Тысяча душ (Писемский А. Ф., 1858)

III

На другой день Петр Михайлыч ожидал Калиновича с большим нетерпением, но тот не торопился и пришел уж вечером.

— Ну что, сударь? — воскликнул старик. — Как и где вы провели вчерашний день? Были ли у его сиятельства? О чем с ним побеседовали?

— Что ж особенного? Был и беседовал, — отвечал Калинович коротко, но, заметив, что Настенька, почти не ответившая на его поклон, сидит надувшись, стал, в досаду ей, хвалить князя и заключил тем, что он очень рад знакомству с ним, потому что это решительно отрадный человек в провинции.

— Так, так, палата ума и образованности! — подтверждал Петр Михайлыч.

Настенька только слушала их.

— Вам, видно, было очень весело у ваших новых знакомых; вы обедали там и оставались потом целый день! — сказала она.

Обо всем этом ей сообщил капитан, следивший, видно, за каждым шагом молодого смотрителя.

— Да, я там обедал, — отвечал Калинович совершенно спокойным и равнодушным тоном.

— А я и не знал! — воскликнул Петр Михайлыч. — Каков же обед был? — скажите вы нам… Я думаю, генеральский: у них, говорят, все больше на серебре подается.

— Обед был очень хорош, — отвечал Калинович.

— Воображаю! — произнесла презрительным тоном Настенька.

Слова Калиновича выводили ее окончательно из терпения. «Как этот гордый и великий человек (в последнем она тоже не сомневалась), этот гордый человек так мелочен, что в восторге от приглашения какого-нибудь глупого, напыщенного генеральского дома?» — думала она и дала себе слово показывать ему невниманье и презренье, что, может быть, и исполнила бы, если б Калинович показал хотя маленькое раскаяние и сознание своей вины; но он, напротив, сам еще больше надулся и в продолжение целого дня не отнесся к Настеньке ни словом, ни взглядом, понятным для нее, и принял тот холодно-вежливый тон, которого она больше всего боялась и не любила в нем. При подобной борьбе, конечно, всегда уступит тот, кто добрее и больше любит. Вечером, после ужина, Настенька не в состоянии была долее себя выдерживать и сказала Калиновичу:

— Вы же виноваты и вы же на меня сердитесь!

— На капризных я сам капризен, — отвечал он и ушел домой.

Настенька, оставшись одна, залилась горькими слезами: «Господи, что это за человек!» — воскликнула она. Это было выше сил ее и понимания.

В день, назначенный Калиновичу для чтения, княгиня с княжной приехали в город к обеду. Полина им ужасно обрадовалась, а князь не замедлил сообщить, что для них приготовлен маленькой сюрприз и что вечером будет читать один очень умный и образованный молодой человек свой роман.

— Надеюсь, вы будете внимательны, — заключил он с улыбкою, понятною, надо полагать, для жены и дочери.

— Ах, конечно, это очень приятно! — сказала кротко и тихим голосом княгиня, до сих пор еще красавица, хотя и страдала около пяти лет расстройством нерв, так что малейший стук возбуждал у ней головные боли, и поэтому князь оберегал ее от всякого шума с неусыпным вниманием. Княжна ангельски улыбнулась отцу. Надобно сказать, что при всей деликатности, доходившей до того, что из всей семьи никто никогда не видал князя в халате, он умел в то же время поставить себя в такое положение, что каждое его слово, каждый взгляд был законом.

Объявить генеральше о литературном вечере было несколько труднее. По крайней мере с полчаса князь толковал ей. Старуха, наконец, уразумела, хотя не совсем ясно, и проговорила свою обычную фразу:

— Я очень рада, князь, и, пожалуйста, будь хозяином у меня… Ты знаешь, как я тебя люблю.

