1. Русская классика
  2. Горький Максим
  3. Три дня
  4. Глава 6

Три дня

1912

VI

Дарья, размахивая лопатой, загоняя во двор куриц; петух шёл не торопясь и Величественно, а куры истерически кудахтали, метались, растопырив крылья и пыля. С куском хлеба во рту и огурцом в руке, Дарья топала тяжёлыми ногами и мычала:

— У-у, дуй вас горой!

Её большие груди тряслись под рубахой, как вымя стельной коровы, и живот у неё был велик, как у беременной, а ступни ног, казалось, не имеют костей.

«Неряха, — сердито думал Назаров, глядя на неё исподлобья, — нескладная! Как её не одень — всё ступа будет. Такою женой — не похвастаешься. Всё это я — зря… тороплюсь всё…»

Он угрюмо оглянулся: по двору лениво расходились девки, отяжелевшие от еды, Христина шла в обнимку с Натальей и через плечо огляделась на него, задумчиво прикусив губы, а Наталья, тихонько посмеиваясь, что-то говорила ей в ухо — был виден её тёмный, бойкий глаз.

«Покойник в доме, а она смеётся», — подумал Назаров, потом, когда они ушли в огород, встал, поглядел на реку, где в кустах мелькали, играя ребятишки, прислушался к отдалённому скрипу плохо смазанной телеги, потом, ища прохлады, прошёл в сарай. Там, услыхав девичьи голоса на огороде, он пробрался осторожно к задней стене, нашёл в ней щель и стал смотреть: девки собрались в тени, под сосной; тонкая, худощавая Наталья уже лежала на земле, вверх лицом, заложив руки за голову, Христина чистила зубы былинкой, присев на стол и болтая голою ногой, а Сорокина, сидя на земле, опираясь затылком о край стола, вынула левую грудь и, сморщив лицо, разглядывала тёмные пятна на ней.

— Ай-яй, как тебя отделали, — качая головою, сказала Христина, тоже кривя губы.

— От милого и боль сладка, — сиповато отозвалась Анна, поглаживая грудь. — А вы думаити — как? Погодите, будете замужни — узнаити скус да-а! Иной щипок — как огнём ожжёт, будто уголь приложен к телу, ажно сердце зайдётся, остановится! Это надо зна-ать!

Наталья медленно и будто сонно спросила:

— Да кто у тебя милый-то?..

— Уж есть такой!

— Где же? Со всяким ты путаешься, кто хочет — строго и пренебрежительно сказала Христина, отбросив былинку и нагнувшись сломить другую.

— С кем хочу, да-а, — с усилием говорила Анна, спрятав грудь за пазуху и сладостно вытягиваясь по земле. — Я женщина вдовая, бездетная, моё дело свободное, с кем хочу, с тем и лечу! Закрою глаза — вот он и — он, самый желанный, самый разлюбезный!

Повернувшись на бок, спиною к Анне, Наталья, позёвывая, выговорила:

— И верно, что живёшь ты закрыв глаза!

— А вижу-то боле вашего, девоньки, — куда боле! Вам и во сне того не видать, чего я наяву знаю, во-от — во сне даже!

Она говорила негромко, почти шёпотом, растягивая слова и чмокая, точно целуя их. Жадно вслушиваясь в речь её, Николай понимал, что Анна поддразнивает девиц, но её бесстыдные слова приятно щекотали его. Он неотрывно следил за игрой её круглого, почти девичьего лица, — немного уже помятое, оно освещалось глазами голубымн, как васильки, и светлыми, точно у ребёнка. И рот у неё был маленький, ребячий. Когда она улыбалась, на щеках и подбородке её являлись ямки, лицо становилось добрым, ласковым и как-то славно, тихо весёлым.

«Слова говорит бесстыжие, — напомнил он себе. — А те, дуры, расспрашивают! Разве можно с такой водиться? Надо сказать Христине!»

Христина тоже села на землю, рядом с Натальей, тихо спросив у неё:

— У тебя как со Степаном?

