Неточные совпадения
— Вам, старички-братики, и книги в руки! — либерально прибавил он, — какое количество
по душе назначите,
я наперед согласен! Потому теперь у нас время такое: всякому свое, лишь бы поронцы были!
— Смотрел
я однажды у пруда на лягушек, — говорил он, — и был смущен диаволом. И начал себя бездельным обычаем спрашивать, точно ли один человек обладает
душою, и нет ли таковой у гадов земных! И, взяв лягушку, исследовал. И
по исследовании нашел: точно;
душа есть и у лягушки, токмо малая видом и не бессмертная.
— Не могу сказать, чтоб
я был вполне доволен им, — поднимая брови и открывая глаза, сказал Алексей Александрович. — И Ситников не доволен им. (Ситников был педагог, которому было поручено светское воспитание Сережи.) Как
я говорил вам, есть в нем какая-то холодность к тем самым главным вопросам, которые должны трогать
душу всякого человека и всякого ребенка, — начал излагать свои мысли Алексей Александрович,
по единственному, кроме службы, интересовавшему его вопросу — воспитанию сына.
А смысл моих побуждений во
мне так ясен, что
я постоянно живу
по нем, и
я удивился и обрадовался, когда мужик
мне высказал его: жить для Бога, для
души».
— Как
я рада, что вы приехали, — сказала Бетси. —
Я устала и только что хотела выпить чашку чаю, пока они приедут. А вы бы пошли, — обратилась она к Тушкевичу, — с Машей попробовали бы крокет-гроунд там, где подстригли. Мы с вами успеем
по душе поговорить за чаем, we’ll have а cosy chat, [приятно поболтаем,] не правда ли? — обратилась она к Анне с улыбкой, пожимая ее руку, державшую зонтик.
И точно так же, как праздны и шатки были бы заключения астрономов, не основанные на наблюдениях видимого неба
по отношению к одному меридиану и одному горизонту, так праздны и шатки были бы и мои заключения, не основанные на том понимании добра, которое для всех всегда было и будет одинаково и которое открыто
мне христианством и всегда в
душе моей может быть поверено.
Левин видел, что она несчастлива, и постарался утешить ее, говоря, что это ничего дурного не доказывает, что все дети дерутся; но, говоря это, в
душе своей Левин думал: «нет,
я не буду ломаться и говорить по-французски со своими детьми, но у
меня будут не такие дети; надо только не портить, не уродовать детей, и они будут прелестны. Да, у
меня будут не такие дети».
— А чорта
мне в статье!
Я говорю
по душе. На то благородные дворяне. Имей доверие.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки
по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось
по всем моим жилам, и
мне было как-то весело, что
я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от
души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Я, как матрос, рожденный и выросший на палубе разбойничьего брига: его
душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится, как ни мани его тенистая роща, как ни свети ему мирное солнце; он ходит себе целый день
по прибрежному песку, прислушивается к однообразному ропоту набегающих волн и всматривается в туманную даль: не мелькнет ли там на бледной черте, отделяющей синюю пучину от серых тучек, желанный парус, сначала подобный крылу морской чайки, но мало-помалу отделяющийся от пены валунов и ровным бегом приближающийся к пустынной пристани…
…что и для вас самих будет очень выгодно перевесть, например, на мое имя всех умерших
душ, какие
по сказкам последней ревизии числятся в имениях ваших, так, чтобы
я за них платил подати. А чтобы не подать какого соблазна, то передачу эту вы совершите посредством купчей крепости, как бы эти
души были живые.
— Да вот, ваше превосходительство, как!.. — Тут Чичиков осмотрелся и, увидя, что камердинер с лоханкою вышел, начал так: — Есть у
меня дядя, дряхлый старик. У него триста
душ и, кроме
меня, наследников никого. Сам управлять именьем,
по дряхлости, не может, а
мне не передает тоже. И какой странный приводит резон: «
Я, говорит, племянника не знаю; может быть, он мот. Пусть он докажет
мне, что он надежный человек, пусть приобретет прежде сам собой триста
душ, тогда
я ему отдам и свои триста
душ».
