Неточные совпадения
А он не едет; он заране
Писать ко прадедам готов
О скорой встрече; а Татьяне
И дела нет (их пол таков);
А он упрям, отстать не хочет,
Еще надеется, хлопочет;
Смелей здорового, больной
Княгине слабою рукой
Он
пишет страстное посланье.
Хоть толку мало вообще
Он в письмах видел не вотще;
Но, знать, сердечное страданье
Уже пришло ему невмочь.
Вот вам письмо его точь-в-точь.
Еще предвижу затрудненья:
Родной земли спасая честь,
Я должен буду, без сомненья,
Письмо Татьяны перевесть.
Она по-русски плохо знала,
Журналов наших не читала,
И выражалася с трудом
На языке своем родном,
Итак,
писала по-французски…
Что делать! повторяю вновь:
Доныне дамская любовь
Не изъяснялася по-русски,
Доныне гордый наш язык
К почтовой прозе не привык.
Во владельце стала заметнее обнаруживаться скупость, сверкнувшая в жестких волосах его седина, верная подруга ее, помогла ей
еще более развиться; учитель-француз был отпущен, потому что сыну пришла пора на службу; мадам была прогнана, потому что оказалась не безгрешною в похищении Александры Степановны; сын, будучи отправлен в губернский город, с тем чтобы узнать в палате, по мнению отца, службу существенную, определился вместо того в полк и
написал к отцу уже по своем определении, прося денег на обмундировку; весьма естественно, что он получил на это то, что называется в простонародии шиш.
Некоторые крестьяне несколько изумили его своими фамилиями, а
еще более прозвищами, так что он всякий раз, слыша их, прежде останавливался, а потом уже начинал
писать.
Мавра ушла, а Плюшкин, севши в кресла и взявши в руку перо, долго
еще ворочал на все стороны четвертку, придумывая: нельзя ли отделить от нее
еще осьмушку, но наконец убедился, что никак нельзя; всунул перо в чернильницу с какою-то заплесневшею жидкостью и множеством мух на дне и стал
писать, выставляя буквы, похожие на музыкальные ноты, придерживая поминутно прыть руки, которая расскакивалась по всей бумаге, лепя скупо строка на строку и не без сожаления подумывая о том, что все
еще останется много чистого пробела.
В то время, когда Самосвистов подвизался в лице воина, юрисконсульт произвел чудеса на гражданском поприще: губернатору дал знать стороною, что прокурор на него
пишет донос; жандармскому чиновнику дал знать, <что> секретно проживающий чиновник
пишет на него доносы; секретно проживавшего чиновника уверил, что есть
еще секретнейший чиновник, который на него доносит, — и всех привел в такое положение, что к нему должны были обратиться за советами.
Чичиков выпустил из рук бумажки Собакевичу, который, приблизившись к столу и накрывши их пальцами левой руки, другою
написал на лоскутке бумаги, что задаток двадцать пять рублей государственными ассигнациями за проданные души получил сполна.
Написавши записку, он пересмотрел
еще раз ассигнации.
— Вот ваше письмо, — начала она, положив его на стол. — Разве возможно то, что вы
пишете? Вы намекаете на преступление, совершенное будто бы братом. Вы слишком ясно намекаете, вы не смеете теперь отговариваться. Знайте же, что я
еще до вас слышала об этой глупой сказке и не верю ей ни в одном слове. Это гнусное и смешное подозрение. Я знаю историю и как и отчего она выдумалась. У вас не может быть никаких доказательств. Вы обещали доказать: говорите же! Но заранее знайте, что я вам не верю! Не верю!..
— Ах, боже мой, да Марфа Петровна, Свидригайлова! Я
еще так много об ней
писала тебе.
Похолодев и чуть-чуть себя помня, отворил он дверь в контору. На этот раз в ней было очень мало народу, стоял какой-то дворник и
еще какой-то простолюдин. Сторож и не выглядывал из своей перегородки. Раскольников прошел в следующую комнату. «Может,
еще можно будет и не говорить», — мелькало в нем. Тут одна какая-то личность из писцов, в приватном сюртуке, прилаживалась что-то
писать у бюро. В углу усаживался
еще один писарь. Заметова не было. Никодима Фомича, конечно, тоже не было.
— Ну, вот и увидишь!.. Смущает она меня, вот увидишь, увидишь! И так я испугалась: глядит она на меня, глядит, глаза такие, я едва на стуле усидела, помнишь, как рекомендовать начал? И странно мне: Петр Петрович так об ней
пишет, а он ее нам рекомендует, да
еще тебе! Стало быть, ему дорога!
Когда Настасья вышла, он быстро поднес его к губам и поцеловал; потом долго
еще вглядывался в почерк адреса, в знакомый и милый ему мелкий и косенький почерк его матери, учившей его когда-то читать и
писать.
— Теперь, теперь!
