Неточные совпадения
И шагом едет в чистом поле,
В мечтанья погрузясь, она;
Душа в ней долго поневоле
Судьбою Ленского полна;
И мыслит: «Что-то с Ольгой стало?
В ней сердце долго ли страдало,
Иль скоро слез прошла пора?
И где теперь ее сестра?
И где ж беглец людей и света,
Красавиц модных модный враг,
Где этот пасмурный чудак,
Убийца юного
поэта?»
Со временем отчет я вам
Подробно обо всем отдам...
В свою деревню в ту же пору
Помещик новый прискакал
И столь же строгому разбору
В соседстве повод подавал.
По имени Владимир Ленской,
С
душою прямо геттингенской,
Красавец, в полном цвете лет,
Поклонник Канта и
поэт.
Он из Германии туманной
Привез учености плоды:
Вольнолюбивые мечты,
Дух пылкий и довольно странный,
Всегда восторженную речь
И кудри черные до плеч.
А может быть и то:
поэтаОбыкновенный ждал удел.
Прошли бы юношества лета:
В нем пыл
души бы охладел.
Во многом он бы изменился,
Расстался б с музами, женился,
В деревне, счастлив и рогат,
Носил бы стеганый халат;
Узнал бы жизнь на самом деле,
Подагру б в сорок лет имел,
Пил, ел, скучал, толстел, хирел.
И наконец в своей постеле
Скончался б посреди детей,
Плаксивых баб и лекарей.
Цветы, любовь, деревня, праздность,
Поля! я предан вам
душой.
Всегда я рад заметить разность
Между Онегиным и мной,
Чтобы насмешливый читатель
Или какой-нибудь издатель
Замысловатой клеветы,
Сличая здесь мои черты,
Не повторял потом безбожно,
Что намарал я свой портрет,
Как Байрон, гордости
поэт,
Как будто нам уж невозможно
Писать поэмы о другом,
Как только о себе самом.
Замечу кстати: все
поэты —
Любви мечтательной друзья.
Бывало, милые предметы
Мне снились, и
душа моя
Их образ тайный сохранила;
Их после муза оживила:
Так я, беспечен, воспевал
И деву гор, мой идеал,
И пленниц берегов Салгира.
Теперь от вас, мои друзья,
Вопрос нередко слышу я:
«О ком твоя вздыхает лира?
Кому, в толпе ревнивых дев,
Ты посвятил ее напев?
Трещит по улицам сердитый тридцатиградусный мороз, визжит отчаянным бесом ведьма-вьюга, нахлобучивая на голову воротники шуб и шинелей, пудря усы людей и морды скотов, но приветливо светит вверху окошко где-нибудь, даже и в четвертом этаже; в уютной комнатке, при скромных стеариновых свечках, под шумок самовара, ведется согревающий и сердце и
душу разговор, читается светлая страница вдохновенного русского
поэта, какими наградил Бог свою Россию, и так возвышенно-пылко трепещет молодое сердце юноши, как не случается нигде в других землях и под полуденным роскошным небом.
Зато
поэты задели его за живое: он стал юношей, как все. И для него настал счастливый, никому не изменяющий, всем улыбающийся момент жизни, расцветания сил, надежд на бытие, желания блага, доблести, деятельности, эпоха сильного биения сердца, пульса, трепета, восторженных речей и сладких слез. Ум и сердце просветлели: он стряхнул дремоту,
душа запросила деятельности.
Суета света касалась ее слегка, и она спешила в свой уголок сбыть с
души какое-нибудь тяжелое, непривычное впечатление, и снова уходила то в мелкие заботы домашней жизни, по целым дням не покидала детской, несла обязанности матери-няньки, то погружалась с Андреем в чтение, в толки о «серьезном и скучном», или читали
поэтов, поговаривали о поездке в Италию.
