Неточные совпадения
Почтмейстер вдался более в философию и читал весьма прилежно, даже по ночам, Юнговы «Ночи» и «Ключ к таинствам натуры» Эккартсгаузена, [Юнговы «Ночи» — поэма английского
поэта Э. Юнга (1683–1765) «Жалобы, или Ночные думы о жизни, смерти и бессмертии» (1742–1745); «Ключ к таинствам натуры» (1804) — религиозно-мистическое сочинение немецкого писателя К. Эккартсгаузена (1752–1803).] из которых делал весьма длинные выписки, но какого рода они
были, это никому не
было известно; впрочем, он
был остряк, цветист в словах и любил, как сам выражался, уснастить речь.
Видно, так уж бывает на свете; видно, и Чичиковы на несколько минут в жизни обращаются в
поэтов; но слово «
поэт»
будет уже слишком.
Скажи: которая Татьяна?» —
«Да та, которая грустна
И молчалива, как Светлана,
Вошла и села у окна». —
«Неужто ты влюблен в меньшую?» —
«А что?» — «Я выбрал бы другую,
Когда б я
был, как ты,
поэт.
В чертах у Ольги жизни нет,
Точь-в-точь в Вандиковой Мадонне:
Кругла, красна лицом она,
Как эта глупая луна
На этом глупом небосклоне».
Владимир сухо отвечал
И после во весь путь молчал.
Блеснет заутра луч денницы
И заиграет яркий день;
А я,
быть может, я гробницы
Сойду в таинственную сень,
И память юного
поэтаПоглотит медленная Лета,
Забудет мир меня; но ты
Придешь ли, дева красоты,
Слезу пролить над ранней урной
И думать: он меня любил,
Он мне единой посвятил
Рассвет печальный жизни бурной!..
Сердечный друг, желанный друг,
Приди, приди: я твой супруг...
Он слушал Ленского с улыбкой.
Поэта пылкий разговор,
И ум, еще в сужденьях зыбкой,
И вечно вдохновенный взор, —
Онегину всё
было ново;
Он охладительное слово
В устах старался удержать
И думал: глупо мне мешать
Его минутному блаженству;
И без меня пора придет,
Пускай покамест он живет
Да верит мира совершенству;
Простим горячке юных лет
И юный жар и юный бред.
Замечу кстати: все
поэты —
Любви мечтательной друзья.
Бывало, милые предметы
Мне снились, и душа моя
Их образ тайный сохранила;
Их после муза оживила:
Так я, беспечен, воспевал
И деву гор, мой идеал,
И пленниц берегов Салгира.
Теперь от вас, мои друзья,
Вопрос нередко слышу я:
«О ком твоя вздыхает лира?
Кому, в толпе ревнивых дев,
Ты посвятил ее
напев?
Меж гор, лежащих полукругом,
Пойдем туда, где ручеек,
Виясь, бежит зеленым лугом
К реке сквозь липовый лесок.
Там соловей, весны любовник,
Всю ночь
поет; цветет шиповник,
И слышен говор ключевой, —
Там виден камень гробовой
В тени двух сосен устарелых.
Пришельцу надпись говорит:
«Владимир Ленской здесь лежит,
Погибший рано смертью смелых,
В такой-то год, таких-то лет.
Покойся, юноша-поэт...
Поклонник славы и свободы,
В волненье бурных дум своих,
Владимир и писал бы оды,
Да Ольга не читала их.
Случалось ли
поэтам слезным
Читать в глаза своим любезным
Свои творенья? Говорят,
Что в мире выше нет наград.
И впрямь, блажен любовник скромный,
Читающий мечты свои
Предмету песен и любви,
Красавице приятно-томной!
Блажен… хоть, может
быть, она
Совсем иным развлечена.
И чье-нибудь он сердце тронет;
И, сохраненная судьбой,
Быть может, в Лете не потонет
Строфа, слагаемая мной;
Быть может (лестная надежда!),
Укажет будущий невежда
На мой прославленный портрет
И молвит: то-то
был поэт!
Прими ж мои благодаренья,
Поклонник мирных аонид,
О ты, чья память сохранит
Мои летучие творенья,
Чья благосклонная рука
Потреплет лавры старика!
Друзья мои, что ж толку в этом?
Быть может, волею небес,
Я перестану
быть поэтом,
В меня вселится новый бес,
И, Фебовы презрев угрозы,
Унижусь до смиренной прозы;
Тогда роман на старый лад
Займет веселый мой закат.
