Неточные совпадения
Соня упала на ее труп, обхватила ее руками и так и замерла, прильнув головой к иссохшей
груди покойницы. Полечка припала к ногам матери и целовала их, плача навзрыд.
Коля и Леня, еще не поняв, что случилось, но предчувствуя что-то очень страшное, схватили один другого обеими руками за плечики и, уставившись один
в другого глазами, вдруг вместе, разом, раскрыли рты и начали кричать. Оба еще были
в костюмах: один
в чалме, другая
в ермолке
с страусовым пером.
Так бежал он по узкому коридору, образованному
с одной стороны — высокой стеной,
с другой — тесным строем кипарисов, бежал, точно маленький обезумевший от ужаса зверек, попавший
в бесконечную западню. Во рту у него пересохло, и каждое дыхание
кололо в груди тысячью иголок. Топот дворника доносился то справа, то слева, и потерявший голову мальчик бросался то вперед, то назад, несколько раз пробегая мимо ворот и опять ныряя
в темную, тесную лазейку.
Эти мысли казались ей чужими, точно их кто-то извне насильно втыкал
в нее. Они ее жгли, ожоги их больно
кололи мозг, хлестали по сердцу, как огненные нити. И, возбуждая боль, обижали женщину, отгоняя ее прочь от самой себя, от Павла и всего, что уже срослось
с ее сердцем. Она чувствовала, что ее настойчиво сжимает враждебная сила, давит ей на плечи и
грудь, унижает ее, погружая
в мертвый страх; на висках у нее сильно забились жилы, и корням волос стало тепло.
Кожемякин задремал, и тотчас им овладели кошмарные видения:
в комнату вошла Палага, оборванная и полуголая,
с растрёпанными волосами, она на цыпочках подкралась к нему, погрозила пальцем и, многообещающе сказав: «подожди до света, верно говорю — до света!» перешагнула через него и уплыла
в окно; потом его перебросило
в поле, он лежал там
грудью на земле, что-то острое
кололо грудь, а по холмам,
в сумраке, к нему прыгала, хромая на левую переднюю ногу, чёрная лошадь, прыгала, всё приближаясь, он же, слыша её болезненное и злое ржание, дёргался, хотел встать, бежать и — не мог, прикреплённый к земле острым
колом, пронизавшим тело его насквозь.
— Ну,
коли они ласковы, и мы
с ними ласковы будем! — заявил хозяин,
с добрым чувством
в груди.
Вот и они вышли. А уж пан сидит на ковре, велел подать фляжку и чарку, наливает
в чарку горелку и подчивает Романа. Эге, хороша была у пана и фляжка и чарка, а горелка еще лучше. Чарочку выпьешь — душа радуется, другую выпьешь — сердце скачет
в груди, а если человек непривычный, то
с третьей чарки и под лавкой валяется,
коли баба на лавку не уложит.
Ераст. Нет, может-с. Положим так, что
в ней любви такой уж не будет; да это ничего-с. Вы извольте понять, что такое сирота
с малых лет. Ласки не видишь, никто тебя не пожалеет, а ведь горе-то частое. Каково сидеть одному
в углу да кулаком слезы утирать? Плачешь, а на душе не легче, а все тяжелей становится. Есть ли на свете горчее сиротских слез? А
коли есть к кому прийти
с горем-то, так совсем другое дело: приляжешь на
грудь с слезами-то, и она над тобою заплачет, вот сразу и легче, вот и конец горю.
Не чужая, а своя, только, говорю, барыня, хоть бы ты за нас заступилась, а то нам
с хозяйкой от стариков
в дому житья нет; теперь, говорю, у бабенки моей малый грудной ребенок,
грудью покормить почесть что и некогда: все на работе, а молока не дают; одна толоконная соска, и та еще
коли не
коли в рот попадет».
— Что я далась ему? Мало ли других баб на селе? А он этакой рослый, здоровый, согнётся и бормочет, махая рукой: «
Коли страха нету больше — всё кончено! Всё рушится, всё нарушено! Мир, говорит, только страхом и держался!» И опять ко мне лезет, за
груди хватает, щиплет, просит лечь
с ним — мне просто хоть нож
в руку брать!
— Так вы и разочтите, много ль ему, сердечному, останется, — сказал Патап Максимыч. — Дивить ли после того, что у вас бабы стерлядей
грудью кормят да
в кринках икру заместо молока возят. Плуты они, мошенники!.. Так ли, Марко Данилыч? Не навык к плутовству, нужда доводит. Как ловцу по чести жить? И честь ведь не
в честь,
коли нечего есть! Нет, Марко Данилыч, не пущусь я
в ваши промыслы. Бог
с ними!
Окрик капитана, доставшийся ему два дня перед тем, угроза высадить «за буйство», все еще
колом стояли у него
в груди, и он боялся, как бы ему не выйти из себя, не нарваться на серьезную неприятность. Капитан способен был высадить его на берег, а потом поди судись
с ним!
Спускался он
с высокой паперти совсем разбитый, не от телесной усталости, не от ходьбы, а от расстройства чисто душевного. Оно точно
кол стояло у него
в груди… Вся эта поездка к «Троице-Сергию» вставала перед ним печальной нравственной недоимкой, перешла
в тяжкое недовольство и собою, и всем этим монастырем,
с его базарной сутолокой и полным отсутствием, на его взгляд, смиряющих, сладостных веяний, способных всякого настроить на неземные помыслы.
— Что же, не потаю от тебя, хотела бы, да и не только видеть, а и словцом
с ним перекинуться; я не
в тебя…
коли любовь это, так чую я, что первая и последняя… не забыть мне его, добра молодца, сердце как пташка к нему из
груди рвется, полетела бы я и сама за ним за тридесять земель, помани он меня только пальчиком… Слыхала я про любовь, да не ведала, что такой грозой на людей она надвигается…
— Чего мне себя-то жалеть?.. Что мне
в жизни постылой ожидать теперь,
коли взяли вороги моего суженого, а вместе
с ним и сердце из
груди моей вырвали? — со стоном произнесла она.