— Да так всё, — не сразу ответила девушка, вздыхая. — Не в тех он мыслях, — добавила она, подумав, а Сорокина, вдруг приподняв голову, сказала с улыбкой:

— Правда ли, врут ли, а есть будто, девоньки, словечко такое, всё позволяет, по-христиански, как надобно, и ограждает от детей, — ей-бо!

— Ну, врёшь, — сказала Христина, хмурясь и строго поджимая губы. Назаров одобрительно отметил:

«Ишь какая! Так…»

— Я и говорю — не знай, правда ли, это мне саяновская попадейка говорила.

Над выполотыми грядами жуликовато перепархивали воробьи, на ветвях сидели две вороны и жирно каркали, словно сообщая друг другу что-то очень важное.

— Не в тех он мыслях, чтобы жениться, — потягиваясь, задумчиво повторила Наталья. — Да и я сама, тоже как-то…

— Разонравился?

— Не-ет, зачем! Он парень хороший, — нет! А так, как-то — не знаю, что сказать! Дружба у нас с им.

— Чай, то и хорошо!

— Ещё бы! Вот и боязно будто — женимся, да как начнётся бедность, да дети и всё это, как положено, — не потерялась бы дружба-то, думаешь…

— Ой, девоньки, девоньки! Не сладка доля рабья, а того горше — бабья! Пожить бы годок хоть без работы!

Анна засыпала — это уж сквозь дрёму было сказано ею. Христина заглянула в остроносое, смуглое лицо подруги и сказала неодобрительно:

— Мудришь ты чего-то.

Наталья спросила тихонько:

— А вы — скоро поженитесь?

— Торопить буду. Измаялась я от этой сухой-то любови!

— Обнимаетесь?

— Ну а как? Чай, и вы…

— Не охоч Степан.

— А мой — ух как! — хвастливо сказала Христина. — Того и гляди, обабит!

Назаров самодовольно улыбнулся, но тотчас же подумал, невесело и нерешительно:

«Анка, пожалуй, проще их! Это всё Степаново внушенье! А Хриська рано рот разевает, ещё кусок не в руке!»

Он рассматривал её как незнакомую, и, хотя слова её были неприятны ему, всё-таки она была красивее подруг — такая сильная, рослая, с аккуратными грудями.

«Эту хоть в лохмотья одень, не выдаст! И крепости неиссякаемой», — соображал он, вглядываясь в её лицо с прямым носом и тёмными, строго сросшимися бровями.

— Я даже думаю так, чтобы сегодня вечером решительно с ним поговорить.

— Чай, погодила бы?

— А чего? Любил, что ли, он отца-то? Я, девка, душу его знаю — душа у него очень жидкая!

«Так!» — мысленно воскликнул Назаров, крепко стискивая зубы.

Анна вздохнула и замычала во сне, а Назаров, откачнувшись от стены, вышел из сарая на двор и остановился посредине, под солнцем, один в тишине.

«Жидкая душа! — с обидой думал он, оглядываясь. — Ладно — погоди!»

На дворе было странно пусто и тихо. Из телеги торчала до колена голая, красная нога Дарьи, под поветью храпел Левон, в сенях точно шмель гудел — ворчала Рогачёва.

«Умер отец, — ещё раз напомнил он себе, — а всё — как всегда, как следует!»

Это удивляло его и немножко пугало, но удивление и испуг — были мимолетны, — всё думалось о Христине. Вдруг он представил себе её испуганной до слёз: стоит она перед ним в одной рубахе, лицо бледное, глаза часто мигают, а из-под ресниц катятся слёзы, обе щеки мокры от них и — дрожат.

Он тряхнул головою, усмехаясь, и снова предостерёг себя:

«Не надо торопиться!»

В сердце всё более тревожно колебалось беспокойное чувство, вызывая неожиданные мысли, раскачивая его из стороны в сторону, точно маятник, — он всё яснее ощущал, что земля стала нетверда под ногами у него и в душе будто осенний ветер ходил, покрывая её время от времени скучной, мелкой рябью.