— Моя цена! Мы, верно, как-нибудь ошиблись или не понимаем друг друга, позабыли, в чем состоит предмет.
Я полагаю с своей стороны, положа руку на сердце:
по восьми гривен за
душу, это самая красная цена!
Письмо начиналось очень решительно, именно так: «Нет,
я должна к тебе писать!» Потом говорено было о том, что есть тайное сочувствие между
душами; эта истина скреплена была несколькими точками, занявшими почти полстроки; потом следовало несколько мыслей, весьма замечательных
по своей справедливости, так что считаем почти необходимым их выписать: «Что жизнь наша?
— Извольте, чтоб не претендовали на
меня, что дорого запрашиваю и не хочу сделать вам никакого одолжения, извольте —
по семидесяти пяти рублей за
душу, только ассигнациями, право, только для знакомства!
— Да как вам сказать, Афанасий Васильевич?
Я не знаю, лучше ли мои обстоятельства.
Мне досталось всего пя<тьдесят>
душ крестьян и тридцать тысяч денег, которыми
я должен был расплатиться с частью моих долгов, — и у
меня вновь ровно ничего. А главное дело, что дело
по этому завещанью самое нечистое. Тут, Афанасий Васильевич, завелись такие мошенничества!
Я вам сейчас расскажу, и вы подивитесь, что такое делается. Этот Чичиков…
— Видите ли что? — сказал Хлобуев. — Запрашивать с вас дорого не буду, да и не люблю: это было бы с моей стороны и бессовестно.
Я от вас не скрою также и того, что в деревне моей из ста
душ, числящихся
по ревизии, и пятидесяти нет налицо: прочие или померли от эпидемической болезни, или отлучились беспаспортно, так что вы почитайте их как бы умершими. Поэтому-то
я и прошу с вас всего только тридцать тысяч.
Да накупи
я всех этих, которые вымерли, пока еще не подавали новых ревизских сказок, приобрети их, положим, тысячу, да, положим, опекунский совет даст
по двести рублей на
душу: вот уж двести тысяч капиталу!
— А, херсонский помещик, херсонский помещик! — кричал он, подходя и заливаясь смехом, от которого дрожали его свежие, румяные, как весенняя роза, щеки. — Что? много наторговал мертвых? Ведь вы не знаете, ваше превосходительство, — горланил он тут же, обратившись к губернатору, — он торгует мертвыми
душами! Ей-богу! Послушай, Чичиков! ведь ты, —
я тебе говорю
по дружбе, вот мы все здесь твои друзья, вот и его превосходительство здесь, —
я бы тебя повесил, ей-богу, повесил!
— Ну, видите ли,
я вдруг постигнул ваш характер. Итак, почему ж не дать бы
мне по пятисот рублей за
душу, но… состоянья нет;
по пяти копеек, извольте, готов прибавить, чтобы каждая
душа обошлась, таким образом, в тридцать копеек.
—
Я бы дал
по двадцати пяти копеек за
душу.
— Напротив,
мне хочется поговорить с тобой
по душе.
Ну и
я… вышел из задумчивости…
задушил…
по примеру авторитета…
Узнал
я только, что брак этот, совсем уж слаженный и не состоявшийся лишь за смертию невесты, был самой госпоже Зарницыной очень не
по душе…
Лариса. Все-таки лучше, чем здесь.
Я по крайней мере
душой отдохну.
Отцы мои, уж кто в уме расстроен,
Так всё равно, от книг ли, от питья ль;
А Чацкого
мне жаль.
По-христиански так; он жалости достоин;
Был острый человек, имел
душ сотни три.
—
Я?
Я — по-дурацки говорю. Потому что ничего не держится в
душе… как в безвоздушном пространстве. Говорю все, что в голову придет, сам перед собой играю шута горохового, — раздраженно всхрапывал Безбедов; волосы его, высохнув, торчали дыбом, — он выпил вино, забыв чокнуться с Климом, и, держа в руке пустой стакан, сказал, глядя в него: — И боюсь, что на
меня, вот — сейчас, откуда-то какой-то страх зверем бросится.