Не муки тайные злодейства
Я грозно в нем изображу,
Но просто вам перескажу
Преданья русского семейства,
Любви пленительные сны
Да нравы нашей старины.
А может
быть и то:
поэтаОбыкновенный ждал удел.
Прошли бы юношества лета:
В нем пыл души бы охладел.
Во многом он бы изменился,
Расстался б с музами, женился,
В деревне, счастлив и рогат,
Носил бы стеганый халат;
Узнал бы жизнь на самом деле,
Подагру б в сорок лет имел,
Пил,
ел, скучал, толстел, хирел.
И наконец в своей постеле
Скончался б посреди детей,
Плаксивых баб и лекарей.
И в одиночестве жестоком
Сильнее страсть ее горит,
И об Онегине далеком
Ей сердце громче говорит.
Она его не
будет видеть;
Она должна в нем ненавидеть
Убийцу брата своего;
Поэт погиб… но уж его
Никто не помнит, уж другому
Его невеста отдалась.
Поэта память пронеслась,
Как дым по небу голубому,
О нем два сердца, может
быть,
Еще грустят… На что грустить?..
Но, может
быть, такого рода
Картины вас не привлекут:
Всё это низкая природа;
Изящного не много тут.
Согретый вдохновенья богом,
Другой
поэт роскошным слогом
Живописал нам первый снег
И все оттенки зимних нег;
Он вас пленит, я в том уверен,
Рисуя в пламенных стихах
Прогулки тайные в санях;
Но я бороться не намерен
Ни с ним покамест, ни с тобой,
Певец финляндки молодой!
Быть может, он для блага мира
Иль хоть для славы
был рожден;
Его умолкнувшая лира
Гремучий, непрерывный звон
В веках поднять могла.
Поэта,
Быть может, на ступенях света
Ждала высокая ступень.
Его страдальческая тень,
Быть может, унесла с собою
Святую тайну, и для нас
Погиб животворящий глас,
И за могильною чертою
К ней не домчится гимн времен,
Благословение племен.
И поделом: в разборе строгом,
На тайный суд себя призвав,
Он обвинял себя во многом:
Во-первых, он уж
был неправ,
Что над любовью робкой, нежной
Так подшутил вечор небрежно.
А во-вторых: пускай
поэтДурачится; в осьмнадцать лет
Оно простительно. Евгений,
Всем сердцем юношу любя,
Был должен оказать себя
Не мячиком предрассуждений,
Не пылким мальчиком, бойцом,
Но мужем с честью и с умом.
С семьей Панфила Харликова
Приехал и мосье Трике,
Остряк, недавно из Тамбова,
В очках и в рыжем парике.
Как истинный француз, в кармане
Трике привез куплет Татьяне
На голос, знаемый детьми:
Réveillez-vous, belle endormie.
Меж ветхих песен альманаха
Был напечатан сей куплет;
Трике, догадливый
поэт,
Его на свет явил из праха,
И смело вместо belle Nina
Поставил belle Tatiana.
Он
был не глуп; и мой Евгений,
Не уважая сердца в нем,
Любил и дух его суждений,
И здравый толк о том, о сем.
Он с удовольствием, бывало,
Видался с ним, и так нимало
Поутру не
был удивлен,
Когда его увидел он.
Тот после первого привета,
Прервав начатый разговор,
Онегину, осклабя взор,
Вручил записку от
поэта.
К окну Онегин подошел
И про себя ее прочел.
Но что бы ни
было, читатель,
Увы! любовник молодой,
Поэт, задумчивый мечтатель,
Убит приятельской рукой!
Есть место: влево от селенья,
Где жил питомец вдохновенья,
Две сосны корнями срослись;
Под ними струйки извились
Ручья соседственной долины.
Там пахарь любит отдыхать,
И жницы в волны погружать
Приходят звонкие кувшины;
Там у ручья в тени густой
Поставлен памятник простой.
Освободясь от пробки влажной,
Бутылка хлопнула; вино
Шипит; и вот с осанкой важной,
Куплетом мучимый давно,
Трике встает; пред ним собранье
Хранит глубокое молчанье.
Татьяна чуть жива; Трике,
К ней обратясь с листком в руке,
Запел, фальшивя. Плески, клики
Его приветствуют. Она
Певцу присесть принуждена;
Поэт же скромный, хоть великий,
Ее здоровье первый
пьетИ ей куплет передает.
