Неточные совпадения
Правдин. А кого он невзлюбит, тот дурной
человек. (К Софье.) Я и сам имею честь знать вашего дядюшку. А, сверх того, от многих слышал об нем то, что вселило в душу мою истинное к нему почтение. Что называют в нем угрюмостью, грубостью, то есть одно действие его прямодушия. Отроду язык его не говорил да, когда душа его
чувствовала нет.
Всечасное употребление этого слова так нас с ним ознакомило, что, выговоря его,
человек ничего уже не мыслит, ничего не
чувствует, когда, если б
люди понимали его важность, никто не мог бы вымолвить его без душевного почтения.
Софья. Ваше изъяснение, дядюшка, сходно с моим внутренним чувством, которого я изъяснить не могла. Я теперь живо
чувствую и достоинство честного
человека и его должность.
Но не успели
люди пройти и четверти версты, как
почувствовали, что заблудились.
Изобразив изложенное выше, я
чувствую, что исполнил свой долг добросовестно. Элементы градоначальнического естества столь многочисленны, что, конечно, одному
человеку обнять их невозможно. Поэтому и я не хвалюсь, что все обнял и изъяснил. Но пускай одни трактуют о градоначальнической строгости, другие — о градоначальническом единомыслии, третьи — о градоначальническом везде-первоприсутствии; я же, рассказав, что знаю о градоначальнической благовидности, утешаю себя тем...
По-видимому, эта женщина представляла собой тип той сладкой русской красавицы, при взгляде на которую
человек не загорается страстью, но
чувствует, что все его существо потихоньку тает.
Сработано было чрезвычайно много на сорок два
человека. Весь большой луг, который кашивали два дня при барщине в тридцать кос, был уже скошен. Нескошенными оставались углы с короткими рядами. Но Левину хотелось как можно больше скосить в этот день, и досадно было на солнце, которое так скоро спускалось. Он не
чувствовал никакой усталости; ему только хотелось еще и еще поскорее и как можно больше сработать.
Это важно», говорил себе Сергей Иванович,
чувствуя вместе с тем, что это соображение для него лично не могло иметь никакой важности, а разве только портило в глазах других
людей его поэтическую роль.
Другое было то, что, прочтя много книг, он убедился, что
люди, разделявшие с ним одинаковые воззрения, ничего другого не подразумевали под ними и что они, ничего не объясняя, только отрицали те вопросы, без ответа на которые он
чувствовал, что не мог жить, а старались разрешить совершенно другие, не могущие интересовать его вопросы, как, например, о развитии организмов, о механическом объяснении души и т. п.
— Хорошо, — сказала она и, как только
человек вышел, трясущимися пальцами разорвала письмо. Пачка заклеенных в бандерольке неперегнутых ассигнаций выпала из него. Она высвободила письмо и стала читать с конца. «Я сделал приготовления для переезда, я приписываю значение исполнению моей просьбы», прочла она. Она пробежала дальше, назад, прочла всё и еще раз прочла письмо всё сначала. Когда она кончила, она
почувствовала, что ей холодно и что над ней обрушилось такое страшное несчастие, какого она не ожидала.
— Что, что ты хочешь мне дать
почувствовать, что? — говорила Кити быстро. — То, что я была влюблена в
человека, который меня знать не хотел, и что я умираю от любви к нему? И это мне говорит сестра, которая думает, что… что… что она соболезнует!.. Не хочу я этих сожалений и притворств!
— Но
человек может
чувствовать себя неспособным иногда подняться на эту высоту, — сказал Степан Аркадьич,
чувствуя, что он кривит душою, признавая религиозную высоту, но вместе с тем не решаясь признаться в своем свободомыслии перед особой, которая одним словом Поморскому может доставить ему желаемое место.
В Соборе Левин, вместе с другими поднимая руку и повторяя слова протопопа, клялся самыми страшными клятвами исполнять всё то, на что надеялся губернатор. Церковная служба всегда имела влияние на Левина, и когда он произносил слова: «целую крест» и оглянулся на толпу этих молодых и старых
людей, повторявших то же самое, он
почувствовал себя тронутым.