— Да, да, — совсем с ума сошел. Живет, из милости, на Земляном валу, у скорняка. Ночами ходит
по улицам, бормочет: «Умри,
душа моя, с филистимлянами!» Самсоном изображает себя. Ну, прощайте, некогда
мне, на беседу приглашен, прощайте!
— Вижу, что ты к беседе
по душам не расположен, — проговорил он, усмехаясь. — А у
меня времени нет растрясти тебя. Разумеется,
я — понимаю: конспирация! Третьего дня Инокова встретил на улице, окликнул даже его, но он
меня не узнал будто бы. Н-да. Между нами — полковника-то Васильева он ухлопал, — факт! Ну, что ж, — прощай, Клим Иванович! Успеха! Успехов желаю.
— Хорошо говорить многие умеют, а надо говорить правильно, — отозвался Дьякон и, надув щеки, фыркнул так, что у него ощетинились усы. — Они там вовлекли
меня в разногласия свои и смутили. А — «яко алчба богатства растлевает плоть, тако же богачество словесми
душу растлевает».
Я ведь в социалисты пошел
по вере моей во Христа без чудес, с единым токмо чудом его любви к человекам.
— В библии она прочитала: «И вражду положу между тобою и между женою». Она верит в это и боится вражды, лжи. Это
я думаю, что боится. Знаешь — Лютов сказал ей: зачем же вам в театрах лицедействовать, когда,
по природе
души вашей, путь вам лежит в монастырь? С ним она тоже в дружбе, как со
мной.
— Если б не этот случай — роженица,
я все равно пришел бы к тебе. Надо поговорить
по душе, есть такая потребность. Тебе, Клим,
я — верю… И не верю, так же как себе…
— Знаком
я с нею лет семь. Встретился с мужем ее в Лондоне. Это был тоже затейливых качеств мужичок. Не без идеала. Торговал пенькой, а хотелось ему заняться каким-нибудь тонким делом для утешения
души. Он был из таких, у которых
душа вроде опухоли и — чешется. Все с квакерами и вообще с английскими попами вожжался. Даже и
меня в это вовлекли, но
мне показалось, что попы английские, кроме портвейна, как раз ничего не понимают, а о боге говорят —
по должности, приличия ради.
«В самом деле, сирени вянут! — думал он. — Зачем это письмо? К чему
я не спал всю ночь, писал утром? Вот теперь, как стало на
душе опять покойно (он зевнул)… ужасно спать хочется. А если б письма не было, и ничего б этого не было: она бы не плакала, было бы все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же, в аллее, глядели друг на друга, говорили о счастье. И сегодня бы так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
«А ведь
я друг Леонтья — старый товарищ — и терплю, глядя, как эта честная, любящая
душа награждена за свою симпатию! Ужели
я останусь равнодушным!.. Но что делать: открыть ему глаза, будить его от этого, когда он так верит, поклоняется чистоте этого… „римского профиля“, так сладко спит в лоне домашнего счастья — плохая услуга! Что же делать? Вот дилемма! — раздумывал он, ходя взад и вперед
по переулку. — Вот что разве: броситься, забить тревогу и смутить это преступное tête-а-tête!..»
По-настоящему,
я совершенно был убежден, что Версилов истребит письмо, мало того, хоть
я говорил Крафту про то, что это было бы неблагородно, и хоть и сам повторял это про себя в трактире, и что «
я приехал к чистому человеку, а не к этому», — но еще более про себя, то есть в самом нутре
души,
я считал, что иначе и поступить нельзя, как похерив документ совершенно.
Да и всегда было тайною, и
я тысячу раз дивился на эту способность человека (и, кажется, русского человека
по преимуществу) лелеять в
душе своей высочайший идеал рядом с величайшею подлостью, и все совершенно искренно.
Она не то что управляла, но
по соседству надзирала над имением Версилова (в пятьсот
душ), и этот надзор, как
я слышал, стоил надзора какого-нибудь управляющего из ученых.
И вот, помню,
мне вдруг это все надоело, и
я вдруг догадался, что
я вовсе не
по доброте
души ухаживал за больной, а так,
по чему-то,
по чему-то совсем другому.