Но та, сестры не замечая,
В постеле с книгою лежит,
За листом лист перебирая,
И ничего не говорит.
Хоть не являла книга эта
Ни сладких вымыслов
поэта,
Ни мудрых истин, ни картин,
Но ни Виргилий, ни Расин,
Ни Скотт, ни Байрон, ни Сенека,
Ни даже Дамских Мод Журнал
Так никого не занимал:
То
был, друзья, Мартын Задека,
Глава халдейских мудрецов,
Гадатель, толкователь снов.
— Этот у меня
будет светский молодой человек, — сказал папа, указывая на Володю, — а этот
поэт, — прибавил он, в то время как я, целуя маленькую сухую ручку княгини, с чрезвычайной ясностью воображал в этой руке розгу, под розгой — скамейку, и т. д., и т. д.
Граф Хвостов,
Поэт, любимый небесами,
Уж
пел бессмертными стихами
Несчастье невских берегов.
— Это напрасно. Здесь
есть хорошенькие, да и молодому человеку стыдно не танцевать. Опять-таки я это говорю не в силу старинных понятий; я вовсе не полагаю, что ум должен находиться в ногах, но байронизм [Байрон Джордж Ноэль Гордон (1788–1824) — великий английский
поэт; обличал английское великосветское общество;
был в России более популярен, чем в Англии. Байронизм — здесь: подражание Байрону и его романтическим героям.] смешон, il a fait son temps. [Прошло его время (фр.).]
— Ну, не сказал, так мог и должен
был сказать в качестве
поэта. Кстати, он, должно
быть, в военной службе служил.
Еще прежние туда-сюда; тогда у них
были — ну, там Шиллер, [Шиллер Фридрих (1759–1805) — великий немецкий
поэт, автор пьес «Коварство и любовь», «Разбойники» и др.] что ли, Гётте [Гетте — искаженное произношение имени Вольфганга Гёте (1749–1832) — великого немецкого
поэта и философа; друг Шиллера.
— Поболталась я в Москве, в Питере. Видела и слышала в одном купеческом доме новоявленного пророка и водителя умов. Помнится, ты мне рассказывал о нем: Томилин, жирный, рыжий, весь в масляных пятнах, как блинник из обжорки. Слушали его
поэты, адвокаты, барышни всех сортов, раздерганные умы, растрепанные души. Начитанный мужик и крепко обозлен: должно
быть, честолюбие не удовлетворено.
— Их
было трое: один —
поэт, огромный такой и любит покушать, другой — неизвестно кто.
— И, кроме того, Иноков пишет невозможные стихи, просто, знаете, смешные стихи. Кстати, у меня накопилось несколько аршин стихотворений местных
поэтов, — не хотите ли посмотреть? Может
быть, найдете что-нибудь для воскресных номеров. Признаюсь, я плохо понимаю новую поэзию…
Лицо Кутузова смягчилось, но
пел он как-то слишком торжественно, и это не согласовалось с безнадежными словами
поэта.
Поэтом обещал
быть, Некрасовым, а теперь утверждает, что безземельный крестьянин не способен веровать в бога зажиточного мужика.
— Странно все. Появились какие-то люди… оригинального умонастроения. Недавно показали мне
поэта — здоровеннейший парень!
Ест так много, как будто извечно голоден и не верит, что способен насытиться. Читал стихи про Иуду, прославил предателя героем. А кажется, не без таланта. Другое стихотворение — интересно.
— Один
поэт, — сказал Клим, — то
есть он не
поэт, а Дьякон…
— Можно ли
было ожидать, а? Нет, вы скажите: можно ли
было ожидать? Вчера — баррикады, а сегодня — п-пакости, а? А все эти
поэты… с козой, там… и «Хочу
быть смелым», как это? — «Хочу одежды с тебя сорвать». Вообще — онанизм и свинство!
Было поучительно и даже приятно слышать, как безвольно, а порою унизительно барахтаются в стихийной суматохе чувственности знаменитые адвокаты и богатые промышленники, молодые
поэты, актрисы, актеры, студенты и курсистки.
— Она теперь
поэтов кормит, — рассказывал Лютов, щупая бутылки и встречая на каждой пальцы Алины, которая мешала ему
пить, советуя...
— Идем ко мне обедать.
