Неточные совпадения
Наша гимназия была вроде той, какая описана у меня в первых двух книгах «В путь-дорогу». Но когда я
писал этот роман, я
еще близко стоял ко времени моей юности. Краски наложены, быть может, гуще, чем бы я это сделал теперь. В общем верно, но полной объективности
еще нет.
От него чего я только не наслушался! Он видал маленького капрала целыми годами, служил в Италии
еще при консульстве, любил итальянский язык, читал довольно много и всегда делился прочитанным,
писал стихи и играл на флейточке. Знал порядочно и по-латыни и не без гордости показывал свою диссертацию на звание русского «штаб-лекаря» о холере: «De cholera morbus».
Но и раньше,
еще в"Рутении", я в самый разгар увлечения химией после казанского повествовательного опыта (вещица, посланная в"Современник")
написал юмористический рассказ"Званые блины", который читал на одной из литературных сходок корпорации. И в ней они уже существовали, но литература была самая первобытная, больше немудрые стишки и переводцы. Мой рассказ произвел сенсацию и был целиком переписан в альбом, который служил летописью этих литературных упражнений.
И в первый же вечер, когда граф (
еще в первую зиму) пригласил к себе слушать действие какой-то новой двухактной пьесы (которую Вера Самойлова попросила его
написать для нее), студиозус, уже мечтавший тогда о дороге писателя, позволил себе довольно-таки сильную атаку и на замысел пьесы, и на отдельные лица, и, главное, на диалог.
Он умер
еще совсем не старым человеком (сорока лет с чем-то), но смотрел старше, с утомленным лицом. Он и дома прикрывал ноги пледом,"полулежа"в своем обширном кабинете, где читал почти исключительно английские книжки, о которых
писал этюды для Каткова, тогдашнего Каткова, либерала и англомана.
Студентом в Дерпте, усердно читая все журналы, я знаком был со всем, что Дружинин
написал выдающегося по литературной критике. Он до сих пор, по-моему, не оценен
еще как следует. В эти годы перед самой эпохой реформ Дружинин был самый выдающийся критик художественной беллетристики, с определенным эстетическим credo. И все его ближайшие собраты — Тургенев, Григорович, Боткин, Анненков — держались почти такого же credo. Этого отрицать нельзя.
Таким драматургам, как Чернышев, было
еще удобнее ставить, чем нам. Они были у себя дома,
писали для таких-то первых сюжетов, имели всегда самый легкий сбыт при тогдашней системе бенефисов. Первая большая пьеса Чернышева"Не в деньгах счастье"выдвинула его как писателя благодаря игре Мартынова. А"Испорченная жизнь"разыграна была ансамблем из Самойлова, П.Васильева, Снетковой и Владимировой.
Оригинальное композиторство только
еще намечалось. Ставилась"Русалка"; Серов уже
написал свою"Юдифь", Образовался уже кружок"кучкистов".
Рецензии, кроме той, которую
написал П.И.Вейнберг в"Веке"
еще до появления"Ребенка"на сцене, — были строгоньки к автору.
Если я"прошелся"раз над нигилистками и их внешностью, то я совсем
еще не касался тех признаков игры в социализм, какие стали вырастать в Петербурге в виде общежитии на коммунистических началах. В те кружки я не попадал и не хотел
писать о том, чего сам не видал и не наблюдал.
Но влияние может быть и скрытое. Тургенев незадолго до смерти
писал (кажется, П.И.Вейнбергу), что он никогда не любил Бальзака и почти совсем не читал его. А ведь это не помешало ему быть реальным писателем, действовать в области того романа, которому Бальзак
еще с 30-х годов дал такое развитие.
Как я сказал выше, редактор"Библиотеки"взял роман по нескольким главам, и он начал печататься с января 1862 года. Первые две части тянулись весь этот год. Я
писал его по кускам в несколько глав, всю зиму и весну, до отъезда в Нижний и в деревню; продолжал работу и у себя на хуторе, продолжал ее опять и в Петербурге и довел до конца вторую часть. Но в январе 1863 года у меня
еще не было почти ничего готово из третьей книги — как я называл тогда части моего романа.
Эта рецензия появилась под каким-то псевдонимом. Я узнал от одного приятеля сыновей Краевского (тогда
еще издателя"Отечественных записок"), что за псевдонимом этим скрывается Н.Д.Хвощинская (В.Крестовский-псевдоним). Я
написал ей письмо, и у нас завязалась переписка,
еще до личного знакомства в Петербурге, когда я уже сделался редактором-издателем"Библиотеки"и она стала моей сотрудницей.
Если он
еще здравствует, когда я
пишу эти строки, то ему должно быть столько, сколько было перед смертью другому старцу, лично мне знакомому, покойному папе Льву XIII.