Из окна избы на двор, в жаркую тишину, изливался однообразный звук — это старуха Паромникова читала псалтирь:

— «Что есть человек, яко помниши его, или сын человечь, яко посещавши его? Умалил еси его малым сим от ангел, славою и честью венчал еси его и поставил еси его над делы руку твоею, вся покорил еси под нозе его…»

«Первую кафизму читает, — сообразил Назаров. — Очень подходит к отцу: всё покорил он себе, крепко стоял»»

Он сокрушённо подумал:

«Рано помер отец-то; всё-таки недовольно окреп я!»

Вспомнились обидные слова Христины:

«Жидкая душа».

Но теперь — они не показались обидными, а только всколыхнули сердце завистливым вздохом:

«Умная, чертовка!»

Жара обнимала его, ослабляя мысли, хотелось лечь где-нибудь и подремать, он уже пошёл, но в воротах явилась высокая сутулая старуха, с падогом [Палка, трость, посох, дубинка – Ред.] в руке, оглянула двор, остановила глаза на лице Николая и, бросив падог на землю, стала затворять ворота, говоря глухо и поучительно:

— Покойник в дому, а ворота отперты! Али ещё смерть ждёте?

Назаров подошёл и помог ей, потом она сказала, указывая на землю:

— Сделай уважение — подай падожок, наклониться мочи нету, спинушка болит. Рогачиха тут, у тебя?

Ему понравилось, что она сказала — у тебя; подавая ей падог, он ласково ответил:

— Здесь, а что?

— Надо её! Шла бы к Яшиным, у них девчоночка на зуб бороны наступила, кровь заговорить.

— И Христина здесь.

— Знаю, — пробормотала старуха, заглядывая в окно и крестясь.

У окна явилась Рогачёва, они тихо заговорили, а Назаров прислонился к верее и смотрел на старуху, быстро вспоминая всё, что знал о ней.

Одни считали её полоумной, шалой и ругали, другие находили, что Прасковья — человек большого ума, справедливый и добрый. Некоторые мужики приходили к ней жаловаться на жён своих, другие кричали, что она портит баб, а бабы почти все боялись и уважали её.

Она была сухая, плоская, как доска, очень сутула, точно хребет у неё переломлен. Ходила всегда посреди дороги, хотя бы и в грязь, походка у неё была мелкая, спорая — голова наклонена, и лица на ходу не видно, но, останавливаясь, она поднимала голову и смотрела на всё угрюмыми глазами, неласково и неодобрительно. Лицо у неё было тоже плоское, тёмное, как на иконе, во множестве морщин, нос крючковатый, как у ведьмы, губы тонкие, сухие, а подбородок — острый. Не верилось Назарову, что она мать Христины, и как-то никогда не хотелось думать о ней.

С крыльца торопливо сбежала Рогачёва — Прасковья молча повернулась к воротам, но Николай остановил её:

— Останься на минуту, тётка Прасковья!

Она взглянула на него равнодушно и тёмно и сказала Рогачёвой:

— Ну, иди. Догоню.

— Пойдём-ка, — деловито говорил Назаров, — надо мне сказать два слова, идём на огород.

Когда проходили мимо девок, раскинувшихся под сосною на земле, Прасковья взглянула на них, на солнце и проворчала, остановись:

— Развалились! Пора вставать, работать!

— Погоди, не тронь, — торопливо сказал Николай.

— Мне — что? Дело не моё — твоё.

Он довёл её до бани, присел на завалинке, похлопал ладонью рядом с собою и вдруг — смутился, не зная, о чём и как говорить с нею.

Потом помолчал, приняв солидный хозяйский тон, заговорил, с трудом подбирая слова и запинаясь:

— Вот, тётка Прасковья, ты числишься человек справедливый, хочу я с тобой потолковать… тётке я не верю, и батюшка не верил ей… а никого больше нет, так вот, значит, ты…

Он плёл слово за словом, глядя под ноги себе и точно подбирая рассыпанные мысли, а она долго слушала его, не перебивая, потом спросила коротко:

— Про Христину, что ли, говоришь?

