Неточные совпадения
В душе человеческой лежит дьявол. Великое
счастье для
жизни, что его удерживает в душевных глубинах тяжелая крышка, которой название — бог.
Что же это за странная душевная тупость — думать о каком-то
счастье, суетливо устраивать мимолетную
жизнь, стремиться, бороться, чего-то желать и ждать.
Что же делать? «Смелей, человек, и будь горд! Не ты виноват!» Нужно только дерзнуть, нужно только сбросить крышку — и будет свобода. Встанет придавленный дьявол, разомнется и поведет человека. Наступит цельная
жизнь и яркое
счастье, — пускай страшная
жизнь, дьявольское
счастье, но
жизнь и
счастье.
Нет, мне
жизнь однажды дается и никогда ее больше не будет; я не хочу дожидаться «всеобщего
счастья».
Глубокое отъединение, глубокая вражда лежит между мужчиною и женщиною. В душах — любовь к мучительству и мученичеству, жажда власти и жажда унижения, — все, кроме способности к слиянному общению с
жизнью. Душа как будто заклята злым колдуном. Горячо и нежно загораются в ней светлые огоньки любви, но наружу они вырываются лишь темными взрывами исступленной ненависти. Высшее
счастье любви — это мучить и терзать любимое существо.
Нет
жизни кругом, нет
жизни внутри. Все окрашено в жутко тусклый, мертвенный цвет. И страшно не только то, что это так. Еще страшнее, что человек даже представить себе не в силах — как же может быть иначе? Чем способен человек жить на земле? Какая мыслима
жизнь? Какое возможно
счастье?
Порой мелькали мгновения невыносимого, уничтожающего
счастья, когда жизненность судорожно усиливается во всем составе человеческом, яснеет прошедшее, звучит торжеством настоящий светлый миг, и снится наяву неведомое грядущее; когда чувствуешь, что немощна плоть перед таким гнетом впечатлений, что разрывается вся нить бытия, и когда вместе с тем поздравляешь всю
жизнь свою с обновлением и воскресением».
«Горе узришь великое, — учит отец Зосима, — и в горе сем счастлив будешь. Вот тебе завет: в горе
счастья ищи. Много несчастий принесет тебе
жизнь, но ими-то ты и счастлив будешь и
жизнь благословишь».
Да, страдание, страдание, страдание! Вот истинное бродило, очищающее и просветляющее
жизнь. Вот что делает человека прекрасным и высоким, вот что дает ему
счастье.
Над этим можно бы только в изумлении развести руками: что его гонит? Преступление, которое надо «искупить» страданием? Но ведь Дмитрий в нем неповинен, не он убил отца. Почему же его ободряет мысль, что он бежит на такую же каторгу, а не на радость и
счастье?.. Но не изумляешься. Смотришь кругом на бессильно корчащуюся, немощную и безвольную
жизнь, и во всей нелепице этой начинаешь чувствовать какую-то чудовищную необходимость, почти правду, рожденную… Из чего?
Когда
жизни нет и надеяться не на что, когда душа бессильна на
счастье, когда вечный мрак кругом, тогда призрак яркой, полной
жизни дается страданием.
И вот человек гасит в своей душе последние проблески надежды на
счастье и уходит в темное подполье
жизни. Пусть даже случайный луч не напоминает о мире, где солнце и радость. Не нужен ему этот мир, вечно дразнящий и обманывающий. У человека свое богатство — страдание.
Солнце — яркое, горячее солнце над прекрасною землею. Куда ни взглянешь, всюду неожиданная, таинственно-значительная
жизнь, всюду блеск,
счастье, бодрость и вечная, нетускнеющая красота. Как будто из мрачного подземелья вдруг вышел на весенний простор, грудь дышит глубоко и свободно. Вспоминается далекое, изжитое детство: тогда вот мир воспринимался в таком свете и чистоте, тогда ощущалась эта таинственная значительность всего, что кругом.
Чем сильнее в человеке трепет
жизни, чем больше у него
счастья, тем выше и прекраснее становится человек, тем глубже и полнее понимает он «все, что стоит понимать в
жизни».
«Наташа была так счастлива, как никогда еще в
жизни. Она была на той высшей ступени
счастья, когда человек делается вполне добр и хорош и не верит в возможность зла, несчастья и горя».
Счастье и радость обличают зло
жизни, делают его наглядно-ужасным и чудовищным.
Ясным своим светом
счастье ярко освещает вялость, убогость и искусственность людской
жизни.
