Неточные совпадения
Анна Андреевна. А я никакой совершенно
не ощутила робости; я просто видела
в нем образованного, светского, высшего
тона человека, а о чинах его мне и нужды нет.
— Тако да видят людие! — сказал он, думая попасть
в господствовавший
в то время фотиевско-аракчеевский
тон; но потом, вспомнив, что он все-таки
не более как прохвост, обратился к будочникам и приказал согнать городских попов...
— Все занимается хозяйством. Вот именно
в затоне, — сказал Катавасов. — А нам
в городе, кроме Сербской войны, ничего
не видно. Ну, как мой приятель относится? Верно, что-нибудь
не как люди?
— Ясность
не в форме, а
в любви, — сказала она, всё более и более раздражаясь
не словами, а
тоном холодного спокойствия, с которым он говорил. — Для чего ты желаешь этого?
— Алексей сделал нам ложный прыжок, — сказала она по-французски, — он пишет, что
не может быть, — прибавила она таким естественным, простым
тоном, как будто ей никогда и
не могло приходить
в голову, чтобы Вронский имел для Анны какое-нибудь другое значение как игрока
в крокет.
Она знала, что никогда он
не будет
в силах понять всей глубины ее страданья; она знала, что за его холодный
тон при упоминании об этом она возненавидит его.
Вронский был доволен. Он никак
не ожидал такого милого
тона в провинции.
Всё это она говорила весело, быстро и с особенным блеском
в глазах; но Алексей Александрович теперь
не приписывал этому
тону ее никакого значения. Он слышал только ее слова и придавал им только тот прямой смысл, который они имели. И он отвечал ей просто, хотя и шутливо. Во всем разговоре этом
не было ничего особенного, но никогда после без мучительной боли стыда Анна
не могла вспомнить всей этой короткой сцены.
— Я
не знаю человека более строгого
в исполнении своих обязанностей, — сказала Дарья Александровна, раздраженная этим
тоном превосходства Вронского.
— Вы желаете, —
не поднимая глаз, отвечал адвокат,
не без удовольствия входя
в тон речи своего клиента, — чтобы я изложил вам те пути, по которым возможно исполнение вашего желания.
Агафья Михайловна, видя, что дело доходит до ссоры, тихо поставила чашку и вышла. Кити даже
не заметила ее.
Тон, которым муж сказал последние слова, оскорбил ее
в особенности тем, что он, видимо,
не верил тому, что она сказала.
— А! Мы знакомы, кажется, — равнодушно сказал Алексей Александрович, подавая руку. — Туда ехала с матерью, а назад с сыном, — сказал он, отчетливо выговаривая, как рублем даря каждым словом. — Вы, верно, из отпуска? — сказал он и,
не дожидаясь ответа, обратился к жене своим шуточным
тоном: — что ж, много слез было пролито
в Москве при разлуке?
— Ты пойми ужас и комизм моего положения, — продолжал он отчаянным шопотом, — что он у меня
в доме, что он ничего неприличного собственно ведь
не сделал, кроме этой развязности и поджимания ног. Он считает это самым хорошим
тоном, и потому я должен быть любезен с ним.
И действительно, она
в тот же день приехала к Анне; но
тон ее был уже совсем
не тот, как прежде. Она, очевидно, гордилась своею смелостью и желала, чтоб Анна оценила верность ее дружбы. Она пробыла
не более десяти минут, разговаривая о светских новостях, и при отъезде сказала...
— Нет,
не скучно, я очень занят, — сказал он, чувствуя, что она подчиняет его своему спокойному
тону, из которого он
не в силах будет выйти, так же, как это было
в начале зимы.
— Ну скажи, руку на сердце, был ли…
не в Кити, а
в этом господине такой
тон, который может быть неприятен,
не неприятен, но ужасен, оскорбителен для мужа?
— Она так жалка, бедняжка, так жалка, а ты
не чувствуешь, что ей больно от всякого намека на то, что причиной. Ах! так ошибаться
в людях! — сказала княгиня, и по перемене ее
тона Долли и князь поняли, что она говорила о Вронском. — Я
не понимаю, как нет законов против таких гадких, неблагородных людей.