— И про неё, конечно…

— Ну что ж! Дело — на вею жизнь. Только — мать я ей, не поверишь ты мне…

Он сказал, подумав:

— Поверю.

Шевыряя в траве концом палки, она вполголоса продолжала, не глядя на него:

— Ну ладно, коли поверишь! Для крепости я тебе скажу — уйду я скоро. Меня в расчётах не имей.

— Куда ж ты?

— На богомолье, ко святым. Нажилась, нагляделась — будет с меня. Мне спокойно это — коли дочь пристроена хорошо. Я те скажу правду про неё, прямо как мать скажу: девка она тебе очень подходящая. Суровая девка, не жалобна, не мотовка, рта не разинет, хозяйство поведёт скупо, ладно. Она тебе будет в помощь. Есть девки добрей её, это — так, а она тебе — лучше. Чего тебе не хватит, у ней это окажется.

Назаров слушал, верил, но чувствовал, что сердце у него невесело сжимается. Эта Чудна́я баба говорила каким-то неживым голосом, однозвучно, устало и словно не надеясь, что слова её будут приняты.

На ветле против них сидела поджарая ворона, чистила крылья и смотрела избочась, поблёскивая вороватым глазом. Николай свистнул, она встряхнулась, расправила крылья, подождала и снова стала чистить перья, покачиваясь.

— А ты — уходишь? — спросил Назаров, глядя на птицу.

— Ухожу. Как, бог даст, устроится она, с тобой ли, с кем ли, я и пошла. Шесть годов думаю об этом. Ты женись на ней, женись, это лучше всего тебе! Мельницу — продай, да в город, лавочку открой там — вот тебе и хорошо будет. Она тоже не крестьянка, Хриська-то. Ей за прилавком стоять — самое место!

«А верно, что справедливая она, — думал Назаров. — Вот как про дочь говорит, словно про чужую! В свахи не очень годится. И насчёт лавочки…»

— А за ней надобно будет глядеть хорошим глазом, — слышал он, сквозь свои думы, спокойный, ворчливый голос. — Девка красивая, тщеславная, ей надо родить почаще, а то она, гляди, ненадёжна бабёнкой будет. Ты, положим, парень здоровый, ну всё-таки…

— Отчего ж ты уходишь?

— Как это — отчего?

— Ну — жить, что ли, плохо? Отчего?

Искоса взглянув на него, она ответила:

— Ото всего ухожу. Человек я нездоровый, никому не надобный — вот и ухожу. А — жить — так это всем плохо, не мне одной.

Замолчала, постукивая палкой по тупому носку тяжёлого, мужицкого сапога, изъеденного грязью. Николай тоже молчал с минуту, думая:

«А может, она просто — дурашная, потому так просто и говорит про дочь, — глупая и больше ничего?»

— Будил бы девок-то, — сказала Прасковья, разгибая спину и встав на ноги. — Пора, чего спят?

— Может, ты мне, тётка Прасковья, ещё что скажешь?

— Про Христину-то?

— Нет, так, вообще — совет, может, дашь какой?

Передвинув губы вбок и скосив глаза, она сказала другим голосом, как будто ласковее:

— Али у баб советов просят? Вовсе и нету такого порядка — смешной! Какие советы? Я ничего и не знаю!

Ему почудилось, что Прасковье что-то известно, она может что-то сказать ему, и Николай настойчиво заговорил, глядя в её перекошенное, теперь казавшееся хитрым, тёмное лицо.

— Я — молодой, надобно мне жить с людьми, — как лучше жить?

— Ничего я не знаю, — повторила она, покачав головой. — Это стариков спроси. А то — никого не спрашивай — живи и живи! Прощай-ка!

Она пошла, покачиваясь, тыкая палкой в землю и ворча:

— Не догнать мне Рогачиху-то.