Выпьем. Надо, брат,
пить. Мы — люди серьезные, нам надобно
пить на все средства четырех пятых души. Полной душою жить на Руси — всеми строго воспрещается. Всеми — полицией, попами,
поэтами, прозаиками. А когда пропьем четыре пятых —
будем порнографические картинки собирать и друг другу похабные анекдоты из русской истории рассказывать. Вот — наш проспект жизни.
Печальным гимном той поры
были гневные стоны самого чуткого
поэта эпохи, и особенно подчеркнуто тревожно звучал вопрос, обращенный
поэтом к народу...
«Да, здесь умеют жить», — заключил он, побывав в двух-трех своеобразно благоустроенных домах друзей Айно, гостеприимных и прямодушных людей, которые хорошо
были знакомы с русской жизнью, русским искусством, но не обнаружили русского пристрастия к спорам о наилучшем устроении мира, а страну свою знали, точно книгу стихов любимого
поэта.
— Грубоватость, — подсказала женщина, сняв с пальца наперсток, играя им. — Это у него от недоверия к себе. И от Шиллера, от Карла Моора, — прибавила она, подумав, покачиваясь на стуле. — Он — романтик, но — слишком обремененный правдой жизни, и потому он не
будет поэтом. У него одно стихотворение закончено так...
Вечером собралось человек двадцать; пришел большой, толстый
поэт, автор стихов об Иуде и о том, как сатана играл в карты с богом; пришел учитель словесности и тоже
поэт — Эвзонов, маленький, чернозубый человек, с презрительной усмешкой на желтом лице; явился Брагин, тоже маленький, сухой, причесанный под Гоголя, многоречивый и особенно неприятный тем, что всесторонней осведомленностью своей о делах человеческих он заставлял Самгина вспоминать себя самого, каким Самгин хотел
быть и
был лет пять тому назад.
— Я, должно
быть, немножко
поэт, а может, просто — глуп, но я не могу… У меня — уважение к женщинам, и — знаешь? — порою мне думается, что я боюсь их. Не усмехайся, подожди! Прежде всего — уважение, даже к тем, которые продаются. И не страх заразиться, не брезгливость — нет! Я много думал об этом…
— Да,
поэт в жизни, потому что жизнь
есть поэзия. Вольно людям искажать ее! Потом можно зайти в оранжерею, — продолжал Обломов, сам упиваясь идеалом нарисованного счастья.
Штольц помог ему продлить этот момент, сколько возможно
было для такой натуры, какова
была натура его друга. Он поймал Обломова на
поэтах и года полтора держал его под ферулой мысли и науки.
— Он не романтик, а
поэт, артист, — сказала она. — Я начинаю верить в него. В нем много чувства, правды… Я ничего не скрыла бы от него, если б у него у самого не
было ко мне того, что он называл страстью. Только чтоб его немного охладить, я решаюсь на эту глупую, двойную роль… Лишь отрезвится, я сейчас ему скажу первая все — и мы
будем друзья…
— Посмотрите местность, — продолжал губернатор, —
есть красивые места: вы
поэт, наберетесь свежих впечатлений… Мы и по Волге верст полтораста спустимся… Возьмите альбом,
будете рисовать пейзажи…
Глядя на него, еще на ребенка, непременно скажешь, что и ученые, по крайней мере такие, как эта порода, подобно
поэтам, тоже — nascuntur. [рождаются (лат.).] Всегда, бывало, он с растрепанными волосами, с блуждающими где-то глазами, вечно копающийся в книгах или в тетрадях, как будто у него не
было детства, не
было нерва — шалить, резвиться.
— А вот, — отвечал он, указывая на книги, — «улетим куда-нибудь на крыльях поэзии»,
будем читать, мечтать, унесемся вслед за
поэтами…
— Вы
поэт, артист, cousin, вам, может
быть, необходимы драмы, раны, стоны, и я не знаю, что еще! Вы не понимаете покойной, счастливой жизни, я не понимаю вашей…
— Да, если б не ты, — перебил Райский, — римские
поэты и историки
были бы для меня все равно что китайские. От нашего Ивана Ивановича не много узнали.
Выработанному человеку в этих невыработанных пустынях пока делать нечего. Надо
быть отчаянным
поэтом, чтоб на тысячах верст наслаждаться величием пустынного и скукой собственного молчания, или дикарем, чтоб считать эти горы, камни, деревья за мебель и украшение своего жилища, медведей — за товарищей, а дичь — за провизию.