Князь поцеловал у ней за это руку. Она взглянула на тюрик с конфектами: он ей подал весь и ушел. В уме его родилось новое предположение. Слышав, по городской молве, об отношениях Калиновича к Настеньке, он хотел взглянуть собственными глазами и убедиться, в какой мере это было справедливо. Присмотревшись в последний визит к Калиновичу, он верил и не верил этому слуху. Все это князь в тонких намеках объяснил Полине и прибавил, что очень было бы недурно пригласить Годневых на вечер.

Полина поняла его очень хорошо и тотчас же написала к Петру Михайлычу записку, в которой очень любезно приглашала его с его милой дочерью посетить их вечером, поясняя, что их общий знакомый, m-r Калинович, обещался у них читать свой прекрасный роман, и потому они, вероятно, не откажутся разделить с ними удовольствие слышать его чтение.

«Maman тоже поручила мне просить вас об этом, и нам очень грустно, что вы так давно нас совсем забыли», — прибавила она, по совету князя, в постскриптум. Получив такое деликатное письмо, Петр Михайлыч удивился и, главное, обрадовался за Калиновича. «О-о, как наш Яков Васильич пошел в гору!» — подумал он и, боясь только одного, что Настенька не поедет к генеральше, робко вошел в гостиную и не совсем твердым голосом объявил дочери о приглашении. Настенька в первые минуты вспыхнула.

«А, Калинович! Так-то вы поступаете!.. Прекрасно!.. Вас приглашают читать, а вы ни полслова!..» — подумала она.

— Что ж, мы поедем или нет? — спросил Петр Михайлыч, глядя с нетерпением ей в глаза.

— Вы — как хотите, а я не поеду, — отвечала Настенька.

— Полно, душа моя… — начал было старик, но у Настеньки вдруг переменилось выражение лица. Она подумала:

«Нас приглашают на этот вечер — зачем? Вероятно, он сам этого требовал и только не хотел нам сказать. О душка мой, Калинович!..» — заключила она мысленно.

— Нет, папаша, я пошутила, я поеду: мне самой хочется быть на этом вечере, — сказала она вслух.

Старик поцеловал ее в голову.

— Вот тебе за это! — проговорил он я потом, не зная от удовольствия, что бы такое еще сделать, прибавил, потирая руки и каким-то ребячески добродушным голосом:

— А что, не послать ли за Калиновичем? Вместе бы все и отправились.

— Пошлите; только, пожалуйста, не от меня, — отвечала Настенька.

Ей все еще хотелось хоть немного выдержать свой характер. Посланный Терка возвратился и донес, что Калиновича дома нет.

— Где ж это он? — спросил Петр Михайлыч.

— Да я ж почем знаю? — отвечал сердито инвалид и пошел было на печь; но Петр Михайлыч, так как уж было часов шесть, воротил его и, отдав строжайшее приказание закладывать сейчас же лошадь, хотел было тут же к слову побранить старого грубияна за непослушание Калиновичу, о котором тот рассказал; но Терка и слушать не хотел: хлопнул, по обыкновению, дверьми и ушел.

— Этакое допотопное животное! — проговорил Петр Михайлыч и принялся бриться. Настенька тоже занялась своим туалетом. Никогда еще в жизнь свою не старалась она одеться так к лицу, как в этот раз. Все маленькие уловки были употреблены на это: черное шелковое платье украсилось бантиками из пунцовых лент; хорошенькая головка была убрана спереди буклями, и надеты были очень миленькие коралловые сережки; словом, она хотела в этом гордом и напыщенном доме генеральши явиться достойною любви Калиновича, о которой там, вероятно, уже знали. Петр Михайлыч между тем совсем оделся и начинал выходить из терпенья.