А с таким уравновешенным эстетом, как Эдельсон, это было немыслимо. И я стал искать среди молодых людей способных
писать хоть и не очень талантливые, но более живые статьи по критике и публицистике. И первым критическим этюдом, написанным по моему заказу, была статья тогда
еще безвестного учителя В. П. Острогорского о Помяловском.
И мы в редакции решили так, что я уеду недель на шесть в Нижний и там, живя у сестры в полной тишине и свободный от всяких тревог,
напишу целую часть того романа, который должен был появляться с января 1865 года. Роман этот я задумывал
еще раньше. Его идея навеяна была тогдашним общественным движением, и я его назвал"Земские силы".
В журнале он
еще не пробовал себя как беллетрист, а
писал статьи и фельетоны очень бойким и изящным языком.
"Страшный заговорщик"Ткачев был тогда очень милый, тихонький юноша, только что побывавший в университете, где, кажется, не кончил, и я ему давал переводы; а самостоятельных статей он
еще не
писал у нас. Я уже рассказывал, как он быстро перевел"Утилитаризм"Дж. Ст. Милля, который цензура загубила.
По критике он
еще ничего не
писал у меня, но я относился к нему всегда весьма благожелательно, и личные наши отношения были самые мирные и благодушные.
Я
написал ей письмо в Рязань, где она всегда жила
еще при своей покойной матери.
Тогда же стала развиваться и газетная критика, с которой мы при наших дебютах совсем не считались. У Корша (до приглашения Буренина)
писал очень дельные, хотя и скучноватые, статьи Анненков и писатели старших поколений. Тон был
еще спокойный и порядочный. Забавники и остроумы вроде Суворина
еще не успели приучить публику к новому жанру с личными выходками, пародиями и памфлетами всякого рода.
Так я обставил свой заработок в ожидании того, что буду
писать как беллетрист и автор более крупных журнальных статей. Но прямых связей с тогдашними петербургскими толстыми журналами у меня
еще не было.
Сарсе прямо с учительской кафедры, да
еще в провинции, попал в парижские рецензенты, и первое время ему стоило огромных усилий
написать самую банальную фразу об игре такого-то актера или актрисы. Но он полюбилтеатр и сроднился с ним как никто из его парижских сверстников.
По-английски я стал учиться
еще в Дерпте, студентом, но с детства меня этому языку не учили. Потом я брал уроки в Петербурге у известного учителя, которому выправлял русский текст его грамматики. И в Париже в первые зимы я продолжал упражняться, главным образом, в разговорном языке. Но когда я впервые попал на улицы Лондона, я распознал ту давно известную истину, что читать,
писать и даже говорить по-английски — совсем не то, что вполне понимать всякого англичанина.
Узнав по дороге, что я
пишу в газете, он предложил мне ввести меня в кулуары, в Salle des pas perdus, куда я
еще не проникал, а попадал только в трибуны прессы. Сам он, при малой адвокатской практике, состоял парламентским репортером от газеты"Temps", тогда хотя и либеральной и оппозиционной, однако весьма умеренной.
Как отчетливо сохранилась в моей памяти маленькая, плотная фигура этого задорного старика, в сюртуке, застегнутом доверху, с седой шевелюрой, довольно коротко подстриженной, в золотых очках. И его голос, высокий, пронзительный, попросту говоря"бабий", точно слышится
еще мне и в ту минуту, когда я
пишу эти строки. Помню, как он, произнося громадную речь по вопросу о бюджете, кричал, обращаясь к тогдашнему министру Руэру...
И о его идеях и методах по истории пластики и художественной литературы я
еще тогда, живя в Париже,
написал этюд (он напечатан был во"Всемирном труде") под заглавием:"Анализ и систематика Тэна".
Такие наблюдатели, как Тэн и Луи Блан,
писали об английской жизни как раз в эти годы. Второй и тогда
еще проживал в Лондоне в качестве эмигранта. К нему я раздобылся рекомендательным письмом, а также к Миллю и к Льюису. О приобретении целой коллекции таких писем я усердно хлопотал. В Англии они полезнее, чем где-либо. Англичанин вообще не очень приветлив и на иностранца смотрит скорее недоверчиво, но раз вы ему рекомендованы, он окажется куда обязательнее и, главное, гостеприимнее француза и немца.
Говорил он тоном и ритмом профессора, излагающего план своих работ, хотя профессором никогда не был, а всю свою жизнь читал и
писал книги, до поздней старости. Тогда он
еще совсем не смотрел стариком и в волосах его седина
еще не появлялась.
