла только наш большой драдедамовый [Драдедам — тонкое (дамское) сукно.] зеленый платок (общий такой у нас платок
есть, драдедамовый), накрыла им совсем голову и лицо и легла на кровать лицом к стенке, только плечики да тело все вздрагивают…
«Я, конечно, говорит, Семен Захарыч, помня ваши заслуги, и хотя вы и придерживались этой легкомысленной слабости, но как уж вы теперь обещаетесь, и что сверх того без вас у нас худо пошло (слышите, слышите!), то и надеюсь, говорит, теперь на ваше благородное слово», то
есть все это, я вам скажу,
взяла да и выдумала, и не то чтоб из легкомыслия, для одной похвальбы-с!
— Боже! — воскликнул он, — да неужели ж, неужели ж я в самом деле
возьму топор, стану бить по голове, размозжу ей череп…
буду скользить в липкой теплой крови, взламывать замок, красть и дрожать; прятаться, весь залитый кровью… с топором… Господи, неужели?
Через несколько минут он поднял глаза и долго смотрел на чай и на суп. Потом
взял хлеб,
взял ложку и стал
есть.
«И с чего
взял я, — думал он, сходя под ворота, — с чего
взял я, что ее непременно в эту минуту не
будет дома? Почему, почему, почему я так наверно это решил?» Он
был раздавлен, даже как-то унижен. Ему хотелось смеяться над собою со злости… Тупая, зверская злоба закипела в нем.
— Лихорадка, — отвечал он отрывисто. — Поневоле станешь бледный… коли
есть нечего, — прибавил он, едва выговаривая слова. Силы опять покидали его. Но ответ показался правдоподобным; старуха
взяла заклад.
Он поклал все в разные карманы, в пальто и в оставшийся правый карман панталон, стараясь, чтоб
было неприметнее. Кошелек тоже
взял заодно с вещами. Затем вышел из комнаты, на этот раз даже оставив ее совсем настежь.
Показалось ему вдруг тоже, что ужасно ему теперь отвратительно проходить мимо той скамейки, на которой он тогда, по уходе девочки, сидел и раздумывал, и ужасно тоже
будет тяжело встретить опять того усача, которому он тогда дал двугривенный: «Черт его
возьми!»
Коли хочешь, так бери сейчас текст, перьев бери, бумаги — все это казенное — и бери три рубля: так как я за весь перевод вперед
взял, за первый и за второй лист, то, стало
быть, три рубля прямо на твой пай и придутся.
Больше я его на том не расспрашивал, — это Душкин-то говорит, — а вынес ему билетик — рубль то
есть, — потому-де думал, что не мне, так другому заложит; все одно — пропьет, а пусть лучше у меня вещь лежит: дальше-де положишь, ближе
возьмешь, а объявится что аль слухи пойдут, тут я и преставлю».
И получимши билетик, он его тотчас разменял,
выпил зараз два стаканчика, сдачу
взял и пошел, а Митрея я с ним в тот час не видал.
А на другой день прослышали мы, что Алену Ивановну и сестрицу их Лизавету Ивановну топором убили, а мы их знавали-с, и
взяло меня тут сумление насчет серег, — потому известно нам
было, что покойница под вещи деньги давала.
Сообразив, должно
быть, по некоторым, весьма, впрочем, резким, данным, что преувеличенно-строгою осанкой здесь, в этой «морской каюте», ровно ничего не
возьмешь, вошедший господин несколько смягчился и вежливо, хотя и не без строгости, произнес, обращаясь к Зосимову и отчеканивая каждый слог своего вопроса...
В контору надо
было идти все прямо и при втором повороте
взять влево: она
была тут в двух шагах. Но, дойдя до первого поворота, он остановился, подумал, поворотил в переулок и пошел обходом, через две улицы, — может
быть, безо всякой цели, а может
быть, чтобы хоть минуту еще протянуть и выиграть время. Он шел и смотрел в землю. Вдруг как будто кто шепнул ему что-то на ухо. Он поднял голову и увидал, что стоит у тогодома, у самых ворот. С того вечера он здесь не
был и мимо не проходил.
«Здесь!» Недоумение
взяло его: дверь в эту квартиру
была отворена настежь, там
были люди, слышны
были голоса; он этого никак не ожидал.
То
есть они никто не смели ее вслух высказывать, потому дичь нелепейшая, и особенно когда этого красильщика
взяли, все это лопнуло и погасло навеки.
Он слабо махнул Разумихину, чтобы прекратить целый поток его бессвязных и горячих утешений, обращенных к матери и сестре,
взял их обеих за руки и минуты две молча всматривался то в ту, то в другую. Мать испугалась его взгляда. В этом взгляде просвечивалось сильное до страдания чувство, но в то же время
было что-то неподвижное, даже как будто безумное. Пульхерия Александровна заплакала.