— Опоздаем мы, непременно опоздаем и сделаем против хозяев невежливость по милости этой Настасьи Петровны и хрыча-инвалида! — говорил он и потом покорнейше просил пришедшего капитана поторопить каналью Терку. Тот, конечно, сейчас же исполнил желание брата и пошел в сарай. Гаврилыч действительно копался, так что капитан, чтоб пособить ему, сам натягивал супонь и завазживал вожжи. Часам к восьми, наконец, все уладилось. Отец и дочь поехали; но оказалось что сидеть вдвоем на знакомых нам дрожках было очень уж неудобно. Настеньке между Петром Михайлычем и неуклюжим Теркой оставалась только возможность завязнуть. На улице, как нарочно, была страшная грязь и сеял, как из решета, мелкий, но спорый дождь. Несмотря на это, Терка, сердитый оттого, что его тормошат целый день, — как ни кричал и ни бранился Петр Михайлыч, — уперся на своем и доставил их шагом. Сколько пострадал от всего этого туалет Настеньки — и говорить нечего: платье измялось, белая атласная шляпка намокла, букли распустились и падали некрасивыми прядями. Однако она решилась сохранить присутствие духа и быть как можно смелее.

Калиновича между тем не было еще у генеральши, но маленькое общество его слушателей собралось уже в назначенной для чтения гостиной; старуха была уложена на одном конце дивана, а на другом полулежала княгиня, чувствовавшая от дороги усталость. Князь курил в раздумье сигарку и что-то соображал. Полина, прищурившись, внимательно рассматривала узор из последнего журнала мод. Княжна, прислонившись к стенке кресла, сидела в чрезвычайно милой позе: склонив несколько набок свою прекрасную голову и с своей чудной улыбкой, она была поразительно хороша. Доложили о Годневых. Князь переглянулся с Полиной, и оба привстали, чтоб встретить гостей.

Петр Михайлыч с издавна заученною им церемониею расшаркался с князем: к генеральше и Полине подошел к ручке, а прочим дамам отдал, свесивши несколько наперед обе руки, почтительный поклон. Что касается Настеньки, то — боже мой! боже мой!.. Как я ни люблю мою героиню, сколько ни признаю в ней ума, прекрасного сердца, сколько ни признаю ее очень миленькой, но не могу скрыть: в эти минуты она была даже смешна! Желая не конфузиться и быть свободной в обращении, она с какой-то надменностью подала руку Полине, едва присела князю, генеральше кивнула головой, а на княгиню и княжну только бегло взглянула. Князь, все это заметивший, поспешил предложить ей кресло. Княжна, около которой уселся Петр Михайлыч, легонько отодвинулась от него: ее неприятно поразили грубые руки старика, в которых он держал свою старомодную, намоченную дождем шляпу. Полина начала было занимать Настеньку, но та опять ей отвечала как-то свысока, хоть и с заметным усилием над собой.

— Нет еще нашего литератора, — заговорил князь, взглянув на Настеньку. Она, сама того не чувствуя, вспыхнула.

— А мы, признаться, ваше сиятельство, — отвечал Петр Михайлыч, — перед отъездом сюда посылали к господину Калиновичу, однако его дома нет, и мы полагали, что он уж здесь.

— Нет еще, нет; но он будет, непременно будет! — повторил князь несколько раз, уж прямо обратившись к Настеньке.

Она опять покраснела.

В половине десятого Калинович, наконец, явился. Наперед ожидая посланного от Годневых, он не велел только сказываться, но сам был целый день дома и, так сказать, предвкушал тонкое авторское наслаждение, которым предстояло в тот вечер усладиться его самолюбию. И, кроме того, дом генеральши, державший себя так высоко, низведен теперь его талантом до того, что там за счастие считают прослушать его творение. Наконец, он будет читать в присутствии княгини и княжны, о которых очень много слышал, как о чрезвычайно милых дамах и которых, может быть, заинтересует как автор и человек. Все эти мысли и ожидания повергли моего героя почти в лихорадочное состояние; но сколько ему ни хотелось отправиться как можно скорее к генеральше, хоть бы даже в начале седьмого, он подавил в себе это чувство и, неторопливо занявшись своим туалетом, вышел из квартиры в десятом часу, желая тем показать, что из вежливости готов доставить удовольствие обществу, но не торопится, потому что сам не находит в этом особенного для себя наслаждения — словом, желал поддержать тон. Лестницу и половину зала в доме генеральши Калинович прошел тем спокойным и развязным шагом, каким обыкновенно входят молодые люди в дома, где привыкли их считать полубожками; но, увидев в зеркале неуклюжую фигуру Петра Михайлыча и с распустившимися локонами Настеньку, попятился назад.

