Неточные совпадения
— Эх, ешь те комары! Расступись! — неистово вскрикивает Миколка, бросает оглоблю, снова нагибается в телегу и вытаскивает железный лом. — Берегись! — кричит он и что есть силы огорошивает с размаху свою бедную лошаденку. Удар рухнул; кобыленка зашаталась, осела, хотела было дернуть, но лом снова со всего размаху
ложится ей
на спину, и она падает
на землю, точно ей подсекли все четыре ноги разом.
Ему протянули несколько шапок, он взял две из них, положил их
на голову себе близко ко лбу и, придерживая рукой, припал
на колено. Пятеро мужиков, подняв с
земли небольшой колокол, накрыли им голову кузнеца так, что края
легли ему
на шапки и
на плечи, куда баба положила свернутый передник. Кузнец закачался, отрывая колено от
земли, встал и тихо, широкими шагами пошел ко входу
на колокольню, пятеро мужиков провожали его, идя попарно.
Не торопясь отступала плотная масса рабочих, люди пятились, шли как-то боком, грозили солдатам кулаками, в руках некоторых все еще трепетали белые платки; тело толпы распадалось, отдельные фигуры, отскакивая с боков ее, бежали прочь, падали
на землю и корчились, ползли, а многие
ложились на снег в позах безнадежно неподвижных.
— А когда мне было лет тринадцать, напротив нас чинили крышу, я сидела у окна, — меня в тот день наказали, — и мальчишка кровельщик делал мне гримасы. Потом другой кровельщик запел песню, мальчишка тоже стал петь, и — так хорошо выходило у них. Но вдруг песня кончилась криком, коротеньким таким и резким, тотчас же шлепнулось, как подушка, — это упал
на землю старший кровельщик, а мальчишка
лег животом
на железо и распластался, точно не человек, а — рисунок…
Так неподвижно
лег длинный человек в поддевке, очень похожий
на Дьякона, —
лег, и откуда-то из-под воротника поддевки обильно полилась кровь, рисуя сбоку головы его красное пятно, — Самгин видел прозрачный парок над этим пятном; к забору подползал, волоча ногу, другой человек, с зеленым шарфом
на шее; маленькая женщина сидела
на земле, стаскивая с ноги своей черный ботик, и вдруг, точно ее ударили по затылку, ткнулась головой в колени свои, развела руками, свалилась набок.
Мы через рейд отправились в город, гоняясь по дороге с какой-то английской яхтой, которая
ложилась то
на правый, то
на левый галс, грациозно описывая круги. Но и наши матросы молодцы: в белых рубашках, с синими каймами по воротникам, в белых же фуражках, с расстегнутой грудью, они при слове «Навались! дай ход!» разом вытягивали мускулистые руки, все шесть голов падали
на весла, и, как львы, дерущие когтями
землю, раздирали веслами упругую влагу.
Наконец, покончив свою работу, я закрыл тетрадь и хотел было
лечь спать, но вспомнил про старика и вышел из фанзы.
На месте костра осталось только несколько угольков. Ветер рвал их и разносил по
земле искры. А китаец сидел
на пне так же, как и час назад, и напряженно о чем-то думал.
На нашем биваке горел огонь; свет от него
ложился по
земле красными бликами и перемешивался с черными тенями и бледными лучами месяца, украдкой пробивавшимися сквозь ветви кустарников.
К вечеру эти облака исчезают; последние из них, черноватые и неопределенные, как дым,
ложатся розовыми клубами напротив заходящего солнца;
на месте, где оно закатилось так же спокойно, как спокойно взошло
на небо, алое сиянье стоит недолгое время над потемневшей
землей, и, тихо мигая, как бережно несомая свечка, затеплится
на нем вечерняя звезда.
— Какая тут деревня!.. Здесь ни у кого нет… Да и дома нет никого: все
на работе. Ступайте, — промолвил он вдруг и
лег опять
на землю.
Взошла луна. Ясная ночь глядела с неба
на землю. Свет месяца пробирался в глубину темного леса и
ложился по сухой траве длинными полосами.
На земле,
на небе и всюду кругом было спокойно, и ничто не предвещало непогоды. Сидя у огня, мы попивали горячий чай и подтрунивали над гольдом.
Сумерки в лесу всегда наступают рано.
На западе сквозь густую хвою еще виднелись кое-где клочки бледного неба, а внизу,
на земле, уже
ложились ночные тени. По мере того как разгорался костер, ярче освещались выступавшие из темноты кусты и стволы деревьев. Разбуженная в осыпях пищуха подняла было пронзительный крик, но вдруг испугалась чего-то, проворно спряталась в норку и больше не показывалась.