Войдя во двор, она
взяла вправо, в угол, где
была лестница в ее квартиру.
Он поднял глаза, вдумчиво посмотрел на всех, улыбнулся и
взял фуражку. Он
был слишком спокоен сравнительно с тем, как вошел давеча, и чувствовал это. Все встали.
Потому, в-третьих, что возможную справедливость положил наблюдать в исполнении, вес и меру, и арифметику: из всех вшей выбрал самую наибесполезнейшую и, убив ее, положил
взять у ней ровно столько, сколько мне надо для первого шага, и ни больше ни меньше (а остальное, стало
быть, так и пошло бы на монастырь, по духовному завещанию — ха-ха!)…
Вошел, на рассвете, на станцию, — за ночь вздремнул, изломан, глаза заспаны, —
взял кофею; смотрю — Марфа Петровна вдруг садится подле меня, в руках колода карт: «Не загадать ли вам, Аркадий Иванович, на дорогу-то?» А она мастерица гадать
была.
Все в том, что я действительно принес несколько хлопот и неприятностей многоуважаемой вашей сестрице; стало
быть, чувствуя искреннее раскаяние, сердечно желаю, — не откупиться, не заплатить за неприятности, а просто-запросто сделать для нее что-нибудь выгодное, на том основании, что не привилегию же в самом деле
взял я делать одно только злое.
Я штуку вижу: ему просто хочется мне помочь; но прошлого года мне
было не надо, а нынешний год я только приезда его поджидал и решился
взять.
Об издательской-то деятельности и мечтал Разумихин, уже два года работавший на других и недурно знавший три европейские языка, несмотря на то, что дней шесть назад сказал
было Раскольникову, что в немецком «швах», с целью уговорить его
взять на себя половину переводной работы и три рубля задатку: и он тогда соврал, и Раскольников знал, что он врет.
Прошло минут пять. Он все ходил взад и вперед, молча и не взглядывая на нее. Наконец, подошел к ней, глаза его сверкали. Он
взял ее обеими руками за плечи и прямо посмотрел в ее плачущее лицо. Взгляд его
был сухой, воспаленный, острый, губы его сильно вздрагивали… Вдруг он весь быстро наклонился и, припав к полу, поцеловал ее ногу. Соня в ужасе от него отшатнулась, как от сумасшедшего. И действительно, он смотрел, как совсем сумасшедший.
На комоде лежала какая-то книга. Он каждый раз, проходя взад и вперед, замечал ее; теперь же
взял и посмотрел. Это
был Новый завет в русском переводе. Книга
была старая, подержанная, в кожаном переплете.
И это точь-в-точь, как прежний австрийский гофкригсрат, [Гофкригсрат — придворный военный совет в Австрии.] например, насколько то
есть я могу судить о военных событиях: на бумаге-то они и Наполеона разбили и в полон
взяли, и уж как там, у себя в кабинете, все остроумнейшим образом рассчитали и подвели, а смотришь, генерал-то Мак и сдается со всей своей армией, хе-хе-хе!
Он таки заставил его
взять стакан с водой в руки. Тот машинально поднес
было его к губам, но, опомнившись, с отвращением поставил на стол.
«Ошибка
была еще, кроме того, и в том, что я им денег совсем не давал, — думал он, грустно возвращаясь в каморку Лебезятникова, — и с чего, черт
возьми, я так ожидовел?
Что же касается до Петра Петровича, то я всегда
была в нем уверена, — продолжала Катерина Ивановна Раскольникову, — и уж, конечно, он не похож… — резко и громко и с чрезвычайно строгим видом обратилась она к Амалии Ивановне, отчего та даже оробела, — не похож на тех ваших расфуфыренных шлепохвостниц, которых у папеньки в кухарки на кухню не
взяли бы, а покойник муж, уж конечно, им бы честь сделал, принимая их, и то разве только по неистощимой своей доброте.
Согласитесь сами, что, припоминая ваше смущение, торопливость уйти и то, что вы держали руки, некоторое время, на столе;
взяв, наконец, в соображение общественное положение ваше и сопряженные с ним привычки, я, так сказать, с ужасом, и даже против воли моей, принужден
был остановиться на подозрении, — конечно, жестоком, но — справедливом-с!
И Катерина Ивановна не то что вывернула, а так и выхватила оба кармана, один за другим наружу. Но из второго, правого, кармана вдруг выскочила бумажка и, описав в воздухе параболу, упала к ногам Лужина. Это все видели; многие вскрикнули. Петр Петрович нагнулся,
взял бумажку двумя пальцами с пола, поднял всем на вид и развернул. Это
был сторублевый кредитный билет, сложенный в восьмую долю. Петр Петрович обвел кругом свою руку, показывая всем билет.
