Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани
Вы не забыли до сих пор,
То знайте: колкость вашей брани,
Холодный, строгий разговор,
Когда б
в моей лишь было власти,
Я предпочла б обидной страсти
И этим письмам и слезам.
К моим младенческим мечтам
Тогда имели вы хоть жалость,
Хоть уважение к
летам…
А нынче! — что к моим ногам
Вас привело? какая малость!
Как с вашим сердцем и умом
Быть чувства мелкого рабом?
Познал я глас иных желаний,
Познал я новую печаль;
Для первых нет мне упований,
А старой мне печали жаль.
Мечты, мечты! где ваша сладость?
Где, вечная к ней рифма, младость?
Ужель и вправду наконец
Увял, увял ее венец?
Ужель и впрямь и
в самом деле
Без элегических затей
Весна моих промчалась дней
(Что я шутя твердил доселе)?
И ей ужель возврата нет?
Ужель мне скоро тридцать
лет?
Но, шумом бала утомленный,
И утро
в полночь обратя,
Спокойно спит
в тени блаженной
Забав и роскоши дитя.
Проснется зá полдень, и снова
До утра жизнь его готова,
Однообразна и пестра,
И завтра то же, что вчера.
Но был ли счастлив мой Евгений,
Свободный,
в цвете лучших
лет,
Среди блистательных побед,
Среди вседневных наслаждений?
Вотще ли был он средь пиров
Неосторожен и здоров?
Блеснет заутра луч денницы
И заиграет яркий день;
А я, быть может, я гробницы
Сойду
в таинственную сень,
И память юного поэта
Поглотит медленная
Лета,
Забудет мир меня; но ты
Придешь ли, дева красоты,
Слезу пролить над ранней урной
И думать: он меня любил,
Он мне единой посвятил
Рассвет печальный жизни бурной!..
Сердечный друг, желанный друг,
Приди, приди: я твой супруг...
Он
в том покое поселился,
Где деревенский старожил
Лет сорок с ключницей бранился,
В окно смотрел и мух давил.
Всё было просто: пол дубовый,
Два шкафа, стол, диван пуховый,
Нигде ни пятнышка чернил.
Онегин шкафы отворил;
В одном нашел тетрадь расхода,
В другом наливок целый строй,
Кувшины с яблочной водой
И календарь осьмого
года:
Старик, имея много дел,
В иные книги не глядел.
В сей утомительной прогулке
Проходит час-другой, и вот
У Харитонья
в переулке
Возок пред домом у ворот
Остановился. К старой тетке,
Четвертый
год больной
в чахотке,
Они приехали теперь.
Им настежь отворяет дверь,
В очках,
в изорванном кафтане,
С чулком
в руке, седой калмык.
Встречает их
в гостиной крик
Княжны, простертой на диване.
Старушки с плачем обнялись,
И восклицанья полились.
Он слушал Ленского с улыбкой.
Поэта пылкий разговор,
И ум, еще
в сужденьях зыбкой,
И вечно вдохновенный взор, —
Онегину всё было ново;
Он охладительное слово
В устах старался удержать
И думал: глупо мне мешать
Его минутному блаженству;
И без меня пора придет,
Пускай покамест он живет
Да верит мира совершенству;
Простим горячке юных
летИ юный жар и юный бред.
Но там, где Мельпомены бурной
Протяжный раздается вой,
Где машет мантией мишурной
Она пред хладною толпой,
Где Талия тихонько дремлет
И плескам дружеским не внемлет,
Где Терпсихоре лишь одной
Дивится зритель молодой
(Что было также
в прежни
леты,
Во время ваше и мое),
Не обратились на нее
Ни дам ревнивые лорнеты,
Ни трубки модных знатоков
Из лож и кресельных рядов.
Так точно думал мой Евгений.
Он
в первой юности своей
Был жертвой бурных заблуждений
И необузданных страстей.
Привычкой жизни избалован,
Одним на время очарован,
Разочарованный другим,
Желаньем медленно томим,
Томим и ветреным успехом,
Внимая
в шуме и
в тиши
Роптанье вечное души,
Зевоту подавляя смехом:
Вот как убил он восемь
лет,
Утратя жизни лучший цвет.
Порой дождливою намедни
Я, завернув на скотный двор…
Тьфу! прозаические бредни,
Фламандской школы пестрый сор!
Таков ли был я, расцветая?
Скажи, фонтан Бахчисарая!
Такие ль мысли мне на ум
Навел твой бесконечный шум,
Когда безмолвно пред тобою
Зарему я воображал
Средь пышных, опустелых зал…
Спустя три
года, вслед за мною,
Скитаясь
в той же стороне,
Онегин вспомнил обо мне.
Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С
летами вытерпеть умел;
Кто странным снам не предавался,
Кто черни светской не чуждался,
Кто
в двадцать
лет был франт иль хват,
А
в тридцать выгодно женат;
Кто
в пятьдесят освободился
От частных и других долгов,
Кто славы, денег и чинов
Спокойно
в очередь добился,
О ком твердили целый век:
N. N. прекрасный человек.
Татьяна (русская душою,
Сама не зная почему)
С ее холодною красою
Любила русскую зиму,
На солнце иней
в день морозный,
И сани, и зарею поздной
Сиянье розовых снегов,
И мглу крещенских вечеров.
По старине торжествовали
В их доме эти вечера:
Служанки со всего двора
Про барышень своих гадали
И им сулили каждый
годМужьев военных и поход.
Ей нравится порядок стройный
Олигархических бесед,
И холод гордости спокойной,
И эта смесь чинов и
лет.
Но это кто
в толпе избранной
Стоит безмолвный и туманный?
Для всех он кажется чужим.
Мелькают лица перед ним,
Как ряд докучных привидений.
Что, сплин иль страждущая спесь
В его лице? Зачем он здесь?
Кто он таков? Ужель Евгений?
Ужели он?.. Так, точно он.
— Давно ли к нам он занесен?
Уж темно:
в санки он садится.
«Пади, пади!» — раздался крик;
Морозной пылью серебрится
Его бобровый воротник.
К Talon помчался: он уверен,
Что там уж ждет его Каверин.
Вошел: и пробка
в потолок,
Вина кометы брызнул ток;
Пред ним roast-beef окровавленный
И трюфли, роскошь юных
лет,
Французской кухни лучший цвет,
И Страсбурга пирог нетленный
Меж сыром лимбургским живым
И ананасом золотым.
Изображу ль
в картине верной
Уединенный кабинет,
Где мод воспитанник примерный
Одет, раздет и вновь одет?
Всё, чем для прихоти обильной
Торгует Лондон щепетильный
И по Балтическим волнам
За лес и сало возит нам,
Всё, что
в Париже вкус голодный,
Полезный промысел избрав,
Изобретает для забав,
Для роскоши, для неги модной, —
Всё украшало кабинет
Философа
в осьмнадцать
лет.
«Не спится, няня: здесь так душно!
Открой окно да сядь ко мне». —
«Что, Таня, что с тобой?» — «Мне скучно,
Поговорим о старине». —
«О чем же, Таня? Я, бывало,
Хранила
в памяти не мало
Старинных былей, небылиц
Про злых духов и про девиц;
А нынче всё мне тёмно, Таня:
Что знала, то забыла. Да,
Пришла худая череда!
Зашибло…» — «Расскажи мне, няня,
Про ваши старые
года:
Была ты влюблена тогда...
А что ж Онегин? Кстати, братья!
Терпенья вашего прошу:
Его вседневные занятья
Я вам подробно опишу.
Онегин жил анахоретом;
В седьмом часу вставал он
летомИ отправлялся налегке
К бегущей под горой реке;
Певцу Гюльнары подражая,
Сей Геллеспонт переплывал,
Потом свой кофе выпивал,
Плохой журнал перебирая,
И одевался…
В тот
год осенняя погода
Стояла долго на дворе,
Зимы ждала, ждала природа.
Снег выпал только
в январе
На третье
в ночь. Проснувшись рано,
В окно увидела Татьяна
Поутру побелевший двор,
Куртины, кровли и забор,
На стеклах легкие узоры,
Деревья
в зимнем серебре,
Сорок веселых на дворе
И мягко устланные горы
Зимы блистательным ковром.
Всё ярко, всё бело кругом.
И поделом:
в разборе строгом,
На тайный суд себя призвав,
Он обвинял себя во многом:
Во-первых, он уж был неправ,
Что над любовью робкой, нежной
Так подшутил вечор небрежно.
А во-вторых: пускай поэт
Дурачится;
в осьмнадцать
летОно простительно. Евгений,
Всем сердцем юношу любя,
Был должен оказать себя
Не мячиком предрассуждений,
Не пылким мальчиком, бойцом,
Но мужем с честью и с умом.
Какие б чувства ни таились
Тогда во мне — теперь их нет:
Они прошли иль изменились…
Мир вам, тревоги прошлых
лет!
В ту пору мне казались нужны
Пустыни, волн края жемчужны,
И моря шум, и груды скал,
И гордой девы идеал,
И безыменные страданья…
Другие дни, другие сны;
Смирились вы, моей весны
Высокопарные мечтанья,
И
в поэтический бокал
Воды я много подмешал.