Михаил Васильевич Слюдин, правитель дел, был простой, умный, добрый и нравственный
человек, и в нем Алексей Александрович
чувствовал личное к себе расположение; но пятилетняя служебная их деятельность положила между ними преграду для душевных объяснений.
В воспоминание же о Вронском примешивалось что-то неловкое, хотя он был в высшей степени светский и спокойный
человек; как будто фальшь какая-то была, — не в нем, он был очень прост и мил, — но в ней самой, тогда как с Левиным она
чувствовала себя совершенно простою и ясною.
— Виноват, виноват, и никогда не буду больше дурно думать о
людях! — весело сказал он, искренно высказывая то, что он теперь
чувствовал.
Он
чувствовал, что это независимое положение
человека, который всё бы мог, но ничего не хочет, уже начинает сглаживаться, что многие начинают думать, что он ничего бы и не мог, кроме того, как быть честным и добрым малым.
— Господи, помилуй! прости, помоги! — твердил он как-то вдруг неожиданно пришедшие на уста ему слова. И он, неверующий
человек, повторял эти слова не одними устами. Теперь, в эту минуту, он знал, что все не только сомнения его, но та невозможность по разуму верить, которую он знал в себе, нисколько не мешают ему обращаться к Богу. Всё это теперь, как прах, слетело с его души. К кому же ему было обращаться, как не к Тому, в Чьих руках он
чувствовал себя, свою душу и свою любовь?
Он
чувствовал, что
люди уничтожат его, как собаки задушат истерзанную, визжащую от боли собаку.
Зачем, когда в душе у нее была буря, и она
чувствовала, что стоит на повороте жизни, который может иметь ужасные последствия, зачем ей в эту минуту надо было притворяться пред чужим
человеком, который рано или поздно узнает же всё, — она не знала; но, тотчас же смирив в себе внутреннюю бурю, она села и стала говорить с гостем.
В саду они наткнулись на мужика, чистившего дорожку. И уже не думая о том, что мужик видит ее заплаканное, а его взволнованное лицо, не думая о том, что они имеют вид
людей, убегающих от какого-то несчастья, они быстрыми шагами шли вперед,
чувствуя, что им надо высказаться и разубедить друг друга, побыть одним вместе и избавиться этим от того мучения, которое оба испытывали.
С своей стороны, Алексей Александрович, вернувшись от Лидии Ивановны домой, не мог в этот день предаться своим обычным занятиям и найти то душевное спокойствие верующего и спасенного
человека, которое он
чувствовал прежде.
Левин уже давно сделал замечание, что, когда с
людьми бывает неловко от их излишней уступчивости, покорности, то очень скоро сделается невыносимо от их излишней требовательности и придирчивости. Он
чувствовал, что это случится и с братом. И, действительно, кротости брата Николая хватило не надолго. Он с другого же утра стал раздражителен и старательно придирался к брату, затрогивая его за самые больные места.
Он у постели больной жены в первый раз в жизни отдался тому чувству умиленного сострадания, которое в нем вызывали страдания других
людей и которого он прежде стыдился, как вредной слабости; и жалость к ней, и раскаяние в том, что он желал ее смерти, и, главное, самая радость прощения сделали то, что он вдруг
почувствовал не только утоление своих страданий, но и душевное спокойствие, которого он никогда прежде не испытывал.
Но в глубине своей души, чем старше он становился и чем ближе узнавал своего брата, тем чаще и чаще ему приходило в голову, что эта способность деятельности для общего блага, которой он
чувствовал себя совершенно лишенным, может быть и не есть качество, а, напротив, недостаток чего-то — не недостаток добрых, честных, благородных желаний и вкусов, но недостаток силы жизни, того, что называют сердцем, того стремления, которое заставляет
человека из всех бесчисленных представляющихся путей жизни выбрать один и желать этого одного.