— Идем ко мне обедать. Выпьем. Надо, брат, пить. Мы — люди серьезные, нам надобно пить на все средства четырех пятых
души. Полной
душою жить на Руси — всеми строго воспрещается. Всеми — полицией, попами,
поэтами, прозаиками. А когда пропьем четыре пятых — будем порнографические картинки собирать и друг другу похабные анекдоты из русской истории рассказывать. Вот — наш проспект жизни.
— Поболталась я в Москве, в Питере. Видела и слышала в одном купеческом доме новоявленного пророка и водителя умов. Помнится, ты мне рассказывал о нем: Томилин, жирный, рыжий, весь в масляных пятнах, как блинник из обжорки. Слушали его
поэты, адвокаты, барышни всех сортов, раздерганные умы, растрепанные
души. Начитанный мужик и крепко обозлен: должно быть, честолюбие не удовлетворено.
Я, милая,
поэт в
душе — хоть никогда не сочинял сам.
Как беден наш язык: хочу и не могу!..
Не передать того ни другу, ни врагу,
Что буйствует в груди прозрачною волною:
Напрасно вечное томление сердец!
И клонит голову маститую мудрец
Пред этой ложью роковою.
Лишь у тебя,
поэт, крылатый слова звук
Хватает на лету и закрепляет вдруг
И темный бред
души и трав неясный запах.
Таковы признания великого нашего
поэта, по общему мнению, жизнерадостного и ясного, как небо Эллады, но, как и оно, знавшего всю силу неутолимой тоски [И им вторит поэтическое признание великого мастера, исполненного трагической тоски, Микеланджело Буаноротти. (Мои глаза не видят более смертных вещей… Если бы моя
душа не была создана по образу Божию, она довольствовалась бы внешней красотой, которая приятна для глаз, но так как она обманчива,
душа подъемлется к вселенской красоте.)]…
«Я не могу еще взять, — пишет он в том же письме, — те звуки, которые слышатся
душе моей, неспособность телесная ограничивает фантазию. Но, черт возьми! Я
поэт, поэзия мне подсказывает истину там, где бы я ее не понял холодным рассуждением. Вот философия откровения».
Итак, скажи — с некоторого времени я решительно так полон, можно сказать, задавлен ощущениями и мыслями, что мне, кажется, мало того, кажется, — мне врезалась мысль, что мое призвание — быть
поэтом, стихотворцем или музыкантом, alles eins, [все одно (нем.).] но я чувствую необходимость жить в этой мысли, ибо имею какое-то самоощущение, что я
поэт; положим, я еще пишу дрянно, но этот огонь в
душе, эта полнота чувств дает мне надежду, что я буду, и порядочно (извини за такое пошлое выражение), писать.
Против горсти ученых, натуралистов, медиков, двух-трех мыслителей,
поэтов — весь мир, от Пия IX «с незапятнанным зачатием» до Маццини с «республиканским iddio»; [богом (ит.).] от московских православных кликуш славянизма до генерал-лейтенанта Радовица, который, умирая, завещал профессору физиологии Вагнеру то, чего еще никому не приходило в голову завещать, — бессмертие
души и ее защиту; от американских заклинателей, вызывающих покойников, до английских полковников-миссионеров, проповедующих верхом перед фронтом слово божие индийцам.
Один из самых глубоких русских
поэтов, Тютчев, в своих стихах выражает метафизически-космическую тему, и он же предвидит мировую революцию. За внешним покровом космоса он видит шевелящийся хаос. Он
поэт ночной
души природы...
— Знаете, мой милый, я несколько
поэт в
душе, — заметили вы это? А впрочем… впрочем, кажется, мы не совсем туда заходили, — заключил он вдруг совершенно неожиданно, — Соколовичи, я теперь вспомнил, в другом доме живут и даже, кажется, теперь в Москве. Да, я несколько ошибся, но это… ничего.
Тебе — но голос музы темной
Коснется ль уха твоего?
Поймешь ли ты
душою скромной
Стремленье сердца моего?
Иль посвящение
поэта,
Как некогда его любовь,
Перед тобою без ответа
Пройдет, не признанное вновь?