Под ним (как начинает капать
Весенний дождь на злак полей)
Пастух, плетя свой пестрый лапоть,
Поет про волжских рыбарей;
И горожанка молодая,
В деревне
лето провождая,
Когда стремглав верхом она
Несется по полям одна,
Коня пред ним остановляет,
Ремянный повод натянув,
И, флер от шляпы отвернув,
Глазами беглыми читает
Простую надпись — и слеза
Туманит нежные глаза.
В свою деревню
в ту же пору
Помещик новый прискакал
И столь же строгому разбору
В соседстве повод подавал.
По имени Владимир Ленской,
С душою прямо геттингенской,
Красавец,
в полном цвете
лет,
Поклонник Канта и поэт.
Он из Германии туманной
Привез учености плоды:
Вольнолюбивые мечты,
Дух пылкий и довольно странный,
Всегда восторженную речь
И кудри черные до плеч.
«Так ты женат! не знал я ране!
Давно ли?» — «Около двух
лет». —
«На ком?» — «На Лариной». — «Татьяне!»
«Ты ей знаком?» — «Я им сосед». —
«О, так пойдем же». Князь подходит
К своей жене и ей подводит
Родню и друга своего.
Княгиня смотрит на него…
И что ей душу ни смутило,
Как сильно ни была она
Удивлена, поражена,
Но ей ничто не изменило:
В ней сохранился тот же тон,
Был так же тих ее поклон.
Волшебный край! там
в стары
годы,
Сатиры смелый властелин,
Блистал Фонвизин, друг свободы,
И переимчивый Княжнин;
Там Озеров невольны дани
Народных слез, рукоплесканий
С младой Семеновой делил;
Там наш Катенин воскресил
Корнеля гений величавый;
Там вывел колкий Шаховской
Своих комедий шумный рой,
Там и Дидло венчался славой,
Там, там под сению кулис
Младые дни мои неслись.
Но не теперь. Хоть я сердечно
Люблю героя моего,
Хоть возвращусь к нему, конечно,
Но мне теперь не до него.
Лета к суровой прозе клонят,
Лета шалунью рифму гонят,
И я — со вздохом признаюсь —
За ней ленивей волочусь.
Перу старинной нет охоты
Марать летучие листы;
Другие, хладные мечты,
Другие, строгие заботы
И
в шуме света и
в тиши
Тревожат сон моей души.
Вылезли из нор все тюрюки и байбаки, которые позалеживались
в халатах по нескольку
лет дома, сваливая вину то на сапожника, сшившего узкие сапоги, то на портного, то на пьяницу кучера.
С каждым
годом притворялись окна
в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым
годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал
в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались
в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука
в подвалах превратилась
в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались
в пыль.
— Разумеется, я это очень понимаю. Экой дурак старик! Ведь придет же
в восемьдесят
лет этакая дурь
в голову! Да что, он с виду как? бодр? держится еще на ногах?
— Восемьдесят
лет, ваше превосходительство. Но это келейное, я бы… чтобы… — Чичиков посмотрел значительно
в лицо генерала и
в то же время искоса на камердинера.
— Управитель так и оторопел, говорит: «Что вам угодно?» — «А! говорят, так вот ты как!» И вдруг, с этим словом, перемена лиц и физиогномии… «За делом! Сколько вина выкуривается по именью? Покажите книги!» Тот сюды-туды. «Эй, понятых!» Взяли, связали, да
в город, да полтора
года и просидел немец
в тюрьме.
Вместо вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса? как воспользовались вчерашней порошей?» — говорили: «А что пишут
в газетах, не выпустили ли опять Наполеона из острова?» Купцы этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию одного пророка, уже три
года сидевшего
в остроге; пророк пришел неизвестно откуда
в лаптях и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой, и возвестил, что Наполеон есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем миром.
Иван Антонович как будто бы и не слыхал и углубился совершенно
в бумаги, не отвечая ничего. Видно было вдруг, что это был уже человек благоразумных
лет, не то что молодой болтун и вертопляс. Иван Антонович, казалось, имел уже далеко за сорок
лет; волос на нем был черный, густой; вся середина лица выступала у него вперед и пошла
в нос, — словом, это было то лицо, которое называют
в общежитье кувшинным рылом.
— А ей-богу, так! Ведь у меня что
год, то бегают. Народ-то больно прожорлив, от праздности завел привычку трескать, а у меня есть и самому нечего… А уж я бы за них что ни дай взял бы. Так посоветуйте вашему приятелю-то: отыщись ведь только десяток, так вот уж у него славная деньга. Ведь ревизская душа стóит
в пятистах рублях.
Теперь равнодушно подъезжаю ко всякой незнакомой деревне и равнодушно гляжу на ее пошлую наружность; моему охлажденному взору неприютно, мне не смешно, и то, что пробудило бы
в прежние
годы живое движенье
в лице, смех и немолчные речи, то скользит теперь мимо, и безучастное молчание хранят мои недвижные уста. О моя юность! о моя свежесть!
