Неточные совпадения
Стародум. Ты знаешь, что я одной тобой привязан к
жизни. Ты должна делать утешение моей старости, а мои попечении твое
счастье. Пошед в отставку, положил я основание твоему воспитанию, но не мог иначе основать твоего состояния, как разлучась с твоей матерью и с тобою.
Есть законы мудрые, которые хотя человеческое
счастие устрояют (таковы, например, законы о повсеместном всех людей продовольствовании), но, по обстоятельствам, не всегда бывают полезны; есть законы немудрые, которые, ничьего
счастья не устрояя, по обстоятельствам бывают, однако ж, благопотребны (примеров сему не привожу: сам знаешь!); и есть, наконец, законы средние, не очень мудрые, но и не весьма немудрые, такие, которые, не будучи ни полезными, ни бесполезными, бывают, однако ж, благопотребны в смысле наилучшего человеческой
жизни наполнения.
— Вы ничего не сказали; положим, я ничего и не требую, — говорил он, — но вы знаете, что не дружба мне нужна, мне возможно одно
счастье в
жизни, это слово, которого вы так не любите… да, любовь…
— Я не могу не помнить того, что есть моя
жизнь. За минуту этого
счастья…
Любовь к женщине он не только не мог себе представить без брака, но он прежде представлял себе семью, а потом уже ту женщину, которая даст ему семью. Его понятия о женитьбе поэтому не были похожи на понятия большинства его знакомых, для которых женитьба была одним из многих общежитейских дел; для Левина это было главным делом
жизни, от которогo зависело всё ее
счастье. И теперь от этого нужно было отказаться!
— Хорошо, хорошо, поскорей, пожалуйста, — отвечал Левин, с трудом удерживая улыбку
счастья, выступавшую невольно на его лице. «Да, — думал он, — вот это
жизнь, вот это
счастье! Вместе, сказала она, давайте кататься вместе. Сказать ей теперь? Но ведь я оттого и боюсь сказать, что теперь я счастлив, счастлив хоть надеждой… А тогда?… Но надо же! надо, надо! Прочь слабость!»
Только что она вышла, быстрые-быстрые легкие шаги зазвучали по паркету, и его
счастье, его
жизнь, он сам — лучшее его самого себя, то, чего он искал и желал так долго, быстро-быстро близилось к нему.
Занятия его и хозяйством и книгой, в которой должны были быть изложены основания нового хозяйства, не были оставлены им; но как прежде эти занятия и мысли показались ему малы и ничтожны в сравнении с мраком, покрывшим всю
жизнь, так точно неважны и малы они казались теперь в сравнении с тою облитою ярким светом
счастья предстоящею
жизнью.
Все эти следы его
жизни как будто охватили его и говорили ему: «нет, ты не уйдешь от нас и не будешь другим, а будешь такой же, каков был: с сомнениями, вечным недовольством собой, напрасными попытками исправления и падениями и вечным ожиданием
счастья, которое не далось и невозможно тебе».
— Разве вы не знаете, что вы для меня вся
жизнь; но спокойствия я не знаю и не могу вам дать. Всего себя, любовь… да. Я не могу думать о вас и о себе отдельно. Вы и я для меня одно. И я не вижу впереди возможности спокойствия ни для себя, ни для вас. Я вижу возможность отчаяния, несчастия… или я вижу возможность
счастья, какого
счастья!.. Разве оно не возможно? — прибавил он одними губами; но она слышала.
Те же были воспоминания
счастья, навсегда потерянного, то же представление бессмысленности всего предстоящего в
жизни, то же сознание своего унижения.
Они и понятия не имеют о том, что такое
счастье, они не знают, что без этой любви для нас ни
счастья, ни несчастья — нет
жизни», думал он.
— Я понимаю, понимаю, — перебил он ее, взяв письмо, но не читая его и стараясь ее успокоить; — я одного желал, я одного просил — разорвать это положение, чтобы посвятить свою
жизнь твоему
счастию.
— Ты пойми, — сказал он, — что это не любовь. Я был влюблен, но это не то. Это не мое чувство, а какая-то сила внешняя завладела мной. Ведь я уехал, потому что решил, что этого не может быть, понимаешь, как
счастья, которого не бывает на земле; но я бился с собой и вижу, что без этого нет
жизни. И надо решить…
Сколько раз он говорил себе, что ее любовь была
счастье; и вот она любила его, как может любить женщина, для которой любовь перевесила все блага в
жизни, ― и он был гораздо дальше от
счастья, чем когда он поехал за ней из Москвы.
После страшной боли и ощущения чего-то огромного, больше самой головы, вытягиваемого из челюсти, больной вдруг, не веря еще своему
счастию, чувствует, что не существует более того, что так долго отравляло его
жизнь, приковывало к себе всё внимание, и что он опять может жить, думать и интересоваться не одним своим зубом.
То, что почти целый год для Вронского составляло исключительно одно желанье его
жизни, заменившее ему все прежние желания; то, что для Анны было невозможною, ужасною и тем более обворожительною мечтою
счастия, — это желание было удовлетворено. Бледный, с дрожащею нижнею челюстью, он стоял над нею и умолял успокоиться, сам не зная, в чем и чем.