Анна теперь уж
не смущалась. Она была совершенно свободна и спокойна. Долли видела, что она теперь вполне уже оправилась от того впечатления, которое произвел на нее приезд, и взяла на себя тот поверхностный, равнодушный
тон, при котором как будто дверь
в тот отдел, где находились ее чувства и задушевные мысли, была заперта.
По
тону Бетси Вронский мог бы понять, чего ему надо ждать от света; но он сделал еще попытку
в своем семействе. На мать свою он
не надеялся. Он знал, что мать, так восхищавшаяся Анной во время своего первого знакомства, теперь была неумолима к ней за то, что она была причиной расстройства карьеры сына. Но он возлагал большие надежды на Варю, жену брата. Ему казалось, что она
не бросит камня и с простотой и решительностью поедет к Анне и примет ее.
— Мы прекрасно доехали и вас
не беспокоили, — отвечал Сергей Иванович. — Я так пылен, что боюсь дотронуться. Я был так занят, что и
не знал, когда вырвусь. А вы по-старому, — сказал он улыбаясь, — наслаждаетесь тихим счастьем вне течений
в своем тихом
затоне. Вот и наш приятель Федор Васильич собрался наконец.
— Вероятно, это вам очень наскучило, — сказал он, сейчас, на лету, подхватывая этот мяч кокетства, который она бросила ему. Но она, видимо,
не хотела продолжать разговора
в этом
тоне и обратилась к старой графине...
Он спросил ужинать и стал рассказывать ей подробности бегов; но
в тоне, во взглядах его, всё более и более делавшихся холодными, она видела, что он
не простил ей ее победу, что то чувство упрямства, с которым она боролась, опять устанавливалось
в нем.
— Нет, вы
не хотите, может быть, встречаться со Стремовым? Пускай они с Алексеем Александровичем ломают копья
в комитете, это нас
не касается. Но
в свете это самый любезный человек, какого только я знаю, и страстный игрок
в крокет. Вот вы увидите. И, несмотря на смешное его положение старого влюбленного
в Лизу, надо видеть, как он выпутывается из этого смешного положения! Он очень мил. Сафо Штольц вы
не знаете? Это новый, совсем новый
тон.
— Ах, эти мне сельские хозяева! — шутливо сказал Степан Аркадьич. — Этот ваш
тон презрения к нашему брату городским!… А как дело сделать, так мы лучше всегда сделаем. Поверь, что я всё расчел, — сказал он, — и лес очень выгодно продан, так что я боюсь, как бы тот
не отказался даже. Ведь это
не обидной лес, — сказал Степан Аркадьич, желая словом обидной совсем убедить Левина
в несправедливости его сомнений, — а дровяной больше. И станет
не больше тридцати сажен на десятину, а он дал мне по двести рублей.
Блестящие нежностью и весельем глаза Сережи потухли и опустились под взглядом отца. Это был тот самый, давно знакомый
тон, с которым отец всегда относился к нему и к которому Сережа научился уже подделываться. Отец всегда говорил с ним — так чувствовал Сережа — как будто он обращался к какому-то воображаемому им мальчику, одному из таких, какие бывают
в книжках, но совсем
не похожему на Сережу. И Сережа всегда с отцом старался притвориться этим самым книжным мальчиком.
— Но ей всё нужно подробно. Съезди, если
не устала, мой друг. Ну, тебе карету подаст Кондратий, а я еду
в комитет. Опять буду обедать
не один, — продолжал Алексей Александрович уже
не шуточным
тоном. — Ты
не поверишь, как я привык…
Когда Левин опять подбежал к Кити, лицо ее уже было
не строго, глаза смотрели так же правдиво и ласково, но Левину показалось, что
в ласковости ее был особенный, умышленно-спокойный
тон. И ему стало грустно. Поговорив о своей старой гувернантке, о ее странностях, она спросила его о его жизни.