Шаховской, заведовавший в семидесятых годах дуйскою каторгой, высказывает мнение, которое следовало бы теперешним администраторам принять и к сведению и к руководству: «Вознаграждение каторжных за работы дает хотя какую-нибудь собственность арестанту, а всякая собственность прикрепляет его к месту; вознаграждение позволяет арестантам по взаимном соглашении улучшать свою пищу, держать в большей чистоте одежду и помещение, а всякая привычка к удобствам производит тем большее страдание в лишении их, чем удобств этих более; совершенное же отсутствие последних и всегда угрюмая, неприветливая обстановка вырабатывает в арестантах такое равнодушие к жизни, а тем более к наказаниям, что часто, когда число наказываемых доходило до 80 % наличного состава, приходилось отчаиваться в победе розог над теми пустыми природными потребностями человека, ради выполнения которых он
ложится под розги; вознаграждение каторжных, образуя между ними некоторую самостоятельность, устраняет растрату одежды, помогает домообзаводству и значительно уменьшает затраты казны в отношении прикрепления их к
земле по выходе
на поселение».
Издалека мелькает и сквозит
на почерневшей
земле какая-то неопределенная белизна: в лесу, в чаще кустов, в полях и даже в степи, где иногда
ложатся беляки, — и по какому-то, тоже неопределенному, чутью издалека узнает привычный зоркий глаз охотника, что эта белизна — заяц, хотя бывают иногда и самые смешные ошибки.
Ромашов
лег на спину. Белые, легкие облака стояли неподвижно, и над ними быстро катился круглый месяц. Пусто, громадно и холодно было наверху, и казалось, что все пространство от
земли до неба наполнено вечным ужасом и вечной тоской. «Там — Бог!» — подумал Ромашов, и вдруг, с наивным порывом скорби, обиды и жалости к самому себе, он заговорил страстным и горьким шепотом...
Из окон низеньких белых домов кое-где струился туманными прямыми полосами свет и длинными косяками
ложился на желто-бурую блестящую
землю.
Приходит он к городничему и рассказывает, что вот так и так, „желает, дескать, борода в
землю в мундире
лечь, по закону же не имеет
на то ни малейшего права; так не угодно ли вам будет, Густав Карлыч, принять это обстоятельство к соображению?“
Он шел, не поднимая головы, покуда не добрался до конца города. Перед ним расстилалось неоглядное поле, а у дороги, близ самой городской межи, притаилась небольшая рощица. Деревья уныло качали разбухшими от дождя ветками;
земля была усеяна намокшим желтым листом; из середки рощи слышалось слабое гуденье. Гришка вошел в рощу,
лег на мокрую
землю и, может быть, в первый раз в жизни серьезно задумался.
«У этой плечи мясисты, — будет
землю ногами цеплять; эта
ложится — копыто под брюхо кладет и много что чрез годок себе килу намнет; а эта когда овес ест, передней ногою топает и колено об ясли бьет», — и так всю покупку раскритиковал, и все правильно
на мое вышло.
— Нет! — отвечал решительно Никита Романович и
лег на сырую
землю.
Митька отошел шагов
на сто и
лег на брюхо, уперев локти в
землю, а подбородок в руки.
Лена очень обрадовалась, узнав, что теперь подошла новая реформа и ее отца зовут опять туда, где родилась, где жила, где любила ее мать, где она лежит в могиле… Лена думала, что она тоже будет жить там и после долгих лет, в которых, как в синей мреющей дали, мелькало что-то таинственное, как облако, яркое, как зарница, —
ляжет рядом с матерью. Она дала слово умиравшей
на Песках няне, что непременно привезет горсточку родной
земли на ее могилу
на Волковом кладбище.
Я поднялся в город, вышел в поле. Было полнолуние, по небу плыли тяжелые облака, стирая с
земли черными тенями мою тень. Обойдя город полем, я пришел к Волге,
на Откос,
лег там
на пыльную траву и долго смотрел за реку, в луга,
на эту неподвижную
землю. Через Волгу медленно тащились тени облаков; перевалив в луга, они становятся светлее, точно омылись водою реки. Все вокруг полуспит, все так приглушено, все движется как-то неохотно, по тяжкой необходимости, а не по пламенной любви к движению, к жизни.
Женат он еще не был, изба у него была плохая, а
земли столько, что если
лечь такому огромному человеку поперек полосы, то ноги уже окажутся
на чужой
земле.