Еще у меня поважнее есть дело. Ты думаешь, что это дрова рубить? тяп да ляп? Вон, — говорил Обломов, поворачивая сухое перо в чернильнице, — и чернил-то нет! Как я стану
писать?
Нет, страшно!
еще пишет, чтоб выселить некоторых мужиков на пустошь, и требует поскорей ответа — все поскорей.
— Ты знаешь, сколько дохода с Обломовки получаем? — спрашивал Обломов. — Слышишь, что староста
пишет? доходу «тысящи яко две помене»! А тут дорогу надо строить, школы заводить, в Обломовку ехать; там негде жить, дома
еще нет… Какая же свадьба? Что ты выдумал?
Обломов боялся, чтоб и ему не пришлось идти по мосткам на ту сторону, спрятался от Никиты,
написав в ответ, что у него сделалась маленькая опухоль в горле, что он не решается
еще выходить со двора и что «жестокая судьба лишает его счастья
еще несколько дней видеть ненаглядную Ольгу».
— А где он? — отвечала жена. —
Еще надо сыскать. Да погоди, что торопиться? Вот, Бог даст, дождемся праздника, разговеемся, тогда и
напишешь;
еще не уйдет…
Но все эти заботы не выходили пока из магического круга любви; деятельность его была отрицательная: он не спит, читает, иногда подумывает
писать и план, много ходит, много ездит. Дальнейшее же направление, самая мысль жизни, дело — остается
еще в намерениях.
— Ну, пусть эти «некоторые» и переезжают. А я терпеть не могу никаких перемен! Это
еще что, квартира! — заговорил Обломов. — А вот посмотрите-ка, что староста
пишет ко мне. Я вам сейчас покажу письмо… где бишь оно? Захар, Захар!
— Ах ты, Боже мой! Тут староста
пишет, что дохода «тысящи две яко помене», а он
еще портер набавил! Ну, хорошо, купи портеру.
— А! Э! Вот от кого! — поднялось со всех сторон. — Да как это он
еще жив по сю пору? Поди ты,
еще не умер! Ну, слава Богу! Что он
пишет?
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и
писать; писывал, бывало, не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось
еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах,
писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем не останавливались: не успеют спустить с рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются за другое, как будто в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье — и конца этому никогда нет!
«До бед, которыми грозит староста,
еще далеко, — думал он, — до тех пор многое может перемениться: авось дожди поправят хлеб; может быть, недоимки староста пополнит; бежавших мужиков „водворят на место жительства“, как он
пишет».
— Знаешь что, Илья? — сказал Штольц. — Ты рассуждаешь, точно древний: в старых книгах вот так всё
писали. А впрочем, и то хорошо: по крайней мере, рассуждаешь, не спишь. Ну, что
еще? Продолжай.
— А вот тут
пишут, — читал он
еще, — что сочинения госпожи Жанлис перевели на российский язык.
Он обрадовался предложению Ольги поберечься и не приходить в воскресенье и
написал ей, что, действительно, для совершенного выздоровления нужно просидеть
еще несколько дней дома.
Хлестаков (
пишет). Нет, мне
еще хочется пожить здесь. Пусть завтра.
И я
написал последний стих. Потом в спальне я прочел вслух все свое сочинение с чувством и жестами. Были стихи совершенно без размера, но я не останавливался на них; последний же
еще сильнее и неприятнее поразил меня. Я сел на кровать и задумался…
Он долго не мог понять того, что она
написала, и часто взглядывал в ее глаза. На него нашло затмение от счастия. Он никак не мог подставить те слова, какие она разумела; но в прелестных сияющих счастием глазах ее он понял всё, что ему нужно было знать. И он
написал три буквы. Но он
еще не кончил
писать, а она уже читала за его рукой и сама докончила и
написала ответ: Да.
Дети бегали по всему дому, как потерянные; Англичанка поссорилась с экономкой и
написала записку приятельнице, прося приискать ей новое место; повар ушел
еще вчера со двора, во время обеда; черная кухарка и кучер просили расчета.
Письмо было от Облонского. Левин вслух прочел его. Облонский
писал из Петербурга: «Я получил письмо от Долли, она в Ергушове, и у ней всё не ладится. Съезди, пожалуйста, к ней, помоги советом, ты всё знаешь. Она так рада будет тебя видеть. Она совсем одна, бедная. Теща со всеми
еще зa границей».
Потом надо было
еще раз получить от нее подтверждение, что она не сердится на него за то, что он уезжает на два дня, и
еще просить ее непременно прислать ему записку завтра утром с верховым,
написать хоть только два слова, только чтоб он мог знать, что она благополучна.
Написать, что он приедет, — нельзя, потому что он не может приехать;
написать, что он не может приехать, потому что что-нибудь мешает или он уезжает — это
еще хуже.