— Мне совестно наложить на вас такую неприятную комиссию, потому что одно изъяснение с таким человеком для меня уже неприятная комиссия. Надобно вам сказать, что он из простых, мелкопоместных дворян нашей губернии, выслужился
в Петербурге, вышел кое-как
в люди, женившись там на чьей-то побочной дочери, и заважничал. Задает здесь
тоны. Да у нас
в губернии, слава богу, народ живет
не глупый: мода нам
не указ, а Петербург —
не церковь.
Губернаторша произнесла несколько ласковым и лукавым голосом с приятным потряхиванием головы: «А, Павел Иванович, так вот как вы!..»
В точности
не могу передать слов губернаторши, но было сказано что-то исполненное большой любезности,
в том духе,
в котором изъясняются дамы и кавалеры
в повестях наших светских писателей, охотников описывать гостиные и похвалиться знанием высшего
тона,
в духе того, что «неужели овладели так вашим сердцем, что
в нем нет более ни места, ни самого тесного уголка для безжалостно позабытых вами».
«Так ты женат!
не знал я ране!
Давно ли?» — «Около двух лет». —
«На ком?» — «На Лариной». — «Татьяне!»
«Ты ей знаком?» — «Я им сосед». —
«О, так пойдем же». Князь подходит
К своей жене и ей подводит
Родню и друга своего.
Княгиня смотрит на него…
И что ей душу ни смутило,
Как сильно ни была она
Удивлена, поражена,
Но ей ничто
не изменило:
В ней сохранился тот же
тон,
Был так же тих ее поклон.
А где, бишь, мой рассказ несвязный?
В Одессе пыльной, я сказал.
Я б мог сказать:
в Одессе грязной —
И тут бы, право,
не солгал.
В году недель пять-шесть Одесса,
По воле бурного Зевеса,
Потоплена, запружена,
В густой грязи погружена.
Все домы на аршин загрязнут,
Лишь на ходулях пешеход
По улице дерзает вброд;
Кареты, люди
тонут, вязнут,
И
в дрожках вол, рога склоня,
Сменяет хилого коня.
Все это прекрасно! — продолжала бабушка таким
тоном, который ясно доказывал, что она вовсе
не находила, чтобы это было прекрасно, — мальчиков давно пора было прислать сюда, чтобы они могли чему-нибудь учиться и привыкать к свету; а то какое же им могли дать воспитание
в деревне?..
— Ай, славная монета! Ай, добрая монета! — говорил он, вертя один червонец
в руках и пробуя на зубах. — Я думаю, тот человек, у которого пан обобрал такие хорошие червонцы, и часу
не прожил на свете, пошел тот же час
в реку, да и
утонул там после таких славных червонцев.
Он сказал это с твердой простотой силы,
не позволяющей увильнуть от данного
тона. Хин Меннерс внутренне завертелся и даже ухмыльнулся слегка, но внешне подчинился характеру обращения. Впрочем, прежде чем ответить, он помолчал — единственно из бесплодного желания догадаться,
в чем дело.
Знатная дама, чье лицо и фигура, казалось, могли отвечать лишь ледяным молчанием огненным голосам жизни, чья тонкая красота скорее отталкивала, чем привлекала, так как
в ней чувствовалось надменное усилие воли, лишенное женственного притяжения, — эта Лилиан Грэй, оставаясь наедине с мальчиком, делалась простой мамой, говорившей любящим, кротким
тоном те самые сердечные пустяки, какие
не передашь на бумаге, — их сила
в чувстве,
не в самих них.
Роясь
в легком сопротивлении шелка, он различал цвета: красный, бледный розовый и розовый темный; густые закипи вишневых, оранжевых и мрачно-рыжих
тонов; здесь были оттенки всех сил и значений, различные
в своем мнимом родстве, подобно словам: «очаровательно» — «прекрасно» — «великолепно» — «совершенно»;
в складках таились намеки, недоступные языку зрения, но истинный алый цвет долго
не представлялся глазам нашего капитана; что приносил лавочник, было хорошо, но
не вызывало ясного и твердого «да».
— О,
не беспокойтесь и
в этом, — тем же
тоном продолжал Раскольников.
— Совсем
не бледен… напротив, совсем здоров! — грубо и злобно отрезал Раскольников, вдруг переменяя
тон. Злоба
в нем накипала, и он
не мог подавить ее. «А
в злобе-то и проговорюсь! — промелькнуло
в нем опять. — А зачем они меня мучают!..»