Светлою тайною стоит мир божий и перед самим Толстым; радостно и восторженно он старается познать и разгадать эту тайну. В чем ценность
жизни? В чем
счастье? Для чего живет человек?
«Иногда Оленин забывал вновь открытый им рецепт
счастья и считал себя способным слиться с
жизнью дяди Ерошки, но потом вдруг опоминался и тотчас же хватался за мысль сознательного самоотвержения».
Оленина тянет к
жизни. Сильнее разгорается любовь к красавице Марьянке. Он с силою схватывает ее наедине, крепко целует. «Все пустяки, что я прежде думал: и любовь и самоотвержение. Одно есть
счастье: кто счастлив, тот и прав, — мелькнуло в его голове».
«Жалкий твой ум, жалкое то
счастье, которого ты желаешь, и несчастное ты создание, само не знаешь, чего тебе надобно… Да дети-то здраво смотрят на
жизнь: они любят и знают то, что должен любить человек, и то, что дает
счастье, а вас
жизнь до того запутала и развратила, что вы смеетесь над тем, что одно любите, и ищете одного того, что ненавидите, и что делает ваше несчастие».
Перед человеком открыто так много радостей, так много
счастья, а он не видит этого, не слушает поющих в душе голосов
жизни и превращает душу свою в мерзлый, мертвый комок.
В Борисе все же хоть изредка, например, при встречах с Наташей, вспыхивает слабая искорка
жизни. Совсем мертв и неподвижен в «Войне и мире» великолепнейший Берг. Это даже не мертвец, а аккуратно сработанный автомат — без крови, без
жизни, с единственной двигательной пружиной внутри — жить, как все. Подлинный ницшевский «последний человек»: «он имеет свое маленькое удовольствие для дня и свое маленькое удовольствие для ночи. Мы изобрели
счастье, — говорят последние люди и моргают».
В том же разговоре с Толстым, о котором я упоминал, в том же споре о «
счастье в любви», я рассказал Льву Николаевичу случай с одной моей знакомой: медленно, верно и бесповоротно она губила себя, сама валила себя в могилу, чтоб удержать от падения в могилу другого человека, — все равно обреченного
жизнью.
Глубокая и таинственная серьезность «живой
жизни», форма проявления ее в том светлом существе, которое называется человеком,
счастье в его отличии от удовольствия, уплощение и омертвение
жизни, когда дело ее берется творить живой мертвец, — все эти стороны художественного жизнепонимания Толстого особенно ярко и наглядно проявляются в отношении его к любви между мужчиной и женщиной.
Понятно поэтому, что поэзия любви не кончается у Толстого на том, на чем обычно кончают ее певцы любви. Где для большинства умирает красота и начинается скука, проза, суровый и темный труд
жизни, — как раз там у Толстого растет и усиливается светлый трепет
жизни и
счастья, сияние своеобразной, мало кому доступной красоты.
Вот что такое истинная «живая
жизнь» и что такое
счастье, даваемое ею. Оно не в «легкой приятности», не в отсутствии страданий. Чудесная, могучая сила
жизни не боится никаких страданий, она с радостью и решимостью идет навстречу им, торжествует этими страданиями, и радуется ими, и любит их, и само страдание преображает в светлую, ликующую радость.
Но это неумение делать что-нибудь не изо всех своих сил, эта потребность «всю себя класть в
жизнь» — плохой залог для стояче-тихого, «статического»
счастья. Недаром материнское чутье говорит старой графине, «что чего-то слишком много в Наташе, и что от этого она не будет счастлива».
«Страдания, равномерно увеличиваясь, делали свое дело и приготовляли его к смерти… Вся
жизнь его сливалась в одно чувство страдания и желания избавиться от него. В нем, очевидно, совершался тот переворот, который должен был заставить его смотреть на смерть, как на удовлетворение его желаний, как на
счастие».
В беседе с ним Пьер начинает чувствовать, что «перед князем Андреем восторженность, мечты, надежды на
счастье и добро — неприличны». Андрей желчно высмеивает мечты Пьера о
жизни для других, о самопожертвовании.
И вдруг в эту тусклую, унылую и холодную пустоту, как горячий поток солнечного света, врывается богиня
жизни и
счастья — Наташа Ростова.
Совсем другой мир, чем в душе князя Андрея. «Высокое, вечное небо», презирающее землю, говорящее о ничтожестве
жизни, вдруг опускается на землю, вечным своим светом зажигает всю
жизнь вокруг. И тоска в душе не от пустоты
жизни, а от переполнения ее красотою и
счастьем.