— Так ведь они же надо мной сами смеяться
будут, скажут: дурак, что не
взял.
Ах да: она говорит и кричит, что так как ее все теперь бросили, то она
возьмет детей и пойдет на улицу, шарманку носить, а дети
будут петь и плясать, и она тоже, и деньги собирать, и каждый день под окно к генералу ходить…
— Просто в исступлении. То
есть не Софья Семеновна в исступлении, а Катерина Ивановна; а впрочем, и Софья Семеновна в исступлении. А Катерина Ивановна совсем в исступлении. Говорю вам, окончательно помешалась. Их в полицию
возьмут. Можете представить, как это подействует… Они теперь на канаве у — ского моста, очень недалеко от Софьи Семеновны. Близко.
Случилось так, что Коля и Леня, напуганные до последней степени уличною толпой и выходками помешанной матери, увидев, наконец, солдата, который хотел их
взять и куда-то вести, вдруг, как бы сговорившись, схватили друг друга за ручки и бросились бежать. С воплем и плачем кинулась бедная Катерина Ивановна догонять их. Безобразно и жалко
было смотреть на нее, бегущую, плачущую, задыхающуюся. Соня и Полечка бросились вслед за нею.
— А!
ест, стало
быть, не болен! — сказал Разумихин,
взял стул и сел за стол против Раскольникова.
Катя
выпила стакан разом, как
пьют вино женщины, то
есть не отрываясь, в двадцать глотков,
взяла билетик, поцеловала у Свидригайлова руку, которую тот весьма серьезно допустил поцеловать, и вышла из комнаты, а за нею потащился и мальчишка с органом.
(Черт
возьми, сколько я
пью вина!)
— Говорил? Забыл. Но тогда я не мог говорить утвердительно, потому даже невесты еще не видал; я только намеревался. Ну, а теперь у меня уж
есть невеста, и дело сделано, и если бы только не дела, неотлагательные, то я бы непременно вас
взял и сейчас к ним повез, — потому я вашего совета хочу спросить. Эх, черт! Всего десять минут остается. Видите, смотрите на часы; а впрочем, я вам расскажу, потому это интересная вещица, моя женитьба-то, в своем то
есть роде, — куда вы? Опять уходить?
— Не твой револьвер, а Марфы Петровны, которую ты убил, злодей! У тебя ничего не
было своего в ее доме. Я
взяла его, как стала подозревать, на что ты способен. Смей шагнуть хоть один шаг, и, клянусь, я убью тебя!
Затем, сунув деньги в карман, он хотел
было переменить на себе платье, но, посмотрев в окно и прислушавшись к грозе и дождю, махнул рукой,
взял шляпу и вышел, не заперев квартиры.
Это вы
возьмите себе, собственно себе, и пусть это так между нами и
будет, чтобы никто и не знал, что бы там вы ни услышали.
— Так я и думала! Да ведь и я с тобой поехать могу, если тебе надо
будет. И Дуня; она тебя любит, она очень любит тебя, и Софья Семеновна, пожалуй, пусть с нами едет, если надо; видишь, я охотно ее вместо дочери даже
возьму. Нам Дмитрий Прокофьич поможет вместе собраться… но… куда же ты… едешь?
Он подошел к столу,
взял одну толстую запыленную книгу, развернул ее и вынул заложенный между листами маленький портретик, акварелью, на слоновой кости. Это
был портрет хозяйкиной дочери, его бывшей невесты, умершей в горячке, той самой странной девушки, которая хотела идти в монастырь. С минуту он всматривался в это выразительное и болезненное личико, поцеловал портрет и передал Дунечке.
Он рассказал до последней черты весь процесс убийства: разъяснил тайну заклада(деревянной дощечки с металлическою полоской), который оказался у убитой старухи в руках; рассказал подробно о том, как
взял у убитой ключи, описал эти ключи, описал укладку и чем она
была наполнена; даже исчислил некоторые из отдельных предметов, лежавших в ней; разъяснил загадку об убийстве Лизаветы; рассказал о том, как приходил и стучался Кох, а за ним студент, передав все, что они между собой говорили; как он, преступник, сбежал потом с лестницы и слышал визг Миколки и Митьки; как он спрятался в пустой квартире, пришел домой, и в заключение указал камень во дворе, на Вознесенском проспекте, под воротами, под которым найдены
были вещи и кошелек.
Под подушкой его лежало Евангелие. Он
взял его машинально. Эта книга принадлежала ей,
была та самая, из которой она читала ему о воскресении Лазаря. В начале каторги он думал, что она замучит его религией,
будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни разу не заговаривала об этом, ни разу даже не предложила ему Евангелия. Он сам попросил его у ней незадолго до своей болезни, и она молча принесла ему книгу. До сих пор он ее и не раскрывал.