Кое-как я нес свои обязанности, горько смеясь в
душе над больными, которые имели наивность обращаться ко мне за помощью: они, как и я раньше, думают, что тот, кто прошел медицинский факультет, есть уже врач, они не знают, что врачей на свете так же мало, как и
поэтов, что врач — ординарный человек при теперешнем состоянии науки — бессмыслица.
И ныне здесь, в забытой сей глуши,
В обители пустынных вьюг и хлада,
Мне сладкая готовилась отрада:
Троих из вас, друзей моей
души,
Здесь обнял я.
Поэта дом опальный,
О Пущин мой, ты первый посетил;
Ты усладил изгнанья день печальный,
Ты в день его лицея превратил.
Вот именно об этом желтолицем и так мило сумбурном
поэте думал Александров, когда так торжественно обещал Оленьке Синельниковой, на свадьбе ее сестры, написать замечательное сочинение, которое будет напечатано и печатно посвящено ей, новой царице его исстрадавшейся
души.
— Во-первых, потому, — говорил он, — что вы читаете Байрона по-французски, и, следовательно, для вас потеряны красота и могущество языка
поэта. Посмотрите, какой здесь бледный, бесцветный, жалкий язык! Это прах великого
поэта: идеи его как будто расплылись в воде. Во-вторых, потому бы я не советовал вам читать Байрона, что… он, может быть, пробудит в
душе вашей такие струны, которые бы век молчали без того…
А если и не бывало, то разве не мечтали и не тосковали об этом лучшие умы и
души человечества —
поэты, романисты, музыканты, художники?
Молодой человек с явным восторгом сел за фортепиано и сейчас же запел сочиненную около того времени песенку: «Долго нас помещики
душили!» [«Долго нас помещики
душили!» — песня на слова, приписываемые
поэту В.С.Курочкину (1831—1875).
— Сударыня, — не слушал капитан, — я, может быть, желал бы называться Эрнестом, а между тем принужден носить грубое имя Игната, — почему это, как вы думаете? Я желал бы называться князем де Монбаром, а между тем я только Лебядкин, от лебедя, — почему это? Я
поэт, сударыня,
поэт в
душе, и мог бы получать тысячу рублей от издателя, а между тем принужден жить в лохани, почему, почему? Сударыня! По-моему, Россия есть игра природы, не более!
Лемм чувствовал, что он не
поэт, и Лаврецкий то же самое чувствовал. Но я — я вдруг почувствовал, что я
поэт! Помню, солнце садилось, над серебристыми тополями горели золотые облака, в саду, под окнами моей комнаты, цвели жасмин и шиповник.
Душа дрожала и сладко плакала, светлые слезы подступали к глазам. И я выводил пером...
Было не до того, чтоб уроки учить. Передо мною распахнулась широкая, завлекающая область, и я ушел в не всею
душою, — область умственных наслаждений. Для меня этот переворот связан в воспоминаниях с Боклем. У папы в библиотеке стояла «История цивилизации в Англии» Бокля. По имени я его хорошо знал. Это имя обозначало нас самого умного, глубокомысленного и трудпонимаемого писателя. Читать его могут только очень умные люди. Генерал у Некрасова говорит в балете
поэту...
Государыня заметила, что не под монархическим правлением угнетаются высокие, благородные движенья
души, не там презираются и преследуются творенья ума, поэзии и художеств; что, напротив, одни монархи бывали их покровителями; что Шекспиры, Мольеры процветали под их великодушной защитой, между тем как Дант не мог найти угла в своей республиканской родине; что истинные гении возникают во время блеска и могущества государей и государств, а не во время безобразных политических явлений и терроризмов республиканских, которые доселе не подарили миру ни одного
поэта; что нужно отличать поэтов-художников, ибо один только мир и прекрасную тишину низводят они в
душу, а не волненье и ропот; что ученые,
поэты и все производители искусств суть перлы и бриллианты в императорской короне: ими красуется и получает еще больший блеск эпоха великого государя.