А пройдя мимо дочери, постучала концом палки по ноге её, Христина приподняла голову, вскочила:

— Что ты, мамонька?

— Буде спать-то, — сказала баба, уходя, — гляди, где солнце-то!

Христина, заложив руки за голову, закрыв глаза, потянулась, выгибая грудь, — Николай видел, как развязалась тесёмка ворота рубахи и под тёмной полосою загара сверкнуло белое тело, пышное, как пшеничный хлеб.

— Девки, — сонно бормотала она, — пора вставать — эй!

И вдруг, увидав Николая, вскочила на ноги, пошла к нему, улыбаясь и тихонько говоря:

— Эко заспались как, ну-у! А ты, хозяин молодой, чего глядишь, не будишь?

Он взял её за руку и, оглянувшись на спящих, повёл к бане, торопливо говоря:

— Мать твоя была.

— Ну? А я думала — приснилась она мне!

— Говорили мы.

— Про что?

— Про тебя.

— А чего про меня?

Он ввёл её в предбанник, затворил ногою дверь, и обняв её, прижал к себе, крепко прижимаясь в то же время щекою к её груди.

— Нехорошо мне, Христя, — не знаю, что делать! Будь родной — приласкай! Поговорим, давай, по дружбе! Страшно мне, что ли? Подумаем — как быть-то?

Она охнула, отталкивая его в плечи и шепча в ухо, быстро, горячо:

— Пусти, что ты? Пусти-ка! Разве можно сегодня тебе? Больно мне эдак-то!

А он, вдруг опьянев, чувствуя, что сердце у него замерло и горячим ручьём кровь течёт по жилам, бормотал:

— Кристя — приласкай! Ей-богу — тяжко на сердце, прямо — смерть! Вдруг — один очутился, а ничего не понимаю — как надо? Ты — приласкай! Ведь — всё равно женимся, уж это кончено! Никто не узнает, ну, Христина, родимая!

Она всё что-то шептала и билась в его руках, а он чувствовал, как будто её горячее тело уже крепко приросло к нему и теперь, отрываясь, мучает его жестокою болью.

— Всё равно, — просил он, — пожалей, что ли, ну? Я ж тебя весь век любить буду!

Она поставила локоть под подбородок ему, а другой рукой прижала голову его к себе — Николай задохнулся, выпустил её и, шатаясь, потирая руками сдавленное горло, слышал её трезвый, строгий шёпот:

— Экой бешеный! Что ты это? В такой день — там покойник, а ты…

— Сама ты — покойник, — пробормотал он в отчаянии и в стыде, что она одолела его. — Все вы тут покойники!

Оправляя раздёрганную рубаху и следя за ним одним глазом, она говорила, глубоко вздыхая:

— Миленькой, ведь и я не железная, ведь я мучусь тоже, а ты меня горячишь в такое время! Надобно потерпеть до свадьбы!

— А может, и не будет свадьбы-то? — неожиданно сорвалось у него, и, тотчас же испугавшись, он мысленно обругал себя:

«Эх, дурак!»

С минуту Христина молчала, потом, подняв голову, спросила негромко, но как-то особенно внятно:

— Не будет?

— Слышал я, как ты давеча говорила про меня, — бормотал он, — я ведь в сарае был!

— Ну так что?

— Не любишь ты меня!

Она отворила дверь, встала в ней, как в раме, и сказала:

— А коли свадьбы не будет, так ты ко мне и не лезь! Вон, Анютка живёт для эдаких!

— Не хуже тебя, — тихо сказал он, а Христина спокойно ответила:

— Вот и ладно, коли не хуже.

Пошла прочь, но, сделав шага три, обернулась и сказала веско, сердито угрожающе:

— Только ты знай — без меня тебе пропасть — понял? Как хочешь. Затравят тебя, заторкают, так и знай! Ты вспомни, чего наделал?