Еще много пути предстоит совершить всему походному экипажу, состоящему из господина средних
лет, брички,
в которой ездят холостяки, лакея Петрушки, кучера Селифана и тройки коней, уже известных поименно от Заседателя до подлеца чубарого.
А вот пройди
в это время мимо его какой-нибудь его же знакомый, имеющий чин ни слишком большой, ни слишком малый, он
в ту же минуту толкнет под руку своего соседа и скажет ему, чуть не фыркнув от смеха: «Смотри, смотри, вон Чичиков, Чичиков пошел!» И потом, как ребенок, позабыв всякое приличие, должное знанию и
летам, побежит за ним вдогонку, поддразнивая сзади и приговаривая: «Чичиков!
Чичиков тоже устремился к окну. К крыльцу подходил
лет сорока человек, живой, смуглой наружности. На нем был триповый картуз. По обеим сторонам его, сняв шапки, шли двое нижнего сословия, — шли, разговаривая и о чем-то с <ним> толкуя. Один, казалось, был простой мужик; другой,
в синей сибирке, какой-то заезжий кулак и пройдоха.
— А кто это сказывал? А вы бы, батюшка, наплевали
в глаза тому, который это сказывал! Он, пересмешник, видно, хотел пошутить над вами. Вот, бают, тысячи душ, а поди-тка сосчитай, а и ничего не начтешь! Последние три
года проклятая горячка выморила у меня здоровенный куш мужиков.
— И такой скверный анекдот, что сена хоть бы клок
в целом хозяйстве! — продолжал Плюшкин. — Да и
в самом деле, как прибережешь его? землишка маленькая, мужик ленив, работать не любит, думает, как бы
в кабак… того и гляди, пойдешь на старости
лет по миру!
— Точно так, ваше превосходительство, участвовавших
в двенадцатом
году! — проговоривши это, он подумал
в себе: «Хоть убей, не понимаю».
— Извините, я не очень понимаю… что ж это выходит, историю какого-нибудь времени, или отдельные биографии, и притом всех ли, или только участвовавших
в двенадцатом
году?
— Приятное столкновенье, — сказал голос того же самого, который окружил его поясницу. Это был Вишнепокромов. — Готовился было пройти лавку без вниманья, вдруг вижу знакомое лицо — как отказаться от приятного удовольствия! Нечего сказать, сукна
в этом
году несравненно лучше. Ведь это стыд, срам! Я никак не мог было отыскать… Я готов тридцать рублей, сорок рублей… возьми пятьдесят даже, но дай хорошего. По мне, или иметь вещь, которая бы, точно, была уже отличнейшая, или уж лучше вовсе не иметь. Не так ли?
Подошед к окну, постучал он пальцами
в стекло и закричал: «Эй, Прошка!» Чрез минуту было слышно, что кто-то вбежал впопыхах
в сени, долго возился там и стучал сапогами, наконец дверь отворилась и вошел Прошка, мальчик
лет тринадцати,
в таких больших сапогах, что, ступая, едва не вынул из них ноги.
— Душ-то
в ней, отец мой, без малого восемьдесят, — сказала хозяйка, — да беда, времена плохи, вот и прошлый
год был такой неурожай, что Боже храни.
— Как же, с позволения вашего, чтобы не рассердить вас, вы за всякий
год беретесь платить за них подать? и деньги будете выдавать мне или
в казну?
На четвертое место явилась очень скоро, трудно сказать утвердительно, кто такая, дама или девица, родственница, домоводка или просто проживающая
в доме: что-то без чепца, около тридцати
лет,
в пестром платке.
— Я уж знала это: там все хорошая работа. Третьего
года сестра моя привезла оттуда теплые сапожки для детей: такой прочный товар, до сих пор носится. Ахти, сколько у тебя тут гербовой бумаги! — продолжала она, заглянувши к нему
в шкатулку. И
в самом деле, гербовой бумаги было там немало. — Хоть бы мне листок подарил! а у меня такой недостаток; случится
в суд просьбу подать, а и не на чем.
Ухватливый и ловкий детина
лет семнадцати,
в красивой рубашке розовой ксандрейки, принес и поставил перед ними графины с водой и разноцветными квасами всех сортов, шипевшими, как газовые лимонады.
— Извини, брат! Ну, уморил. Да я бы пятьсот тысяч дал за то только, чтобы посмотреть на твоего дядю
в то время, как ты поднесешь ему купчую на мертвые души. Да что, он слишком стар? Сколько ему
лет?
— А сказать ли вам на это, Петр Петрович, что чрез два
года будете опять кругом
в долгах, как
в шнурках?