Алексей Александрович, столь сильный
человек в государственной деятельности, тут
чувствовал себя бессильным.
Он
чувствовал себя более близким к нему, чем к брату, и невольно улыбался от нежности, которую он испытывал к этому
человеку.
Было ли в лице Левина что-нибудь особенное, или сам Васенька
почувствовал, что ce petit brin de cour, [приволакивание,] который он затеял, был неуместен в этой семье, но он был несколько (сколько может быть светский
человек) смущен входом Левина.
Он болезненно
чувствовал сам, как
чувствовали все его окружающие, что нехорошо в его года
человеку единому быти.
Левин
чувствовал, что брат Николай в душе своей, в самой основе своей души, несмотря на всё безобразие своей жизни, не был более неправ, чем те
люди, которые презирали его. Он не был виноват в том, что родился с своим неудержимым характером и стесненным чем-то умом. Но он всегда хотел быть хорошим. «Всё выскажу ему, всё заставлю его высказать и покажу ему, что я люблю и потому понимаю его», решил сам с собою Левин, подъезжая в одиннадцатом часу к гостинице, указанной на адресе.
— Вот и я, — сказал князь. — Я жил за границей, читал газеты и, признаюсь, еще до Болгарских ужасов никак не понимал, почему все Русские так вдруг полюбили братьев Славян, а я никакой к ним любви не
чувствую? Я очень огорчался, думал, что я урод или что так Карлсбад на меня действует. Но, приехав сюда, я успокоился, я вижу, что и кроме меня есть
люди, интересующиеся только Россией, а не братьями Славянами. Вот и Константин.
— Она так жалка, бедняжка, так жалка, а ты не
чувствуешь, что ей больно от всякого намека на то, что причиной. Ах! так ошибаться в
людях! — сказала княгиня, и по перемене ее тона Долли и князь поняли, что она говорила о Вронском. — Я не понимаю, как нет законов против таких гадких, неблагородных
людей.
Все члены семьи и домочадцы
чувствовали, что нет смысла в их сожительстве и что на каждом постоялом дворе случайно сошедшиеся
люди более свяэаны между собой, чем они, члены семьи и домочадцы Облонских.
Левины жили уже третий месяц в Москве. Уже давно прошел тот срок, когда, по самым верным расчетам
людей знающих эти дела, Кити должна была родить; а она всё еще носила, и ни по чему не было заметно, чтобы время было ближе теперь, чем два месяца назад. И доктор, и акушерка, и Долли, и мать, и в особенности Левин, без ужаса не могший подумать о приближавшемся, начинали испытывать нетерпение и беспокойство; одна Кити
чувствовала себя совершенно спокойною и счастливою.
Он
чувствовал, что не может отвратить от себя ненависти
людей, потому что ненависть эта происходила не оттого, что он был дурен (тогда бы он мог стараться быть лучше), но оттого, что он постыдно и отвратительно несчастлив.
— Мы здесь не умеем жить, — говорил Петр Облонский. — Поверишь ли, я провел лето в Бадене; ну, право, я
чувствовал себя совсем молодым
человеком. Увижу женщину молоденькую, и мысли… Пообедаешь, выпьешь слегка — сила, бодрость. Приехал в Россию, — надо было к жене да еще в деревню, — ну, не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться к обеду. Какое о молоденьких думать! Совсем стал старик. Только душу спасать остается. Поехал в Париж — опять справился.
Левин вдруг покраснел, но не так, как краснеют взрослые
люди, — слегка, сами того не замечая, но так, как краснеют мальчики, —
чувствуя, что они смешны своей застенчивостью и вследствие того стыдясь и краснея еще больше, почти до слез. И так странно было видеть это умное, мужественное лицо в таком детском состоянии, что Облонский перестал смотреть на него.
Слова эти и связанные с ними понятия были очень хороши для умственных целей; но для жизни они ничего не давали, и Левин вдруг
почувствовал себя в положении
человека, который променял бы теплую шубу на кисейную одежду и который в первый раз на морозе несомненно, не рассуждениями, а всем существом своим убедился бы, что он всё равно что голый и что он неминуемо должен мучительно погибнуть.