В плену, в балагане, Пьер узнал не умом, а всем существом своим,
жизнью, что человек сотворен для
счастья, что
счастье в нем самом, в удовлетворении естественных человеческих потребностей… Но теперь, в эти последние три недели похода, он узнал еще новую, утешительную истину, — он узнал, что на свете нет ничего страшного.
Кого? Бога?.. Как тут неважно слово в сравнении с ощущением той
жизни, всеединства и
счастья, которые слово это старается охватить!
Сам Каратаев, действительно, глубоко счастлив — тихим, крепким
счастьем, несмотря на все ужасы и скорби
жизни.
— Платон Каратаев… Он — не понял бы; а впрочем, может быть, что да… Нет, не одобрил бы! — сказал Пьер, подумав. — Что он одобрил бы, это нашу семейную
жизнь. Он так желал видеть во всем благообразие,
счастье, спокойствие»…
Жизнь эта со всех сторон окружает человека, надвигается на него, зовет к себе, хлещет в душу бурными потоками кипучей радости и
счастья.
Как и то, и другое чуждо духу Толстого: Подобно Пьеру, он крепко знает, — не умом, а всем существом своим,
жизнью, — что человек сотворен для
счастья, что
счастье в нем самом и что на свете нет ничего страшного, никакой «чумы».
И цель ее — конечно, не «облегчить существование и ослабить страдания», цель — дать волю неиссякаемым источникам
жизни и
счастья, скрыто таящимся в человеческой душе.
Лишенный непосредственного ощущения
жизни и
счастья, он пытается собственными силами сознать
жизнь, изобрести
счастье.
Не в
счастье смысл
жизни, и довольством собою не будет удовлетворен человек, — он все-таки выше этого».
Вся красота, вся
жизнь для нас, все достоинство — в страдании. Бессмертные песни спело человечество во славу страдания, вознесло его на такую высоту, что дух радостно бьется и тянется ему навстречу. К
счастью же человек недоверчив и стыдлив. Он тайно берет его маленькими порциями для своего личного, домашнего обихода и стыдится
счастья, как секретной болезни, и действительно превратил его в секретную болезнь, потерял способность достойно нести
счастье.
Ее требовал от человека прекраснейший из эллинских богов, действенный, солнечно-светлый Аполлон, бог
жизни и
счастья.
И если сила почитания загадочного бога все же не ослабевала, а даже усиливалась, то причину этого теперь следует видеть в другом: за изменчивого в своих настроениях, страдающего от
жизни бога жадно ухватилась душа человека, потому что бог этот отображал существо собственной души человеческой — растерзанной, неустойчивой, неспособной на прочное
счастье, не умеющей жить собственными своими силами.
Если на этих людей спускалось даже
счастье, то и оно отравлялось мыслью: прочно ли оно? «Мудрый» должен был непрестанно помнить, что «человек есть чистейший случай», — как выражается Солон. Он говорит у Геродота Крезу: «Счастливым я не могу тебя назвать прежде чем я не узнал, что ты счастливо кончил свою
жизнь. В каждом деле нужно смотреть на окончание, которым оно увенчивается; ибо многих людей божество поманило
счастьем, а потом ввергло в погибель».
Но разве когда-нибудь сможет она опровергнуть то
счастье, которое у меня было, которое светом и движением заполнило мою
жизнь?
Грек гомеровский, не отступавший стойким своим духом ни перед какими ужасами
жизни, уж, конечно, сумел бы снести на своих плечах и
счастье...
Он поет, что
жизнь ужасна и мрачна, что страшны нависшие над человеком неведомые силы, что
счастье призрачно и люди подобны сну, что лучше всего для смертного — не жить.
Как же далеко ушел прочь от Аполлона теперешний трагический грек с его нездоровым исканием скорби во что бы то ни стало! Радостью и
счастьем должен был служить человек Аполлону. Теперь же самую чистую, беспримесную радость он умудрялся претворить в скорбь, умудрялся увидеть в ней только напоминание о тленности и преходимости всего человеческого. Не верь
жизни! Не возносись! Помни о черных силах, неотступно стоящих над человеком!
Ах, вся твоя
жизнь,
О, род человеческий, —
Какое ничтожество!
Казаться счастливыми, —
Вам
счастие большее
Доступно ли, смертные?
Казаться, — не быть, —
И то на мгновение.