Он сел на лавку, тупо думая:

«Это — верно, без неё пропадёшь с моим характером! Вроде пьяного я — отчего это? Христина знает силу свою и меня знает, верно! Сволочь она и нисколько меня не любит — врёт! И я её тоже, видно, не люблю. Матка её — просто дура, полоумная».

Тело у него налилось ноющей болью и устало от неё, голова кружилась, а в глазах вызывающе волновались голые груди девушки.

«Это она нарочно показывается, — вяло и бессильно думал он, — она хитрая, знает! И верно, что ей всего лучше за прилавком стоять, это вот — верно! Торговка».

Мысль наткнулась на новую тропу — что, если и в самом деле продать тут всё и уехать с деньгами в город, а там исподволь приглядеть тихую девицу, жениться и открыть торговлю? Здесь — жить не дадут, будут дразнить отцовыми делами, будут напоминать, как он ездил за доктором, а Христина в этом поможет людям, в случае если дело с нею не сойдётся, — она не зря говорит, что без неё — затравят! Он долго путался в этих противоречивых мыслях, ставя себя так и эдак и нигде не видя твёрдой почвы.

Сквозь неприкрытую дверь был виден кусок синего неба и скучный узор ветвей ветлы на нём, в огороде работали девки, Анна с Натальей звонко перекликались, а Христинин сочный низкий голос был слышен редко, звучал сердито и неохотно.

— Николая — не видали? — спросила издали тётка.

Христина ответила:

— В предбаннике сидит.

— Чего он там?

— Поди да спроси.

— Ой, девка, какая ты неуважительная!

Николай слышал, как Христина проворчала:

— Работай на вас, да ещё уважай!

Анютка сипло и ласково сказала:

— От жары хоронится.

Пахло пареными вениками, гнилью и мылом. Николай стал думать об Анютке: гулящая, а — приятная! Попроси её приласкать, не просто, как она привыкла, а по-хорошему, душевно — она бы, наверно, сумела и это. Он пользовался ею не один раз, а она виду не подаёт, что было у неё с ним. Распутница, а — скромная. Вот позвать её назло Христине и посидеть с нею, поговорить. Если бы не такой день, он бы сделал это.

«Как трудно одному, — господи!»

Прошла мимо Христина с граблями в руке, покосилась на дверь, исчезла, снова явилась, загородив щель, сунула в предбанник голову и сказала деловито:

— Там мужики пришли, гроб надо делать!..

— Ну?

— Шёл бы туда.

— Сейчас. Рассердилась ты?

Она отступила, бросив небрежно:

— Чего сердиться? Я тебе ни жена, ни что.

«Врешь», — устало подумал Назаров, встал и пошёл в дом, а впереди его шла с корзиной огурцов на плече Анна, круглая и мягкая, — он смотрел, как изгибается её стан, вздрагивают, напрягаясь, бёдра, и думал:

«Встану я на ноги — давить вас всех буду, как вшей», — и закончил это обещание крепкой, едкой матерщиной.

В проходе из огорода в сарай Анна задела его корзиной, он грубо крикнул:

— Тише!

— Ой, не видала я, Николай Фаддеич, прости!

Назаров тотчас смягчился.

— Не больно.

— А — кричишь?

Он заглянул в лицо ей — Анна ласково улыбалась.

— Так уж это, — смущённо сказал он, — душа кричит!

— Ещё бы те молчала! — согласилась Анна.

«Ведь вот, — думал он, идя по двору, — много ль надобно человеку? Отвечай ему согласно, вот и всё, вот он и доволен бы!»

На дворе толклись мужики в синих вытертых портках, в розовых и красных рубахах, босоногие, растрёпанные, и, хотя одёжа на них была цветная, все они казались серыми, точно долго лежали в земле, только что вылезли из неё и ещё не отряхнулись. Молча дёргали его за руку, щупали хитрыми глазами, некоторые мычали что-то, а дурашливый Никита Проезжев, плотник, спросил тенорком:

— Чать, ты, Никола Фадев, поласкове будешь к нам, чем отец был, — ай нет?