«Это как они сюда залезли?» — подумал он. Подозревая, что все это штуки Настеньки, дал себе слово расквитаться с ней за то после; но теперь, делать нечего, принял сколько возможно спокойный вид и вошел в гостиную, где почтительно поклонился генеральше, Полине и князю, пожал с обязательной улыбкой руку у Настеньки, у которой при этом заметно задрожала головка, пожал, наконец, с такою же улыбкою давно уже простиравшуюся к нему руку Петра Михайлыча и, сделав полуоборот, опять сконфузился: его поразила своей наружностью княжна.

«Господи, как хороша!» — подумал он и по невольному чувству робости сел поодаль. Однако князь, чтоб не терять золотого времени, просил тотчас же начать чтение и посадил его случайно рядом с княжной. Калинович чувствовал прикосновение к своей ноге ее толстого шелкового платья; он видел небольшую часть ее грациозной ботинки и в то же время видел часть высунувшегося замшевого башмака Настеньки; наконец, он чувствовал ароматическое дыхание княжны, происходящее, впрочем, от дорогой помады и духов. Настенька между тем уставила на него нежный и страстный взор, который в минуту любви мог бы составить блаженство, но в настоящее время совсем уж был неприличен. Калинович едва в состоянии был владеть собой и сносить этот взгляд. Ему казалось, что князь все это замечает, что княгиня кротко смотрит на Настеньку из сожаления к ней, а княжна этому именно и улыбается ангельски. Такова была задняя, закулисная сторона чтения; по наружности оно прошло как следует: автор читал твердо, слушатели были прилично внимательны, за исключением одной генеральши, которая без всякой церемонии зевала и обводила всех глазами, как бы спрашивая, что это такое делается и скоро ли будет всему этому конец? Петр Михайлыч, конечно, более всех и всех искреннее обнаруживал удовольствие и несколько раз принимался даже потихоньку хлопать, причем князь всякий раз кивал ему в знак согласия головою, а у княжны делались ямки на щечках поглубже: ей был очень смешон Петр Михайлыч и своей наружностью и своим хлопаньем.

— Прекрасно, прекрасно!.. — сказал князь, когда Калинович кончил.

— C'est joli, c'est joli! — подтвердила Полина. — N'est се pas, princesse? [Это красиво, это красиво! Не так ли, княгиня? (франц.).] — отнеслась она к княгине.

— Oui [Да (франц.).], — отвечала та своим кротким и тихим голосом.

Но Настенька, моя бедная Настенька, точно задала себе задачу быть смешною в этот вечер. Она вдруг обратилась к князю и начала рассуждать с ним о повести Калиновича, ни дать ни взять, языком тогдашних критиков, упомянула об объективности, сказала что-то в пользу психологического анализа. Князь отвечал ей со всею вежливостью и вниманием, а Полина начала на нее смотреть с любопытством. У Калиновича между тем холодный пот выступил на лбу крупными каплями. Он готов был убить Настеньку в эти минуты, готов был убить и Петра Михайлыча, с величайшим наслаждением слушавшего вздор, который несла дочь. Князь, впрочем, скоро переменил разговор и заметил Полине, что ей, как хозяйке, следует отплатить любезному автору за его прекрасное чтение и сыграть что-нибудь на фортепьяно.

— Кузина большая музыкантша, — прибавил он, обращаясь к Калиновичу.

— Мне действительно будет это истинная плата, потому что я около полутора года не слыхал ни одного звука музыки, — подхватил тот, обрадованный этим оборотом.

— В таком случае, извольте!.. Только вы, пожалуйста, не воображайте меня, по словам князя, музыкантшей, — отвечала, вставая, Полина. — A chere Catherine [дорогая Екатерина (франц.).] споет нам что-нибудь после? — прибавила она, обращаясь к княжне.