— Это
не совсем справедливо, Пульхерия Александровна, и особенно
в настоящий момент, когда возвещено о завещанных Марфой Петровной трех тысячах, что, кажется, очень кстати, судя по новому
тону, которым заговорили со мной, — прибавил он язвительно.
— Амалия Людвиговна! Прошу вас вспомнить о том, что вы говорите, — высокомерно начала было Катерина Ивановна (с хозяйкой она всегда говорила высокомерным
тоном, чтобы та «помнила свое место» и даже теперь
не могла отказать себе
в этом удовольствии), — Амалия Людвиговна…
После первого, страстного и мучительного сочувствия к несчастному опять страшная идея убийства поразила ее.
В переменившемся
тоне его слов ей вдруг послышался убийца. Она с изумлением глядела на него. Ей ничего еще
не было известно, ни зачем, ни как, ни для чего это было. Теперь все эти вопросы разом вспыхнули
в ее сознании. И опять она
не поверила: «Он, он убийца! Да разве это возможно?»
— Как! Вы здесь? — начал он с недоумением и таким
тоном, как бы век был знаком, — а мне вчера еще говорил Разумихин, что вы все
не в памяти. Вот странно! А ведь я был у вас…
Авось
не далеко земля!»
Тут
в Океан мои затейницы спрыгну́ли
И —
утонули...
Вожеватов. Еще как рад-то, сияет, как апельсин. Что смеху-то! Ведь он у нас чудак. Ему бы жениться поскорей да уехать
в свое именьишко, пока разговоры утихнут, так и Огудаловым хотелось; а он таскает Ларису на бульвар, ходит с ней под руку, голову так высоко поднял, что того гляди наткнется на кого-нибудь. Да еще очки надел зачем-то, а никогда их
не носил. Кланяется — едва кивает;
тон какой взял; прежде и
не слыхать его было, а теперь все «я да я, я хочу, я желаю».
Да! грозный взгляд, и резкий
тон,
И этих
в вас особенностей бездна;
А над собой гроза куда
не бесполезна.
Самгин начал рассказывать о беженцах-евреях и, полагаясь на свое
не очень богатое воображение, об условиях их жизни
в холодных дачах, с детями, стариками, без хлеба. Вспомнил старика с красными глазами, дряхлого старика, который молча пытался и
не мог поднять бессильную руку свою. Он тотчас же заметил, что его перестают слушать, это принудило его повысить
тон речи, но через минуту-две человек с волосами дьякона, гулко крякнув, заявил...
—
В таком же
тоне, но еще более резко писал мне Иноков о царе, — сказала Спивак и усмехнулась: — Иноков пишет письма так, как будто
в России только двое грамотных: он и я, а жандармы —
не умеют читать.
Религиозные настроения и вопросы метафизического порядка никогда
не волновали Самгина, к тому же он видел, как быстро религиозная мысль Достоевского и Льва Толстого потеряла свою остроту, снижаясь к блудному пустословию Мережковского, становилась бесстрастной
в холодненьких словах полунигилиста Владимира Соловьева, разлагалась
в хитроумии чувственника Василия Розанова и
тонула, исчезала
в туманах символистов.
Над Москвой хвастливо сияло весеннее утро; по неровному булыжнику цокали подковы, грохотали телеги;
в теплом, светло-голубом воздухе празднично гудела медь колоколов; по истоптанным панелям нешироких, кривых улиц бойко шагали легкие люди; походка их была размашиста, топот ног звучал отчетливо, они
не шаркали подошвами, как петербуржцы. Вообще здесь шума было больше, чем
в Петербурге, и шум был другого
тона,
не такой сыроватый и осторожный, как там.
Глаза ее щурились и мигали от колючего блеска снежных искр. Тихо, суховато покашливая, она говорила с жадностью долго молчавшей, как будто ее только что выпустили из одиночного заключения
в тюрьме. Клим отвечал ей
тоном человека, который уверен, что
не услышит ничего оригинального, но слушал очень внимательно. Переходя с одной темы на другую, она спросила...