Весело!.. Да, я уже прошел тот период
жизни душевной, когда ищут только
счастия, когда сердце чувствует необходимость любить сильно и страстно кого-нибудь, — теперь я только хочу быть любимым, и то очень немногими; даже мне кажется, одной постоянной привязанности мне было бы довольно: жалкая привычка сердца!..
При возможности потерять ее навеки Вера стала для меня дороже всего на свете — дороже
жизни, чести,
счастья!
А в пансионах, как известно, три главные предмета составляют основу человеческих добродетелей: французский язык, необходимый для
счастия семейственной
жизни, фортепьяно, для доставления приятных минут супругу, и, наконец, собственно хозяйственная часть: вязание кошельков и других сюрпризов.
Я не спускал с него глаз, а воображение рисовало мне картины, цветущие
жизнью и
счастьем.
В старости у него образовался постоянный взгляд на вещи и неизменные правила, — но единственно на основании практическом: те поступки и образ
жизни, которые доставляли ему
счастие или удовольствия, он считал хорошими и находил, что так всегда и всем поступать должно. Он говорил очень увлекательно, и эта способность, мне кажется, усиливала гибкость его правил: он в состоянии был тот же поступок рассказать как самую милую шалость и как низкую подлость.
Никакая профессия, кроме этой, не могла бы так удачно сплавить в одно целое все сокровища
жизни, сохранив неприкосновенным тончайший узор каждого отдельного
счастья.
Нет, мне
жизнь однажды дается, и никогда ее больше не будет: я не хочу дожидаться „всеобщего
счастья“.
Ну как же-с,
счастье его может устроить, в университете содержать, компаньоном сделать в конторе, всю судьбу его обеспечить; пожалуй, богачом впоследствии будет, почетным, уважаемым, а может быть, даже славным человеком окончит
жизнь!
Она тоже весь этот день была в волнении, а в ночь даже опять захворала. Но она была до того счастлива, что почти испугалась своего
счастия. Семь лет, толькосемь лет! В начале своего
счастия, в иные мгновения, они оба готовы были смотреть на эти семь лет, как на семь дней. Он даже и не знал того, что новая
жизнь не даром же ему достается, что ее надо еще дорого купить, заплатить за нее великим, будущим подвигом…
Они положили ждать и терпеть. Им оставалось еще семь лет; а до тех пор столько нестерпимой муки и столько бесконечного
счастия! Но он воскрес, и он знал это, чувствовал вполне всем обновившимся существом своим, а она — она ведь и жила только одною его
жизнью!
Запущенный под облака,
Бумажный Змей, приметя свысока
В долине мотылька,
«Поверишь ли!» кричит: «чуть-чуть тебя мне видно;
Признайся, что тебе завидно
Смотреть на мой высокий столь полёт». —
«Завидно? Право, нет!
Напрасно о себе ты много так мечтаешь!
Хоть высоко, но ты на привязи летаешь.
Такая
жизнь, мой свет,
От
счастия весьма далёко;
А я, хоть, правда, невысоко,
Зато лечу,
Куда хочу;
Да я же так, как ты, в забаву для другого,
Пустого,
Век целый не трещу».
— Как не задуматься, — отвечал я ему. — Я офицер и дворянин; вчера еще дрался противу тебя, а сегодня еду с тобой в одной кибитке, и
счастие всей моей
жизни зависит от тебя.
— Ваше превосходительство, — сказал я ему, — прибегаю к вам, как к отцу родному; ради бога, не откажите мне в моей просьбе: дело идет о
счастии всей моей
жизни.
— Она очень важна; от нее, по моим понятиям, зависит все
счастье твоей
жизни. Я все это время много размышлял о том, что я хочу теперь сказать тебе… Брат, исполни обязанность твою, обязанность честного и благородного человека, прекрати соблазн и дурной пример, который подается тобою, лучшим из людей!
— Заметно, господин, что дураков прибывает; тут, кругом, в каждой деревне два, три дуренка есть. Одни говорят: это от слабости
жизни, другие считают урожай дураков приметой на
счастье.
— Теперь дело ставится так: истинная и вечная мудрость дана проклятыми вопросами Ивана Карамазова. Иванов-Разумник утверждает, что решение этих вопросов не может быть сведено к нормам логическим или этическим и, значит, к
счастью, невозможно. Заметь: к
счастью! «Проблемы идеализма» — читал? Там Булгаков спрашивает: чем отличается человечество от человека? И отвечает: если
жизнь личности — бессмысленна, то так же бессмысленны и судьбы человечества, — здорово?
Она любила и умела рассказывать о
жизни маленьких людей, о неудачных и удачных хитростях в погоне за маленьким
счастием.
Никогда в моей
жизни я не пил
Капли
счастья, не сдобренной ядом!