— Один… ну, два, никак уж не больше, — отвечал он сам себе, — и это еще в плодотворный год, а будут года хуже, и я хоть не
поэт и не литератор, а очень хорошо понимаю, что изящною словесностью нельзя постоянно и одинаково заниматься: тут человек кладет весь самого себя и по преимуществу сердце, а потому это дело очень капризное: надобно ждать известного настроения
души, вдохновенья, наконец, призванья!..
А другой символический
поэт, Андрей Белый, восклицает в одном стихотворении: «Рассейся в пространстве, рассейся Россия, Россия моя».
Поэты того предреволюционного времени были мистиками, апокалиптиками, они верили в Софию, в новые откровения, но в Христа не верили.
Души их были не бронированы, беззащитны, но, может быть, именно поэтому они были открыты к веяниям будущего, восприимчивы к внутренней революции, которой другие не замечали.
При этом возгласе публика забывает
поэта, стихи его, бросается на бедного метромана, который, растаявши под влиянием поэзии Пушкина, приходит в совершенное одурение от неожиданной эпиграммы и нашего дикого натиска. Добрая
душа был этот Кюхель! Опомнившись, просит он Пушкина еще раз прочесть, потому что и тогда уже плохо слышал одним ухом, испорченным золотухой.
Когда деспот от власти отрекался,
Желая Русь как жертву усыпить,
Чтобы потом верней ее сгубить,
Свободы голос вдруг раздался,
И Русь на громкий братский зов
Могла б воспрянуть из оков.
Тогда, как тать ночной, боящийся рассвета,
Позорно ты бежал от друга и
поэта,
Взывавшего: грехи жидов,
Отступничество униатов,
Вес прегрешения сарматов
Принять я на
душу готов,
Лишь только б русскому народу
Мог возвратить его свободу!
Ура!
Поэта образы живые
Высокий комик в плоть облек…
Вот отчего теперь впервые
По всем бежит единый ток.
Вот отчего театра зала
От верху до низу одним
Душевным, искренним, родным
Восторгом вся затрепетала.
Любим Торцов пред ней живой
Стоит с поднятой головой,
Бурнус напялив обветшалый,
С растрепанною бородой,
Несчастный, пьяный, исхудалый,
Но с русской, чистою
душой.
Жизнь глубоко обесценилась. Свет, теплота, радость отлетели от нее. Повсюду кругом человека стояли одни только ужасы, скорби и страдания. И совершенно уже не было в
душе способности собственными силами преодолеть страдание и принять жизнь, несмотря на ее ужасы и несправедливости. Теперь божество должно держать ответ перед человеком за зло и неправду мира. Это зло и неправда теперь опровергают для человека божественное существо жизни.
Поэт Феогнид говорит...
Я обнимал всю природу и молча, всей
душой объяснялся ей в любви, в горячей любви человека, который немножко
поэт… а она, в лице Шакро, расхохоталась надо мной за моё увлечение!
Этот кусок льду, облегший былое я, частицу бога, поглотивший то, чему на земле даны были имена чести, благородства, любви к ближним; подле него зияющая могила, во льду ж для него иссеченная; над этим чудным гробом, который служил вместе и саваном, маленькое белое существо, полное духовности и жизни, называемое европейцем и сверх того русским и Зудою; тут же на замерзлой реке черный невольник, сын жарких и свободных степей Африки, может быть, царь в
душе своей; волшебный свет луны, говорящей о другой подсолнечной, такой же бедной и все-таки драгоценной для тамошних жителей, как нам наша подсолнечная; тишина полуночи, и вдруг далеко, очень далеко, благовест, как будто голос неба, сходящий по лучу месяца, — если это не высокий момент для
поэта и философа, так я не понимаю, что такое поэзия и философия.
Эти стихи, в переводе, великого русского писателя-поэта поручика Тенгинского пехотного полка Михаила Юрьевича Лермонтова, убитого в 1841 году, участника сражений, — человека воинской доблести, с истинно-русской
душой.
—
Поэт, говорю.