— Ну, это вряд ли! — возразил князь, взглянув бегло, но значительно на дочь. — Mademoiselle Catherine недели уже две не в голосе, а потому мы не советовали бы ей петь.

— Нет, я не буду петь, — произнесла, мило картавя, еще первые при Калиновиче слова княжна, тоже вставая и выпрямляя свой стройный стан.

«Что это за чудное создание!» — подумал он, глядя на нее, и все вышли в залу, за исключением генеральши и княгини. Полина села за рояль, а княжна стала у чей за стулом и, слегка облокотившись на спинку его, начала перевертывать ноты своею белой, античной формы ручкою. Долина играла довольно трудную арию и играла с толком и с чувством; но Калинович не слыхал и не видал ничего, кроме княжны. Созерцание его было, впрочем, неприятно прервано, когда он случайно взглянул на одно из окон, у которого увидел сидевшую Настеньку и смотревшую на него по-прежнему нежно и страстно. Когда глаза их встретились, она приглашала его взором сесть около себя. Калинович в ответ на это так посмотрел на нее, что бедная девушка, наконец, поняла все, инстинктивное чувство сказало ей, что он ненавидит ее в эти минуты. Сердце у ней замерло: едва сообразила она, когда Полина кончила играть, подойти к отцу и сказать:

— Поедемте, папаша; пора!

Тот повиновался и стал расшаркиваться. Полина начала унимать их отужинать.

— Нет, мы не ужинаем, — отвечала Настенька и, не простившись с генеральшей, а на Калиновича даже не взглянув, пошла. Петр Михайлыч последовал за ней.

С отъездом Годневых у Калиновича как камень спал с души, и когда Полина с княжной, взявшись под руки, стали ходить по зале, он присоединился к ним. В это время, к неописанному ужасу обеих дам, вдруг пробежала по зале мышь, и с этого завязался разговор о привидениях, предчувствиях и ясновидящих. Калинович рассказал на эту тему несколько любопытных случаев и возбудил живое внимание в своих слушательницах. Не говоря уже о Полине, которая заметно каждое его слово обдумывала и взвешивала, но даже княжна, и та начала как-то менее гордо и более снисходительно улыбаться ему, а рассказом своим о видении шведского короля, приведенном как несомненный исторический факт, он так ее заинтересовал, что она пошла и сказала об этом матери. Княгиня тоже пожелала слышать этот анекдот, о котором, по словам ее, что-то такое смутно помнила. Калинович повторил рассказ еще подробнее и чрезвычайно впечатлительно, так что дамам сделалось не на шутку страшно.

— Это невероятно! — воскликнули они в один голос.

Вообще герой мой, державший себя, как мы видели, у Годневых более молчаливо и несколько строго, явился в этот вечер очень умным, любезным и в то же время милым молодым человеком, способным самым приятным образом занять общество.

При прощании князь, пожимая с большим чувством ему руку, повторил несколько раз:

— Очень, очень вам благодарны: вы нас так заняли, и mademoiselle Полина, вероятно, будет просить вас посещать их и не забывать.

— Ах, да, пожалуйста, monsieur Калинович! Вы так нас этим обяжете! — повторила почти умоляющим голосом Полина.

Калинович поклонился поклоном, изъявлявшим совершенную готовность исполнить всякое приказание, и ушел, вынеся на этот раз из дома генеральши еще более приятное впечатление: всю дорогу вместе с комфортом в его воображении рисовался прекрасный, благоухающий образ княжны. Ему даже очень понравилась княгиня с своим увядающим, но все еще милым лицом и какой-то изящной простотою во всех движениях. По приходе домой, однако, все эти мечтания его разлетелись в прах: он нашел письмо от Настеньки и, наперед предчувствуя упреки, торопливо и с досадой развернул его; по беспорядочности мыслей, по небрежности почерка и, наконец, по каплям слез, еще не засохшим и слившимся с чернилами, можно было судить, что чувствовала бедная девушка, писав эти строки.