— Вот, говорит, копили вы, дедушка, деньги, копили, а — что купили? И начнёт учить, и начнёт, братец ты мой! А я — слушаю. Иной раз пошутишь, скажешь ему: дурачок недоделанный, ведь это я тебя ради жадовал, чтоб тебе не пачкаться, чистеньким вперёд к людям доползти, это я под твои детские ножки в грязь-жадность
лёг! А он — вам бы, говорит, спросить меня сначала, хочу ли я этого. Да ведь тебя, говорю, и не было ещё
на земле-то, как уж я во всём грешен был, о тебе заботясь. Сердится он у меня, фыркает.
Был август,
на ветле блестело много жёлтых листьев, два из них, узенькие и острые,
легли на спину Ключарева. Над городом давно поднялось солнце, но здесь, в сыром углу огорода,
земля была покрыта седыми каплями росы и чёрной, холодной тенью сарая.
Он пошёл
на зов неохотно, больше с любопытством, чем с определённым желанием, а придя к месту,
лёг на тёплую
землю и стал смотреть в щель забора.
Луна уже скатилась с неба,
на деревья
лёг густой и ровный полог темноты; в небе тускло горели семь огней колесницы царя Давида и сеялась
на землю золотая пыль мелких звёзд. Сквозь завесу малинника в окне бани мерцал мутный свет, точно кто-то протирал тёмное стекло жёлтым платком. И слышно было, как что-то живое трётся о забор, царапает его, тихонько стонет и плюёт.
Лег я
на землю и поглядел; как поглядел, так по всему моему телу и пошел мороз…
Опуская в колодец свое ведро, чернобородый Кирюха
лег животом
на сруб и сунул в темную дыру свою мохнатую голову, плечи и часть груди, так что Егорушке были видны одни только его короткие ноги, едва касавшиеся
земли; увидев далеко
на дне колодца отражение своей головы, он обрадовался и залился глупым, басовым смехом, а колодезное эхо ответило ему тем же; когда он поднялся, его лицо и шея были красны, как кумач.
Далеко оно было от него, и трудно старику достичь берега, но он решился, и однажды, тихим вечером, пополз с горы, как раздавленная ящерица по острым камням, и когда достиг волн — они встретили его знакомым говором, более ласковым, чем голоса людей, звонким плеском о мертвые камни
земли; тогда — как после догадывались люди — встал
на колени старик, посмотрел в небо и в даль, помолился немного и молча за всех людей, одинаково чужих ему, снял с костей своих лохмотья, положил
на камни эту старую шкуру свою — и все-таки чужую, — вошел в воду, встряхивая седой головой,
лег на спину и, глядя в небо, — поплыл в даль, где темно-синяя завеса небес касается краем своим черного бархата морских волн, а звезды так близки морю, что, кажется, их можно достать рукой.
Он долго сидел и думал, поглядывая то в овраг, то в небо. Свет луны, заглянув во тьму оврага, обнажил
на склоне его глубокие трещины и кусты. От кустов
на землю легли уродливые тени. В небе ничего не было, кроме звёзд и луны. Стало холодно; он встал и, вздрагивая от ночной свежести, медленно пошёл полем
на огни города. Думать ему уже не хотелось ни о чём: грудь его была полна в этот час холодной беспечностью и тоскливой пустотой, которую он видел в небе, там, где раньше чувствовал бога.
Три тяжкие доли имела судьба,
И первая доля: с рабом повенчаться,
Вторая — быть матерью сына раба,
А третья — до гроба рабу покоряться,
И все эти грозные доли
леглиНа женщину русской
земли.
— Могу вас заверить, — сказал Поп, — что относительно Ганувера все это выдумка, но верно, что такого другого дома нет
на земле. Впрочем, может быть, вы завтра увидите сами. Идемте, дорогой Санди, вы, конечно, привыкли
ложиться рано и устали. Осваивайтесь с переменой судьбы.
Никита зашёл
на кладбище, проститься с могилой отца, встал
на колени пред нею и задумался, не молясь, — вот как повернулась жизнь! Когда за спиною его взошло солнце и
на омытый росою дёрн могилы
легла широкая, угловатая тень, похожая формой своей
на конуру злого пса Тулуна, Никита, поклонясь в
землю, сказал...
Ложится на песок или
на кучу стружек и быстро засыпает. В зеленоватом небе ласково разгорается заря; вот солнце хвастливо развернуло над
землёю павлиний хвост лучей и само, золотое, всплыло вслед за ним; проснулись рабочие и, видя распростёртое, большое тело, предупреждают друг друга...