Мне представлялся очень удачный случай побывать
еще раз в Праге — в первый раз я был там также, и я, перед возвращением в Париж, поехал на эти празднества и
писал о них в те газеты, куда продолжал корреспондировать. Туда же отправлялся и П.И.Вейнберг. Я его не видал с Петербурга, с 1865 года. Он уже успел тем временем опять"всплыть"и получить место профессора русской литературы в Варшавском университете.
Если Дюма не отличался сладостью, когда говорил о женской испорченности, то мужчинам доставалось от него
еще сильнее. И в этих филиппиках он достигал большого подъема,
писал сильным, метким, образным языком.
Всего этого было бы
еще недостаточно, чтобы отправиться в страну"заправским"корреспондентом. Но ни я сам, ни редакция газеты, куда я собирался
писать, и не смотрели так серьезно на подобную поездку. Меня успокоивало и то, что я, через посредство Наке, попаду сейчас в круг разноплеменных корреспондентов и испанцев из радикального лагеря, в чем я и не ошибся.
Мы были уже до отъезда из Мадрида достаточно знакомы с богатствами тамошнего Музея, одного из самых богатых — даже и после Лувра, и нашего Эрмитажа. О нем и после Боткина у нас
писали немало в последние годы, но испанским искусством, особенно архитектурой, все
еще до сих пор недостаточно занимаются у нас и писатели и художники, и специалисты по истории искусства.
Эта страна все
еще не привлекает русских настолько, как Италия, и те, кто о ней
писали в последние годы, были заезжие туристы, за совсем малыми исключениями.
И вот начался опять для меня мой корреспондентский сезон 1869–1870 года. Я стал заново
писать свои фельетоны «С Итальянского бульвара» в ожидании большого политического оживления, которое не замедлило сказаться
еще осенью.
Настроение А.И. продолжало быть и тогда революционным, но он ни в чем не проявлял уже желания стать во главе движения, имеющего чисто подпольный характер. Своей же трибуны как публицист он себе
еще не нашел, но не переставал
писать каждый день и любил повторять, что в его лета нет уже больше сна, как часов шесть-семь в день, почему он и просыпался и летом и зимой очень рано и сейчас же брался за перо. Но после завтрака он уже не работал и много ходил по Парижу.
Она осталась
еще в Париже до конца сезона, в Вену не приехала, отправилась на свою родину, в прирейнский город Майнц, где я ее нашел уже летом во время Франко-прусской войны, а потом вскоре вышла замуж за этого самого поляка Н., о чем мне своевременно и
написала, поселилась с ним в Вене, где я нашел ее в августе 1871 года, а позднее прошла через горькие испытания.
Роман хотелось
писать, но было рискованно приниматься за большую вещь. Останавливал вопрос — где его печатать. Для журналов это было тяжелое время, да у меня и не было связей в Петербурге, прежде всего с редакцией"Отечественных записок", перешедших от Краевского к Некрасову и Салтыкову. Ни того, ни другого я лично тогда
еще не знал.
Но я
еще до отъезда стал
писать тот роман, который мелькал передо мною
еще в Вене.
Это были"Солидные добродетели". Я
написал всего
еще одну главу, но много говорил об этой работе с доктором Б. Он желал мне сосредоточиться и поработать не спеша над такой вещью, которая бы выдвинула меня как романиста перед возвращением на родину.
Первые две недели не было
еще политической тревоги. Я сошелся с петербургским французом, учителем одной частной гимназии на Васильевском острову, и проводил с ним часы прогулок в приятных разговорах; в жаркие часы
писал роман.
Некрасов, видимо, желал привязать меня к журналу, и, так как я предложил ему
писать и статьи, особенно по иностранной литературе, он мне назначил сверх гонорара и ежемесячное скромное содержание. А за роман я
еще из-за границы согласился на весьма умеренный гонорар в 60 рублей за печатный лист, то есть в пять раз меньше той платы, какую я получаю как беллетрист уже около десяти лет.
Умер тогда режиссер Воронов, и Краевский
написал мне, что начальник репертуара Федоров (он
еще тогда здравствовал) предложил мне место с 3000 рублей оклада и бенефисом, как полагалось тогда по штату.
Во время войны она мне
еще писала из родного своего города Майнца, и где-то я получил от нее письмо, в котором она меня извещала, что она собирается повенчаться,"und zwar mit N-na"(и именно с N-na) — добавляла она характерной фразой, с этим архинемецким словом"zwar".
Раньше,
еще в Дерпте, я стал читать его статьи в"Библиотеке для чтения", все по философским вопросам. Он считался тогда"гегельянцем", и я никак не воображал, что автор их — артиллерийский полковник, читавший в Михайловской академии механику. Появились потом его статьи и в"Отечественных записках"Краевского, но в"Современнике"он не
писал, и даже позднее, когда я с ним ближе познакомился, уже в начале 60-х годов, не считался вовсе"нигилистом"и
еще менее тайным революционером.