«Сегодня я поняла вас, Калинович (писала она); вы обличили себя посреди этих людей. Они когда-то меня глубоко оскорбили, и я плакала; но эти слезы были только тенью того мученья, что чувствует теперь мое сердце. Мне легко было перенесть их презрение, потому что я сама их презирала; но вы, единственный человек, которого я люблю и любовью которого я гордилась, — вы стыдитесь моей любви. Так играть людьми нельзя, Калинович! Есть бог: он накажет вас за меня! Я пишу не затем, чтоб вымаливать вашу любовь: я горда и знаю, что вы сами так много страдали, что страдания других не возбудят в вас участия. Прощайте! Завтра я буду просить отца об одной милости — отпустить меня в монастырь, где сумею умереть для мира; а вам желаю счастия с вашими светскими друзьями. По милосердию своему, бог не отвергнет меня, грешницу, отвергнутую вами. В нем вся моя теперь надежда. Прощайте!»

— Пожалуй, эта сумасбродная девчонка наделает скандалу! — проговорил Калинович, бросая письмо, и на другой же день, часов в семь, не пив даже чаю, пошел к Годневым. Петр Михайлыч, по обыкновению, ушел на рынок; Настенька только еще встала и сидела в своей комнатке. Калинович, чего прежде никогда не бывало, прошел прямо к ней; и что они говорили между собою — неизвестно, но только Настенька вышла в гостиную разливать чай с довольно спокойным выражением в лице, хоть и с заплаканными глазами. Калинович, серьезный и нахмуренный, сел на свое обычное место.

— Что ж делать, если мне так показалось! — начала она, видимо продолжая прежний разговор.

Калинович пожал плечами.

— Мне действительно было досадно, — отвечал он, — что вы приехали в этот дом, с которым у вас ничего нет общего ни по вашему воспитанию, ни по вашему тону; и, наконец, как вы не поняли, с какой целью вас пригласили, и что в этом случае вас третировали, как мою любовницу… Как же вы, девушка умная и самолюбивая, не оскорбились этим — странно!

— Что ж, если они и так меня поняли — я не совещусь этого! — сказала Настенька.

— Совесть и общественные приличия — две вещи разные, — возразил Калинович, — любовь — очень честная и благородная страсть; но если я всюду буду делать страстные глаза… как хотите, это смешно и гадко…

У Настеньки опять навернулись на глазах слезы.

— Неужели же я делала это нарочно, с умыслом? — спросила она.

— Не нарочно, а под влиянием этой несносной ревности, от которой мне спасенья нет.

— Ах, нет, Жак! Я не ревную тебя. Это не ревность, а любовь.

— Любовь! — воскликнул Калинович. — Любовь не дает же права вязать человека по рукам и по ногам. Я знакомлюсь с князем — вы мне делаете сцену; я имел несчастье, против вашего желания, отобедать у генеральши — новая история! Наконец, затевают литературный вечер — и вы, без всякого такта, едете туда и держите себя как только можно неприлично. Я, по своим целям, могу познакомиться с двадцатью подобными князьями и генеральшами, буду, наконец, волочиться за кривобокой Полиной и все-таки останусь для вас тем же, чем был. Вы очень хорошо должны понимать, что, по нашим отношениям, мы слишком крепко связаны. Я отвечаю за вас моею совестью и честью, не признать которых во мне вы по сю пору не имеете еще никакого права.

Эти последние слова совершенно успокоили Настеньку.

— Ну, прости меня; я виновата! — сказала она, беря Калиновича за руку.

— Я не обвиняю вас, а только прошу не становиться мне беспрерывно поперек дороги. Мне и без того трудно пробираться хоть сколько-нибудь вперед.

— Я не буду больше, — отвечала Настенька и поцеловала у Калиновича руку.

Почти каждая размолвка между ними принимала такой оборот, что Настенька из обвиняющей делалась обвиняемой.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я