И тут бабка выросла из-под
земли и перекрестилась
на дверную ручку,
на меня,
на потолок. Но я уж не рассердился
на нее. Повернулся, приказал Лидке впрыснуть камфару и по очереди дежурить возле нее. Затем ушел к себе через двор. Помню, синий свет горел у меня в кабинете, лежал Додерляйн, валялись книги. Я подошел к дивану одетый,
лег на него и сейчас же перестал видеть что бы то ни было; заснул и даже снов не видел.
Это — привилегия капитала, которая всей своей тяжестью
ложится на действительного золотопромышленника — старателя и вносит в систему государственной экономии громаднейшие дефициты в лице того остающегося в
земле золота, которое старатель не в состоянии вырабатывать за свою сиротскую плату.
А ещё лучше он по праздникам у кабака певал: встанет пред народом, зажмурится крепко, так что
на висках морщины
лягут, да и заведёт; смотришь
на него — и словно песня в грудь ему из самой
земли исходит: и слова ему
земля подсказывает, и силу голосу дает. Стоят и сидят вокруг мужики; кто голову опустил и соломинку грызёт, иной смотрит в рот Савёлке и весь светится, а бабы даже плачут, слушая.
Души волненьем утомлен,
Опять
на землю князь
ложится...
Мы
ложились на спины и смотрели в голубую бездну над нами. Сначала мы слышали и шелест листвы вокруг, и всплески воды в озере, чувствовали под собою
землю… Потом постепенно голубое небо как бы притягивало нас к себе, мы утрачивали чувство бытия и, как бы отрываясь от
земли, точно плавали в пустыне небес, находясь в полудремотном, созерцательном состоянии и стараясь не разрушать его ни словом, ни движением.
Послушались ребята,
легли. Выбрали мы место
на высоком берегу, близ утесу. Снизу-то, от моря, нас и не видно: деревья кроют. Один Буран не
ложится: все в западную сторону глядит.
Легли мы, солнце-то еще только-только склоняться стало, до ночи далеко. Перекрестился я, послушал, как
земля стонет, как тайгу ветер качает, да и заснул.
Потом розовые лучи разлились по небу с восточной стороны и, смешавшись с сумерками, заиграли
на зубцах частокола. Это розовое сияние упало вниз
на землю, где прежде лежала густая тень, мягко
легло на дерево колодца,
на прибитую росою пыль, заиграло в капельках
на траве и разливалось все обильнее и дальше.
Никита (поднимается). Ну как я пойду? Как я образ возьму? Как я ей в очи гляну? (
Ложится опять.) Ох, кабы дыра в
землю, ушел бы. Не видали б меня люди, не видал бы никого. (Опять поднимается.) Да не пойду я… Пропадай они совсем. Не пойду. (Снимает сапоги и берет веревку; делает из нее петлю, прикидывает
на шею.) Так-то вот.
Никита (поднимается и садится
на соломе). Эх, увидал я ее, еще тошней стало. Только и было жизни, что с нею. Ни за что про что загубил свой век; погубил я свою голову! (
Ложится.) Куда денусь? Ах! Расступись, мать сыра
земля!
Робкое полночное сияние, как сквозное покрывало,
ложилось легко и дымилось
на земле.
Однако вспомнил про старика своего… «Неужто, думаю, я его обману?»
Лег на траву, в
землю уткнулся, полежал маленечко, потом встал, да и повернулся к острогу. Назад не гляну… Подошел поближе, поднял глаза, а в башенке, где у нас были секретные камеры,
на окошке мой старик сидит да
на меня из-за решетки смотрит.
Жара обнимала его, ослабляя мысли, хотелось
лечь где-нибудь и подремать, он уже пошёл, но в воротах явилась высокая сутулая старуха, с падогом [Палка, трость, посох, дубинка — Ред.] в руке, оглянула двор, остановила глаза
на лице Николая и, бросив падог
на землю, стала затворять ворота, говоря глухо и поучительно...
— Какой же ты, друже, санитар, если спишь
на земле, да ещё и брюхом
на неё
лёг, а? А ну ты простудишь себе брюхо, — ведь сляжешь
на койку, да ещё, чего доброго, и помрёшь… Это, друже, не годится, — для спанья у тебя есть место в бараке. Тебе не сказали про это? Да ты и потный, и знобит тебя.
Страстный любитель всевозможных происшествий, Чижик подбегал к окнам квартиры Орловых,
ложился животом
на землю и, свесив вниз свою лохматую, озорную голову с бойкой рожицей, выпачканной охрой и мумиёй, жадными глазами смотрел вниз, в тёмную и сырую дыру, из которой пахло плесенью, варом и прелой кожей. Там,
на дне её, яростно возились две фигуры, хрипя и ругаясь.