Всю дорогу приятели молчали. Левин думал о том, что означала эта перемена выражения на лице Кити, и то уверял себя, что есть надежда, то приходил в отчаяние и ясно видел, что его надежда безумна, а между тем
чувствовал себя совсем другим
человеком, не похожим на того, каким он был до ее улыбки и слов: до свидания.
— Это было, когда я был ребенком; я знаю это по преданиям. Я помню его тогда. Он был удивительно мил. Но с тех пор я наблюдаю его с женщинами: он любезен, некоторые ему нравятся, но
чувствуешь, что они для него просто
люди, а не женщины.
И этот вопрос всегда вызывал в нем другой вопрос — о том, иначе ли
чувствуют, иначе ли любят, иначе ли женятся эти другие
люди, эти Вронские, Облонские… эти камергеры с толстыми икрами.
― Это Яшвин, ― отвечал Туровцыну Вронский и присел на освободившееся подле них место. Выпив предложенный бокал, он спросил бутылку. Под влиянием ли клубного впечатления или выпитого вина Левин разговорился с Вронским о лучшей породе скота и был очень рад, что не
чувствует никакой враждебности к этому
человеку. Он даже сказал ему между прочим, что слышал от жены, что она встретила его у княгини Марьи Борисовны.
Она взглянула на него. «Нет, это мне показалось, ― подумала она, вспоминая выражение его лица, когда он запутался на слове пелестрадал, ― нет, разве может
человек с этими мутными глазами, с этим самодовольным спокойствием
чувствовать что-нибудь?»
Действительно, мальчик
чувствовал, что он не может понять этого отношения, и силился и не мог уяснить себе то чувство, которое он должен иметь к этому
человеку. С чуткостью ребенка к проявлению чувства он ясно видел, что отец, гувернантка, няня — все не только не любили, но с отвращением и страхом смотрели на Вронского, хотя и ничего не говорили про него, а что мать смотрела на него как на лучшего друга.
«Да, одно очевидное, несомненное проявление Божества — это законы добра, которые явлены миру откровением, и которые я
чувствую в себе, и в признании которых я не то что соединяюсь, а волею-неволею соединен с другими
людьми в одно общество верующих, которое называют церковью.
Степан Аркадьич точно ту же разницу
чувствовал, как и Петр Облонский. В Москве он так опускался, что, в самом деле, если бы пожить там долго, дошел бы, чего доброго, и до спасения души; в Петербурге же он
чувствовал себя опять порядочным
человеком.
― Только не он. Разве я не знаю его, эту ложь, которою он весь пропитан?.. Разве можно,
чувствуя что-нибудь, жить, как он живет со мной? Он ничего не понимает, не
чувствует. Разве может
человек, который что-нибудь
чувствует, жить с своею преступною женой в одном доме? Разве можно говорить с ней? Говорить ей ты?
Молодой
человек и закуривал у него, и заговаривал с ним, и даже толкал его, чтобы дать ему
почувствовать, что он не вещь, а
человек, но Вронский смотрел па него всё так же, как на фонарь, и молодой
человек гримасничал,
чувствуя, что он теряет самообладание под давлением этого непризнавания его
человеком.
— Нет, — перебил он и невольно, забывшись, что он этим ставит в неловкое положение свою собеседницу, остановился, так что и она должна была остановиться. — Никто больше и сильнее меня не
чувствует всей тяжести положения Анны. И это понятно, если вы делаете мне честь считать меня за
человека, имеющего сердце. Я причиной этого положения, и потому я
чувствую его.
Васенька Весловский, ее муж и даже Свияжский и много
людей, которых она знала, никогда не думали об этом и верили на слово тому, что всякий порядочный хозяин желает дать
почувствовать своим гостям, именно, что всё, что так хорошо у него устроено, не стоило ему, хозяину, никакого труда, а сделалось само собой.