— История
жизни великих людей мира сего — вот подлинная история, которую необходимо знать всем, кто не хочет обольщаться иллюзиями, мечтами о возможности
счастья всего человечества. Знаем ли мы среди величайших людей земли хоть одного, который был бы счастлив? Нет, не знаем… Я утверждаю: не знаем и не можем знать, потому что даже при наших очень скромных представлениях о
счастье — оно не было испытано никем из великих.
Бальзаминов. Ну вот всю
жизнь и маяться. Потому, маменька, вы рассудите сами, в нашем деле без
счастья ничего не сделаешь. Ничего не нужно, только будь
счастье. Вот уж правду-то русская пословица говорит: «Не родись умен, не родись пригож, а родись счастлив». А все-таки я, маменька, не унываю. Этот сон… хоть я его и не весь видел, — черт возьми эту Матрену! — а все-таки я от него могу ожидать много пользы для себя. Этот сон, если рассудить, маменька, много значит, ох как много!
Бальзаминова. Об
жизни, об
счастье, обо всем.
Тогда-то она обливала слезами свое прошедшее и не могла смыть. Она отрезвлялась от мечты и еще тщательнее спасалась за стеной непроницаемости, молчания и того дружеского равнодушия, которое терзало Штольца. Потом, забывшись, увлекалась опять бескорыстно присутствием друга, была очаровательна, любезна, доверчива, пока опять незаконная мечта о
счастье, на которое она утратила права, не напомнит ей, что будущее для нее потеряно, что розовые мечты уже назади, что опал цвет
жизни.
Теперь уже я думаю иначе. А что будет, когда я привяжусь к ней, когда видеться — сделается не роскошью
жизни, а необходимостью, когда любовь вопьется в сердце (недаром я чувствую там отверделость)? Как оторваться тогда? Переживешь ли эту боль? Худо будет мне. Я и теперь без ужаса не могу подумать об этом. Если б вы были опытнее, старше, тогда бы я благословил свое
счастье и подал вам руку навсегда. А то…
Но если она заглушала даже всякий лукавый и льстивый шепот сердца, то не могла совладеть с грезами воображения: часто перед глазами ее, против ее власти, становился и сиял образ этой другой любви; все обольстительнее, обольстительнее росла мечта роскошного
счастья, не с Обломовым, не в ленивой дремоте, а на широкой арене всесторонней
жизни, со всей ее глубиной, со всеми прелестями и скорбями —
счастья с Штольцем…
У него шевельнулась странная мысль. Она смотрела на него с спокойной гордостью и твердо ждала; а ему хотелось бы в эту минуту не гордости и твердости, а слез, страсти, охмеляющего
счастья, хоть на одну минуту, а потом уже пусть потекла бы
жизнь невозмутимого покоя!
Измученное волнениями или вовсе не знакомое с ними сердце так и просится спрятаться в этот забытый всеми уголок и жить никому не ведомым
счастьем. Все сулит там покойную, долговременную
жизнь до желтизны волос и незаметную, сну подобную смерть.
Не видала она себя в этом сне завернутою в газы и блонды на два часа и потом в будничные тряпки на всю
жизнь. Не снился ей ни праздничный пир, ни огни, ни веселые клики; ей снилось
счастье, но такое простое, такое неукрашенное, что она еще раз, без трепета гордости, и только с глубоким умилением прошептала: «Я его невеста!»
— Я счастлива! — шептала она, окидывая взглядом благодарности свою прошедшую
жизнь, и, пытая будущее, припоминала свой девический сон
счастья, который ей снился когда-то в Швейцарии, ту задумчивую, голубую ночь, и видела, что сон этот, как тень, носится в
жизни.
— А! Это расплата за Прометеев огонь! Мало того что терпи, еще люби эту грусть и уважай сомнения и вопросы: они — переполненный избыток, роскошь
жизни и являются больше на вершинах
счастья, когда нет грубых желаний; они не родятся среди
жизни обыденной: там не до того, где горе и нужда; толпы идут и не знают этого тумана сомнений, тоски вопросов… Но кто встретился с ними своевременно, для того они не молот, а милые гости.
Надо идти ощупью, на многое закрывать глаза и не бредить
счастьем, не сметь роптать, что оно ускользнет, — вот
жизнь!
— Плачет, не спит этот ангел! — восклицал Обломов. — Господи! Зачем она любит меня? Зачем я люблю ее? Зачем мы встретились? Это все Андрей: он привил любовь, как оспу, нам обоим. И что это за
жизнь, всё волнения да тревоги! Когда же будет мирное
счастье, покой?
— Боюсь зависти: ваше
счастье будет для меня зеркалом, где я все буду видеть свою горькую и убитую
жизнь; а ведь уж я жить иначе не стану, не могу.
Вот какая философия выработалась у обломовского Платона и убаюкивала его среди вопросов и строгих требований долга и назначения! И родился и воспитан он был не как гладиатор для арены, а как мирный зритель боя; не вынести бы его робкой и ленивой душе ни тревог
счастья, ни ударов
жизни — следовательно, он выразил собою один ее край, и добиваться, менять в ней что-нибудь или каяться — нечего.