«А я сама, что же я буду делать? — подумала она. — Да, я поеду к Долли, это правда, а то я с ума сойду. Да, я могу
еще телеграфировать». И она
написала депешу...
— Всё молодость, окончательно ребячество одно. Ведь покупаю, верьте чести, так, значит, для славы одной, что вот Рябинин, а не кто другой у Облонского рощу купил. А
еще как Бог даст расчеты найти. Верьте Богу. Пожалуйте-с. Условьице
написать…
Дома Кузьма передал Левину, что Катерина Александровна здоровы, что недавно только уехали от них сестрицы, и подал два письма. Левин тут же, в передней, чтобы потом не развлекаться, прочел их. Одно было от Соколова, приказчика. Соколов
писал, что пшеницу нельзя продать, дают только пять с половиной рублей, а денег больше взять неоткудова. Другое письмо было от сестры. Она упрекала его за то, что дело ее всё
еще не было сделано.
— Да, но он
пишет: ничего
еще не мог добиться. На-днях обещал решительный ответ. Да вот прочти.
Татьяна Борисовна отправила к племяннику двести пятьдесят рублей. Через два месяца он потребовал
еще; она собрала последнее и выслала
еще. Не прошло шести недель после вторичной присылки, он попросил в третий раз, будто на краски для портрета, заказанного ему княгиней Тертерешеневой. Татьяна Борисовна отказала. «В таком случае, —
написал он ей, — я намерен приехать к вам в деревню для поправления моего здоровья». И действительно, в мае месяце того же года Андрюша вернулся в Малые Брыки.
Клим спросил
еще стакан чаю, пить ему не хотелось, но он хотел знать, кого дожидается эта дама? Подняв вуаль на лоб, она
писала что-то в маленькой книжке, Самгин наблюдал за нею и думал...
«Этот плен мысли ограничивает его дарование, заставляет повторяться, делает его стихи слишком разумными, логически скучными. Запишу эту мою оценку. И — надо сравнить “Бесов” Достоевского с “Мелким бесом”. Мне пора
писать книгу. Я озаглавлю ее “Жизнь и мысль”. Книга о насилии мысли над жизнью никем
еще не написана, — книга о свободе жизни».
— Там — все наше, вплоть до реки Белой наше! — хрипло и так громко сказали за столиком сбоку от Самгина, что он и
еще многие оглянулись на кричавшего. Там сидел краснолобый, большеглазый, с густейшей светлой бородой и сердитыми усами, которые не закрывали толстых губ ярко-красного цвета, одной рукою, с вилкой в ней, он
писал узоры в воздухе. — От Бирска вглубь до самых гор — наше! А жители там — башкирье, дикари, народ негодный, нерабочий, сорье на земле, нищими по золоту ходят, лень им золото поднять…
— Все — Лейкины, для развлечения
пишут.
Еще Короленко — туда-сюда, но — тоже! О тараканах
написал. В городе таракан — пустяк, ты его в деревне понаблюдай да опиши. Вот — Чехова хвалят, а он фокусник бездушный, серыми чернилами мажет, читаешь — ничего не видно. Какие-то все недоростки.
В длинном этом сарае их было человек десять, двое сосредоточенно играли в шахматы у окна, один
писал письмо и, улыбаясь, поглядывал в потолок,
еще двое в углу просматривали иллюстрированные журналы и газеты, за столом пил кофе толстый старик с орденами на шее и на груди, около него сидели остальные, и один из них, черноусенький, с кошечьим лицом, что-то вполголоса рассказывал, заставляя старика усмехаться.
— Ну, что у вас там, в центре? По газетам не поймешь: не то — все
еще революция, не то — уже реакция? Я, конечно, не о том, что говорят и
пишут, а — что думают? От того, что
пишут, только глупеешь. Одни командуют: раздувай огонь, другие — гаси его! А третьи предлагают гасить огонь соломой…
— Там, в Париже, — ответил Лютов, указав пальцем почему-то в потолок. — Мне Лидия
писала, — с ними
еще одна подруга… забыл фамилию. Да, — мужичок шевелится, — продолжал он, потирая бугристый лоб. — Как думаешь: скоро взорвется мужик?
«
Пишу в М., так как ты все
еще не прислал адрес гостиницы в Выборге, где остановился.
— В таком же тоне, но
еще более резко
писал мне Иноков о царе, — сказала Спивак и усмехнулась: — Иноков
пишет письма так, как будто в России только двое грамотных: он и я, а жандармы — не умеют читать.
В самом деле, пора было ехать домой. Мать
писала письма, необычно для нее длинные, осторожно похвалила деловитость и энергию Спивак, сообщала, что Варавка очень занят организацией газеты. И в конце письма
еще раз пожаловалась...
— Не могу, ждет муж. Да, я замужем, пятый месяц, — не знал? Впрочем, я
еще не
писала отцу.