— Не время, Никита, этим разговорам! — степенно сказал кто-то.

Николай смотрел на них, как сквозь сон, и не понимал — чего им надо, зачем пришли? Проезжев хвастался:

— Навек домовину сгоношу, вплоть до второго пришествия!

Кто-то сказал угрюмо:

— До страшного суда…

— Панафида будет? — приставал к Назарову высокий старик с большим распухшим носом и царапиной на щеке.

— Тётку спроси, — сказал Николай, входя в сени, и слышал сзади себя пониженные голоса:

— Убило всё-таки ж!

— Отец, как-никак…

А в избе однозвучный голос лениво и устало выпевал:

— «Да постыдятся вси кланяющиеся истуканам, хвалящиеся о идолех свои-их…»

Тётка Татьяна, согнувшись, расстилала по полу полотно, над головой её торчали ноги отца, большие, тяжёлые, с кривыми пальцами. Дрожал синий огонь лампады, а жёлтые огоньки трёх свеч напоминали о лютиках в поле, под ветром.

Дверь в клеть была открыта, и там в сумраке возилась Анна, огребая в угол огурцы, — он вошёл к ней и сказал:

— Тяжело у меня на душе, Анна!

— Ещё бы, — отозвалась она ласково, как и раньше.

— Ты, — шепнул он, оглядываясь назад, — останься после работы, не уходи!

Она встала на ноги, испуганно прошептав:

— Чего-о?

— Надо мне тебя!

Женщина отодвинулась в угол, махнув рукою.

— Что ты, что ты? — слышал он её тихий, укоряющий шёпот. — В эдакой-то день? Да я за три целковых не соглашусь — что ты!

— Дура! — мрачно сказал он. — Мне поговорить только, чёрт!

— Знаю я эти разговоры! Ну — охальник ты, ну — бесстыж! Вот я Христине скажу — ай-яй…

«Скажет!» — воскликнул Николай про себя и даже усмехнулся, а потом, вслух, равнодушно проговорил:

— Говори. Это всё равно! Мне тебя не за тем надо, как ты думаешь…

— Ну уж, — ворчала она, — знаю я! Пусти-ка!

И прошла мимо него боком.

Он долго сидел один, в сумраке, в сладком запахе свежих огурцов, думая сразу обо всём, что дали эти три дня; смерть отца не удручала его; кроме этого, как будто ничего особенного не случилось, а всё — было страшно; жизнь стала сразу жуткой и запутанной.

«Встану я на свои ноги», — хотел он повторить угрозу, но не кончил её, вспомнив Анну.

«Приучилась, шкура, об одном думать и больше ничего не понимает! Христине скажет…»

Ему хотелось плакать, но злоба сушила слёзы, он сидел и качал головою.

Снова вошла Анна с корзиной на плече, ссыпала огурцы в угол и, наклонясь подровнять их, точно переломилась пополам.

— Сказала Христине-то?

— И скажу.

— А ты не говори.

— Что дашь?

— Полтинник.

— Давай рупь! Ну?

Он лениво дал, Анна взяла, расправив юбку, сунула монету в карман и сказала, подмигнув:

— Ладно. Молчок.

Ушла. Назаров думал, покачиваясь:

«Дёшева правда! Положим — правды нет здесь. В псалтири сказано: «Ложь конь во спасение» — стало быть, на лжи, как на коне, спасаться можно. А от чего? Значит — от правды, коли на лжи! Священное писание, а научает спастись от правды!»

Снова в сенях зашлёпали босые ступни, теперь вошла Христина и так же, как Анна, наклонилась, подбирая раскатившиеся огурцы.

«Вот — изнасиловать, опозорить и бросить, — думал Назаров, — вот форсить и перестанет…»

— Сидишь? — спросила Христина, разгибаясь и насмешливо глядя на него, а на глазах её блестели слёзы, — он промолчал, крепко стиснув зубы.

— С Анной заигрываешь? — снова проговорила она, подходя к нему с корзиной в руке.