Двойник,
по крайней мере
по одной медицинской книге одного эксперта, которую
я потом нарочно прочел, двойник — это есть не что иное, как первая ступень некоторого серьезного уже расстройства
души, которое может повести к довольно худому концу.
— Даже если тут и «пьедестал», то и тогда лучше, — продолжал
я, — пьедестал хоть и пьедестал, но сам
по себе он очень ценная вещь. Этот «пьедестал» ведь все тот же «идеал», и вряд ли лучше, что в иной теперешней
душе его нет; хоть с маленьким даже уродством, да пусть он есть! И наверно, вы сами думаете так, Васин, голубчик мой Васин, милый мой Васин! Одним словом,
я, конечно, зарапортовался, но вы ведь
меня понимаете же. На то вы Васин; и, во всяком случае,
я обнимаю вас и целую, Васин!
Потом помолчала, вижу, так она глубоко дышит: «Знаете, — говорит вдруг
мне, — маменька, кабы мы были грубые, то мы бы от него, может,
по гордости нашей, и не приняли, а что мы теперь приняли, то тем самым только деликатность нашу доказали ему, что во всем ему доверяем, как почтенному седому человеку, не правда ли?»
Я сначала не так поняла да говорю: «Почему, Оля, от благородного и богатого человека благодеяния не принять, коли он сверх того доброй
души человек?» Нахмурилась она на
меня: «Нет, говорит, маменька, это не то, не благодеяние нужно, а „гуманность“ его, говорит, дорога.
По крайней мере со
мной, а с вами, конечно, и подавно, всегда так было: когда фальшивые и ненормальные явления и ощущения освобождали
душу хоть на время от своего ига, когда глаза, привыкшие к стройности улиц и зданий, на минуту, случайно, падали на первый болотный луг, на крутой обрыв берега, всматривались в чащу соснового леса с песчаной почвой, — как полюбишь каждую кочку, песчаный косогор и поросшую мелким кустарником рытвину!
— Хорошо… Только трезвый
я не могу говорить с вами
по душе, откровенно, а теперь это для
меня единственное спасение.
Я часто упрекаю себя за свою болтовню, но
мне так тяжело…
По крылатому слову Розанова, «русская
душа испугана грехом», и
я бы прибавил, что она им ушиблена и придавлена.
«
Меня эти невинные глазки как бритвой тогда
по душе полоснули», — говаривал он потом, гадко по-своему хихикая.
— Перемена, перемена! — быстро подхватила Грушенька. — У них секрет, у них был секрет! Митя
мне сам сказал, что секрет, и, знаешь, такой секрет, что Митя и успокоиться не может. А ведь прежде был веселый, да он и теперь веселый, только, знаешь, когда начнет этак головой мотать, да
по комнате шагать, а вот этим правым пальцем себе тут на виске волосы теребить, то уж
я и знаю, что у него что-то беспокойное на
душе…
я уж знаю!.. А то был веселый; да и сегодня веселый!
А
я отвечу на это, что уж если замыслил такое убийство, да еще
по плану,
по написанному, то уж наверно бы не поссорился и с приказчиком, да, может быть, и в трактир не зашел бы вовсе, потому что
душа, замыслившая такое дело, ищет тишины и стушевки, ищет исчезновения, чтобы не видали, чтобы не слыхали: „Забудьте-де обо
мне, если можете“, и это не
по расчету только, а
по инстинкту.
— «А спроси, — отвечаю ей, — всех господ офицеров, нечистый ли во
мне воздух али другой какой?» И так это у
меня с того самого времени на
душе сидит, что намеднись сижу
я вот здесь, как теперь, и вижу, тот самый генерал вошел, что на Святую сюда приезжал: «Что, — говорю ему, — ваше превосходительство, можно ли благородной даме воздух свободный впускать?» — «Да, отвечает, надо бы у вас форточку али дверь отворить,
по тому самому, что у вас воздух несвежий».
Буду, буду спокоен, весел буду, передайте ей
по безмерной доброте
души вашей, что
я весел, весел, смеяться даже начну сейчас, зная, что с ней такой ангел-хранитель, как вы.