Душа у вас с полетом и с чувством… как бы это сказать…
Платонов. Старо! Полно, юноша! Он не взял куска хлеба у немецкого пролетария! Это важно… Потом, лучше быть
поэтом, чем ничем! B миллиард раз лучше! Впрочем, давайте замолчим… Оставьте вы в покое кусок хлеба, о котором вы не имеете ни малейшего понятия, и
поэтов, которых не понимает ваша высушенная
душа, и меня, которому вы не даете покоя!
Ни одно рыдание, ни одно слово мира и любви не усладило отлета
души твоей, резвой, чистой, как радужный мотылек, невинной, как первый вздох младенца… грозные лица окружали твое сырое смертное ложе, проклятие было твоим надгробным словом!.. какая будущность! какое прошедшее! и всё в один миг разлетелось; так иногда вечером облака дымные, багряные, лиловые гурьбой собираются на западе, свиваются в столпы огненные, сплетаются в фантастические хороводы, и замок с башнями и зубцами, чудный, как мечта
поэта, растет на голубом пространстве… но дунул северный ветер… и разлетелись облака, и упадают росою на бесчувственную землю!..
— Вчерашний день, Виктор Павлыч, я имел удовольствие слышать о вас чрезвычайно лестные отзывы; но предварительно считаю нужным сообщить вам нечто о самом себе; я немного
поэт,
поэт в
душе.
Поэт, так сказать, по призванию. Не служа уже лет пять и живя в деревенской свободе, — я беседую с музами. Все это вам потому сообщаю, что и вы, как я слышал, тоже
поэт, и
поэт в
душе.
Так страстный любитель искусств, поэт-художник в
душе, ходивший каждый день в картинную галерею поклоняться одной мадонне, видит вдруг, что ее продают с молотка.
Так я трех лет твердо узнала, что у
поэта есть живот, и, — вспоминаю всех
поэтов, с которыми когда-либо встречалась, — об этом животе
поэта, который так часто не-сыт и в который Пушкин был убит, пеклась не меньше, чем о его
душе.
Генерал усмехнулся: хоть все, говоримое Долговым, было совершенно то же самое, что говорила и Татьяна Васильевна, — чего генерал, как мы знаем, переносить равнодушно не мог, — тем не менее Долгов ему понравился; он показался генералу
поэтом, человеком с поэтической
душой.
Но всего замечательней в этом лице были глаза, эти окна
души, как их называли
поэты, — окна, в которые внутренний человек смотрит на свет из своего футляра.
Я ушел в Державинский сад, сел там на скамью у памятника
поэту, чувствуя острое желание сделать что-нибудь злое, безобразное, чтоб на меня бросилась куча людей и этим дала мне право бить их. Но, несмотря на праздничный день, в саду было пустынно и вокруг сада — ни
души, только ветер метался, гоняя сухие листья, шурша отклеившейся афишей на столбе фонаря.
Матушка, кажется, больше всего была тем утешена, что они «для заводу добры», но отец брал примеры и от «больших родов, где много ведомо с немками браков, и все хорошие жены, и между
поэтами и писателями тоже многие, которые судьбу свою с немецкою женщиною связали, получили весь нужный для правильной деятельности покой
души и на избрание свое не жаловались».
И пусть они блестят до той поры,
Как ангелов вечерние лампады.
Придет конец воздушной их игры,
Печальная разгадка сей шарады…
Любил я с колокольни иль с горы,
Когда земля молчит и небо чисто,
Теряться взором в их цепи огнистой, —
И мнится, что меж ними и землей
Есть путь, давно измеренный
душой, —
И мнится, будто на главу
поэтаСтремятся вместе все лучи их света.
И кровь с тех пор рекою потекла,
И загремела жадная секира…
И ты,
поэт, высокого чела
Не уберег! Твоя живая лира
Напрасно по вселенной разнесла
Всё, всё, что ты считал своей
душою —
Слова, мечты с надеждой и тоскою…
Напрасно!.. Ты прошел кровавый путь,
Не отомстив, и творческую грудь
Ни стих язвительный, ни смех холодный
Не посетил — и ты погиб бесплодно…