Николай вскочил, взмахнул рукою, но девица, бросив на руку ему корзину, ускользнула.

— Убью! — пробормотал он, а из двери избы выглянула тётка и тихонько, торжественно сказала:

— Самое время тебе девок щупать, вот, во-от!

Назаров пошёл на неё, сопя и размахивая рукою, она торопливо прикрыла дверь.

«Что такое? — думал он, выходя на двор, где бесцельно шатались старики и старухи, бегали ребятишки. — Это — хоть давись! Ну ладно, погодите! Всё это я запомню в сердце!»

Вышел за ворота и пошёл к реке, опустив голову, сопровождаемый старческим бормотанием, вздохами и плачущим голосом читалки.

Уже заходило солнце, синяя полоса колыхалась над лесом и рекою. Из-под ног во все стороны скакали серые сверчки, воздух гудел от множества мух, слепней и ос. Сочно хрустела трава под ногою, в реке отражались красноватые облака, он сел на песок, под куст, глядя, как, морщась, колеблется вода, убегая вправо от него тёмно-синей полосой, и как, точно на шёлке, блестят на ней струи.

Думал он о том, как жесток и безжалостен будет он с людьми, как выгонит тётку и не даст ей ничего, что велел отец. Женится на Христине, будет держать её скупо, одевать плохо и — бить станет, по щекам, по груди и крепкому животу. Анке тоже устроит какую-нибудь штуку. Он примется за дела эти тотчас, как похоронит отца, сразу поставит себя против людей грозно и непримиримо.

Где-то близко ворковала горлинка, а по реке, разрывая её шёлковую ткань, металась рыба, шли круги и стирались течением. Краснело небо, лес темнел, точно наливаясь чем-то мягким, тёплым и пахучим.

— Никола Фаддеи-ич, — крикнула Анна.

Он помолчал, потом сердито отозвался, и она подошла, голоногая, высоко подобрав юбку и рубаху, улыбаясь пухлым, детским ртом.

— Тётка Татьяна велела сказать — поп говорит, что панафиду на завтра, на полдни отложил он…

— Его дело.

— Скучаешь? — спросила она, наклонясь к нему.

Он не ответил и не посмотрел на неё.

— Слушай, Колюшка, — оглянувшись, прошептала она, — я согласна, в остатний раз, так и быть, приду ночью, ну — хошь?

— Иди.

Только ты мне дай пятишну — ты богатый теперь!

— Ладно.

— Ведь — грех тебе это, и мне, конечно, грех. Эх, Колюшка, Коля, какое всё…

— Что? — тихо спросил он, а Сорокина задумчиво ответила:

— Так как-то, — не то — жалко всех, не то — бежать бы без оглядки куда!

Он вдруг всхлипнул, не удержавшись, поддаваясь чувству тяжкой и злой грусти, и забормотал:

— Погодите, я вам покажу всем, я это не забуду!

Из глаз его обильно потекли последние человечьи слёзы, он отирал их ладонью и, утвердительно кивая головою, ворчал, как избитая собака:


— Ежели никому никого не жалко, и мне никого не жаль!

— Коль, — шептала Анна, поглаживая его волосы, — мне тебя жалко, ей-богу же, очень жалко!

— Иди, а то увидят!

— Не видать. Эх ты, погодить бы тебе жениться-то, поживи лучше со мной — право! Христюшка девка властная, свертит она тебя, скрутит!

— Я сам всех скручу, — твёрдо сказал Назаров и сурово прибавил: — Иди, Анка, иди, знай!

Уходя, она шепнула:

— Смотри, не обмани, пятишну — ладно? Я — в баню приду, гляди!

Он молча кивнул головой, глядя, как в селе над церковью, на красном небе, точно головни в зареве; пожара, мелькают галки, — у него в душе тоже вились стаи чёрных, нелюдимых дум.

Жаркий день догорал, из леса плыл синеватым дымом ласковый и тёплый вечер.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я